Текст книги "Красные облака. Шапка, закинутая в небо"
Автор книги: Эдишер Кипиани
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
У изголовья кровати, прямо на полу, стояла початая бутылка боржома. Бенедикт сдернул с нее пальцем металлическую крышечку и, запрокинув голову, припал к горлышку бутылки. Хотел было открыть ставни – но даже и это поленился сделать, кое-как, торопливо разделся, откинул угол одеяла, вдруг поскользнулся босой ногой и упал на постель – пружинная сетка кровати заскрипела, разок подкинула его, но тут же покорно прогнулась до самого пола.
Бенедикт сразу почувствовал, что заснуть ему будет нелегко. Стоило ему лечь, как все заботы минувшего дня навалились на грудь, заставили его сердце тревожно забиться. В голове что-то перевернулось, заскользило вбок, пошло кругом. Он приподнялся, сел в постели, взбил подушки, взгромоздил их повыше и вновь зарылся головой. Лучше бы, право, у него вовсе не было головы! Долго ворочался, метался Бенедикт, устраивался то так, то этак, даже попробовал улечься наоборот, головой к ногам, наконец и вовсе отбросил подушку – но ничего не помогало.
Тут он вспомнил вдруг рассказ Геннадия, слышанный за столом, – о каких-то индийских йогах, насильно погружающих себя в сон. Закрыв глаза, они сначала будто бы воображают, что у них исчезли ступни, следом за ступнями – икры, потом избавляются от ляжек, бедер, живота, груди – и засыпают. Бенедикт ужасно обрадовался, вспомнив этот рассказ, и решил испытать приемы йогов, проверить их на себе.
Он зажмурил глаза, замер и вообразил, что у него нет ступней – да, в самом деле нет… Больше нет… Исчезли, отрублены у лодыжек… Нет ступней… Нет… И вправду – чудо! – как будто отвалились… Ноги оканчиваются лодыжками… Ступней он не чувствует. «Что за штука! Поразительно!» – подумал он, безмерно удивленный, и тотчас же ступни появились на прежнем месте, словно отросли в мгновение ока. «Тьфу!» – выругался он в душе и только было собрался снова уничтожить свои ступни, как вдруг блестящая мысль мелькнула у него в голове: «Зачем так долго возиться – ступни, лодыжки, от сустава к суставу… Начну прямо с коленей, уничтожу все, что ниже». Подумал – сделал, снова зажмурил глаза и обрек на исчезновение свои икры. Нет больше у Бенедикта ног ниже колен… Потерял на войне… Отрезаны – попал в детстве под трамвай… Хотел вскочить на ходу и угодил под колеса… Нет ног у Бенедикта… Так и родился, безногим… Нет ног… Нет ног… И в самом деле – ног нет, исчезли, не чувствует их Бенедикт… Сейчас он уничтожит и ляжки… До самых бедер… Ну да, так ведь оно и было – трамвай отрезал ему ноги целиком, у бедер… В детстве он перебегал через железнодорожное полотно, и тут как раз налетел поезд… И теперь безногий Бенедикт сидит на тележке, катит себе на колесиках по улице… Исчезли ляжки… И бедра… Исчезли! Ну да, вот, кажется, и кровать разгрузилась, сетка распрямилась, отделилась от пола…
Бенедикт чуть дышит, вот-вот потеряет сознание, провалится куда-то в бездну. Но мрак в пропасти так густ, так плотен, что он не проваливается, не тонет, а плавает над бездной, потому что надо еще… Да, да, надо еще уничтожить живот, вообразить, что исчез живот… Ну-ка… Давай… Нет у Бенедикта живота, потерял на войне, попал в детстве под трамвай, с тех пор так и ходит без живота, не ест, не пьет, потому что не может, нечем…
Бенедикт раскрыл глаза и погладил обеими руками брюхо.
– Черта с два, как бы не так! – прошептал он еле слышно.
Ноги вдруг оказались на месте, отросли в один миг. Кровать опять провалилась под грузом, пружинная сетка коснулась половицы, Нет, ничего не выйдет – какие там йоги, даже сама смерть сейчас не сможет усыпить Бенедикта. Мозг в голове кружится волчком, со свистом и гулом. Вот если бы не было головы… «Ну да, надо было прямо с головы и начать – сейчас я уже спал бы крепким сном!.. Это я из-за духоты не могу заснуть, в комнате спертый воздух», – заключил он наконец.
Воздух был в самом деле спертый – окно в кабинете Бенедикта не открывалось месяцами. Жене его Марго было строго-настрого запрещено в отсутствие мужа проветривать и убирать его комнату. Нарушить этот запрет она не могла, даже если бы очень хотела: рано утром, уходя на работу, Бенедикт запирал дверь своего кабинета и уносил единственный ключ с собой. «Ты, конечно, оставишь комнату по рассеянности открытой, дети заберутся в нее и все перевернут вверх дном», – объяснял он жене.
Бенедикт встал и, отодвинув кровать, освободил себе дорогу к окну. В комнату ворвался струей свежий воздух. Бенедикт накинул на плечи халат, достал из кармана пиджака, висевшего на спинке стула, какую-то бумажку и сел за стол. Это был листок, который сунул ему Бату. На нем было нацарапано: «236. Тартишвили Яков Кириллович, прожив. Пантованская ул., 47».
Бенедикт еще раз зазвенел связкой ключей, выдвинул средний ящик письменного стола, засунул в него руку по самый локоть и извлек из глубины сложенную вдоль тоненькую школьную тетрадку. Это был список граждан, просивших улучшения жилищных условий и взятых на учет в райисполкоме, вернее, не самый список, а снятая с него копия. Бенедикт перелистывал тетрадь, водя пальцем по столбцам номеров: тридцать… шестьдесят… восемьдесят восемь… сто четыре… двести девять… ну вот – двести тридцать шесть – Тартишвили Яков. «Да, этот в самом хвосте. Этот и через три года квартиры не получит. Что ж, разумно действует – ничего не скажешь!»
Бенедикт поставил карандашом значок на полях против фамилии Тартишвили, чтобы впоследствии легко его найти. Отметка напоминала развернутые крылья птицы – конечно, в самом схематическом изображении. Взмах-другой этих крыльев – и подхваченный ими Яков Тартишвили перелетит через страницы школьной тетради, пронесется над фамилиями и именами, над дряхлыми стариками и беспомощными младенцами, над неустроенными семьями и молодыми парами, мечтающими об устройстве семьи, бесшумно проскользнет в начало списка и устремится сверху, как диверсант-парашютист, на кого-нибудь, чтобы занять его место. И все это приятнейшее путешествие – за каких-нибудь пятнадцать тысяч. «Пустяшная цена! – подумал Бенедикт. – Через три месяца у этого Тартишвили будет новая квартира».
Он поводил черным острием карандаша по первой странице. Здесь выстроились в столбец фамилии тех счастливых граждан, которые после долгого ожидания оказались наконец во главе очереди и должны были в самом скором времени получить квартиры.
Но райисполком еще не уточнял, не утверждал на заседании и не вывешивал списка, и поэтому многие даже и не знают, что переместились в самое его начало. И Бенедикт, как глава жилищного отдела райисполкома, разумеется, воспользуется этим.
Кто будет жертвой? Какая фамилия? Чья семья? Заостренный черный карандаш повис, как меч, над списком, потом медленно, грозно опустился и приостановился у оголенной шеи какого-то несчастного – пока еще безымянного…
Нет, Бенедикт не так бессердечен, не так жесток. Бенедикт любит справедливость, не возьмет греха на душу, хоть и знает, что о нем думают иные… Неправильно думают! Нет, он не питает злобы ни к кому и ни на кого не поднимет руки. Пусть все решают счастье и судьба. Бенедикт не станет вмешиваться, он хочет остаться в стороне. Чему быть, того не миновать!
Бенедикт зажмурился изо всех сил. взмахнул карандашом, как кинжалом, и вонзил его острие в страницу. Держа карандаш неподвижно в этом положении, он медленно приоткрыл один глаз и сразу же увидел фамилию, одну из букв которой поразил кончик карандаша. Бенедикт мгновенно отдернул руку: «Ну нет, милые мои, этот работает в милиции. Я еще не сошел с ума!» Он снова закрыл глаза и еще раз ткнул карандашом в список. На этот раз он посмотрел сразу. Вот тебе и судьба! «Этот-то ведь уже дал мне деньги – за что его обижать?» Третий кандидат оказался футболистом: «Не то, не то! Этот все начальство на ноги поставит, хлопот не оберешься!»
Греха таить нечего, при четвертой попытке Бенедикт зажмурился не очень плотно, – хотя страницу видел в тумане и букв различить не мог. Уперев кончик карандаша в самую середину столбца, он открыл глаза. На этот раз кандидатура была как нельзя более подходящая: «20. Алавидзе Нино Александровна, прожив. Дзелквинская ул., 51».
«Помню, помню… Немолодая женщина, вдова… Давно не заглядывала, не справлялась, – перед глазами Бенедикта встала хрупкая, небольшого роста женщина с частой сединой в волосах. – Ну, что мне с тобой делать, дорогая? Должен же был кто-нибудь вылететь… Бог свидетель – глаза у меня были закрыты. Кого хочешь спроси».
Бенедикт пошарил на столе, нашел резинку и стер след, оставленный карандашным острием. Потом сложил тетрадку и спрятал ее в ящик письменного стола. Он был чрезвычайно доволен собой. Что гам ни говори, а поддела уже сделано. Теперь, как только он получит деньги от Тартишвили, в список очередников будут внесены соответствующие изменения, и дело с концом. Как сладко Бенедикт будет спать сегодня ночью!
«Что делать, дорогая, я не виноват! – Снова встала перед глазами Бенедикта женщина с сединой в волосах. – Подвинулась бы немного в сторону, а то сунулась прямо под карандаш!»
Он подошел к окну и посмотрел сверху на город. Тбилиси сверкал огнями. Вдали, на противоположной окраине города, сияли ярким красным светом прожектора строителей скоростников. Там, в том районе, возводили многоквартирные дома, радость и надежду Бенедикта.
Вдруг ему почудилась какая-то тень в небе. Он взглянул вверх. Над самым его домом висел неподвижный, темный вагон остановленной на ночь воздушной дороги.
«Тьфу, чтоб вас! Нарочно подстраивают!»
Он закрыл окно, оттащил кровать к дальней стене. Если уж случится такое, если уж вагон упадет, то пусть хоть не прямо на голову Бенедикту. Есть в мире высшая справедливость!
«Нарочно!.. Не иначе, как нарочно».
Он лег в постель, но никак не мог забыть об этом проклятом, висящем над его головой вагоне. Нет, не суждено было Бенедикту Зибзибадзе заснуть в эту ночь!
САМСОН – БЕЛЫЕ ТОЧКИ…
Вначале был хаос, вихревое кружение мрака, безмолвная, бескрайняя чернота. Потом появились белые точки. Они летели издалека – быстро приближались и исчезали. Темнота понемногу рассеивалась, расслаивалась, ночь теряла силы, Кружение стало медленным, ленивым, – казалось, огромный мельничный жернов неторопливо перемалывает белые зерна.
Наконец стало совсем светло.
И он понял, что это – он сам, почувствовал, что снова неразрывно связан с миром, с вселенной, снова кружится в гигантском его хороводе. На этот раз он, видимо, прислушивался к действительной тишине и, если бы удалось открыть глаза, увидел бы настоящий мрак. Но сделать это он не может – не подчиняются веки. И руки тоже не слушаются, нельзя и руками веки разлепить.
Вот уж в который раз он всплывает из темной глуби на свет. И всегда ему помогали белые точки, неожиданно возникавшие на границе мрака и приближавшиеся к нему. Если бы хаос оледенел, если бы безмолвная эта чернота застыла, остановилась хоть на мгновение, он, наверно, уже никогда не смог бы думать о своих веках и руках. А теперь – думает. Знает, что у него есть тело, что он еще жив, знает, потому что ощущает прикосновение чужих, женских рук. Руки ласково прикасаются к нему, дают ему лекарство, кажется, делают уколы. Сейчас он не может вспомнить, почему приходит к нему эта женщина. Должно быть, придет еще раз – и все станет ясно.
Необъятный мрак, сжатый, тугой, как резиновый мяч, бьется у него в мозгу, резина стремится развернуться, расшириться, и череп его, распираемый изнутри со страшной силой, готов треснуть. Есть только одна щелка в этом темном мяче – и из этой щели вместе с белыми точками вырываются иногда какие-то голоса, выплывают удивительные образы. Кажется, он когда-то слышал эти голоса, видел эти картины, но до сих пор никогда не вспоминал их. А сейчас они сами, без всякого его усилия, оживают в памяти, ему не нужно даже вызывать эти воспоминания, стоит мелькнуть светлой щели, и тотчас же наплывают новые картины и новые голоса.
Вот и сейчас:
… – Помнишь Амвросия Цулая, что работал кочегаром на паровозе, сынок? Он потом под поезд попал, ну, как не помнишь? И осталась после бедняги беременная жена, Федосия, да родители, отец с матерью, старые, совсем беспомощные… Федосия мотыжит кукурузу… Помнишь Федосию, дружок? И всего-то у нее, чтобы прокормиться со свекром и свекровью, одно кукурузное поле. Когда родился ребенок, она уходила в поле вместе с колыбелькой. Заплачет дитя – она подбежит к люльке, даст ему грудь и снова за работу. Должна она платить в год два рубля церковного сбора – за службы, за причастие да за требы. А откуда ей деньги взять, бедняжке? Однажды попадья, жена Тадеоза-попа… Чтоб ему, собаке, гореть в аду! Так вот, попадья Мзеха позвала к себе Федосию: «Знаю я, Федосия, милая, что не сможешь ты заплатить два рубля, неоткуда… Жалко мне тебя, дочка, уж так жалко… Попробую-ка я уговорить отца Тадеоза принять от тебя кур в счет этих двух рублей, по четвертаку за штуку…»
Отец наклоняется, переворачивает в камине обугленную с одного боку корягу и, уткнувшись головой чуть ли не в самый огонь, кряхтя, продолжает:
– Наутро Федосия приволокла к попадье восемь больших кур-несушек… Я смотрел из проулка, видел, как Мзеха щупала да взвешивала в руке хохлаток и морщилась с недовольным видом: «Ну, уж ладно, дочка, скажу батюшке – авось засчитает тебе кур в долг, спишет с тебя эти два рубля…»
Отец исчез… Потом погасло пламя, камин растаял во мраке. Но голос слышался, еще некоторое время доносился до него… В ту пору ему было лет восемь или девять. На дворе шел дождь, он выковыривал палкой грязь, застрявшую между пальцами босых ног, и швырял ее в камин.
Как явственно встало перед ним далекое прошлое! Он даже словно ощутил жар, излучавшийся камином. Ему было жарко, он тер ладонями разгоряченные, голые икры…
– Самсон, вот ты меня ни во что не ставишь, а Гарриман со мной поздоровался, шапку снял. Так-то, братец! – осклабился верзила сцепщик и подбоченился, встав одной ногой на рельс.
Иваника!
В ту пору Самсон работал в Чиатуре, на железнодорожной станции… Он понял: Чиатура – это рубеж, предел его воспоминаний. Ближе он ничего не может вспомнить. Между Чиатурой и ласковыми руками женщины, приходящей, чтобы ухаживать за ним, – пустота. Нет, не пустота, а черный резиновый мяч, что раздувается день за днем и распирает ему череп. Он горько улыбается в душе. Огромное время, целая долгая жизнь уместилась между чиатурским Иваникой и этими женскими руками, и все это время, вся эта жизнь иссечены из его тела, из его существа, лежат где-то в стороне, отдельно от него. Если бы женщина знала это, она не отходила бы от него ни на минуту… А то он никак не может определить, что же представляется ему при каждом ее прикосновении.
… – Ногу придется отрезать, – говорит профессор.
– Нет, нет! – вскрикивает тетя Самсона. – Зачем мне безногий сын? Нет, боже сохрани!
– Загубишь ребенка!
– Не загублю! Свезу к Турманцдзе! – Тетя подхватила мальчика на руки.
– К этому невежественному деревенскому лекарю?
…………………………………………
Малакия Турманидзе прошелся взад-вперед по своей комнате, остановился:
– Как эта новая игра в мяч называется?
– Футбол, сударь, – ответила тетя Самсона.
– Ах да, футбол… Ну, так пусть я буду невежественный лекарь и деревенщина, если через месяц этот мальчишка не будет играть в этот самый футбол!
Самсон идет перед арбой, направляет быков. На арбе – его тетя и его маленький больной двоюродный брат…
Светлая щель в темной резиновой стене расширяется, растет, и выплывают оттуда совсем уже неожиданные, давно померкшие картины.
…Во дворе Афонского монастыря яблоку негде упасть. Богатый монастырь, богомольцы здесь живут месяцами, едят-пьют на даровщинку… Народу сегодня собралось со всего света. Толпа замерла, обратилась вся во внимание. Что-то легкое – как бы птичка – ударилось о спину Самсона. Он огляделся – под ногами у него валяется женская перчатка. Она завязана узлом, в узелке – ассигнация, сторублевка. Самсон поднял «катеньку», бросил ее дальше вперед и потом долго еще следил за нею, пока перчатка со сторублевкой, пожертвованием какой-то богатой дамы, не достигла цели, не попала по назначению – в руки священника…
Каким тогда, верующим был Самсон! Удивительно…
Все разорвано… Какие-то клочки. Ни одно звено не связывается с другим. Ни один звук не вызывает другого, сходного или соответственного, ни одна картина – другой последующей или предыдущей. Сознание – как распавшаяся на куски, разорванная в клочья и изъеденная грызунами, книга, склеить, восстановить которую-, наверно, невозможно
…На свадьбе разгорелась ссора. Выскочил кто-то одноглазый. Схватился рукой за свой кривой глаз.
– Трех человек я отправил на тот свет и поплатился вот этим глазом! Убью сейчас еще троих, пусть и второй глаз пропадает, придется, видно, остаться слепцом!
Забияки тотчас же прекратили драку. Самсон изумился…
А потом? Что было потом? Чья была свадьба? Почему запомнилась Самсону эта история?
…Кутилы, братья Сакварелидзе, вышли прогуляться на станцию, в Зестафони. Оба пьяны. С ними – доктор, тоже хмельной. Идут в обнимку и напевают. Перед мастерской столяра – гробы, выставленные для продажи. Четыре гроба. Братья подзуживают врача:
– Ты людей лечишь, а этот гробы для них сколотил!
Схватили гробы и отправили все четыре один за другим в реку, в Квирилу… Ребятишки бегут по берегу следом за гробами…
Не выдумывает ли он сам сейчас эти истории? А придумываются ли истории? Возможно это?
… – Был один Иоселиани, дружок, однорукий… Силач такой, что мог поднять и швырнуть человека на целых пять саженей…
Голос Самсона? Ну да, это его собственный голос, это Самсон рассказывает историю своему сыну. Возможно ли – сочинить историю о самом себе?
– Одной рукой? – спрашивает Митуша.
– Одной, конечно, – другой-то ведь у него не было!.. А еще он знал наизусть – не то, что ты! – всего «Витязя в тигровой шкуре». Переписывал от начала до конца, если ему кто закажет. Когда имеретины отправлялись в Картли по торговым делам, горийцы выходили на дорогу, – Самсон затенил глаза рукой, – если во главе имеретин шел однорукий Иоселиани, они уж остерегались ссориться с ними.
– А если его не было?
– Ну, если не было его, тогда…
Померкла картина. Голос умолк.
Не вспомнилось, что он тогда ответил сыну.
…Кажется, что-то связалось. Сцепились какие-то звенья.
– Что же, что?
Ах да! Однорукий Иоселиани и одноглазый человек на свадьбе, что разнял дерущихся.
Один напомнил ему другого.
Нет – это угроза одноглазого убить трех человек вызвала из забвения историю с гробами.
А за ними всплыл и однорукий Иоселиани.
Сошлось!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МОЛЧАНИЕ
ИГРАЙТЕ БЕЗ МЕНЯ
Договорились так: Бенедикт и Бату нежданными гостями нагрянут к Геннадию. Визит «старых друзей» приведет Геннадия в неописуемый восторг. Вне себя от радости, он созовет соседей, чтобы разделить с ними свое счастье. Иными словами, он устроит пир и пригласит, во-первых, соседку, которая внушает ему наибольшие опасения, Лолу Карамашвили, имеющую виды на квартиру Самсона, и, во-вторых, уполномоченного по дому Гуту Бегашвили. План принадлежал Геннадию. Если бы Бенедикт просто привел свою племянницу-студентку и с помощью Геннадия поселил ее в одной из комнат Самсона хотя бы в качестве временной жилицы, соседи могли заподозрить недоброе и взбунтоваться.
А так все получилось складно.
– Аллаверды к вам! – Геннадий вручил осушенную им чашу – собственно, чайный стакан – Бенедикту и тут же наполнил его темно-красным вином, – Прошу тост! За здоровье родичей.
Это был условный знак. Бенедикт, однако, молчал. Он глядел на скатерть перед собой и с горестным видом качал головой, как бы выражая сожаление по поводу какой-то непоправимой ошибки. Бату насторожился, Бенедикт взял его с собой, как обычно, для того, чтобы тот при случае подсказал нужное слово и вывел его из затруднения. Таково было молчаливое соглашение между рассеянным монархом и мудрым министром. Министр весь превратился во внимание. Ему почудилось, что повелитель забыл, к какой военной хитрости решено было прибегнуть на этот раз для присвоения чужой территории. Но царь оказался на высоте. Это была тонкая игра.
– Эх, – вздохнул Бенедикт, как бы очнувшись от обуревавших его мыслей, – недостоин я произнести такой тост… Не пойдет мне вино впрок.
– Ну, что вы говорите? – воскликнул Геннадий.
– Нет, недостоин… – махнул рукой Бенедикт и нехотя поднес стакан к губам.
– Слушай, ты так ничего и не скажешь? – испугался Бату: если бы Бенедикт осушил сейчас стакан молча, весь план мог провалиться.
– Что я могу сказать, дорогой мой Бату? Забочусь я о своих родственниках? Помогаю им? Делаю что-нибудь для них? Ничего! – И он снова махнул рукой.
– Ты не только родственникам, ты даже совсем чужим людям охотно помогаешь!
– Тогда отчего моя единственная племянница, дочь моего покойного брата, сиротка моя Дудана ютится в студенческом общежитии? Как я это терплю? Правда, я целый год пытался снять для нее порядочную комнату, но ведь смирился же с неудачей, опустил руки! Ну, так я спрашиваю вас – имел я право забросить мою Дудану? Впрочем, вы-то здесь при чем?.. Извините меня! – Он выпил вино и снова вздохнул.
– Сказал бы мне, я побегал бы, поспрашивал, – сказал с упреком Бату.
– И я ничего не знал… А то уж как-нибудь помог бы вам найти приличную комнату, – сказал Геннадий громко, так, чтобы слышали Лола и Гуту.
– Геннадий! – внезапно вмешался в разговор уполномоченный по дому Гуту Бегашвили, с довольным видом потирая руки. – Мне пришла в голову превосходная мысль.
«Клюнуло!» – подумал обрадованно Геннадий.
– Мы с тобой, кажется, можем сослужить твоему другу службу, – продолжал Гуту.
– Каким образом? – Геннадий сделал вид, что не понял.
– Слушай, да ведь в нашем доме, на четвертом этаже… – Гуту почудилось, что глаза Лолы метнули в него целый сноп искр.
– Не понимаю! О чем ты? – прикинулся дурачком Геннадий.
– Вот что значит не смыслить в житейских делах! Слушай, я тебе о Самсоне говорю. У него же совсем пустая квартира, целых три комнаты!
На этот раз искры, вылетевшие из глаз Лолы, обожгли Гуту щеки. А Геннадий весь размяк от блаженства; как легко и просто он рвал крапиву чужими руками!
– Ну, что ты, Гуту! Старик ведь при смерти!
– Вот потому я и позволил себе сказать, что ты в делах ничего не смыслишь. Умирающему как раз и нужно, чтобы была живая душа рядом.
– Удивляюсь тебе, Гуту! – взорвалась Лола. – На что полумертвому старику, когда он уже, можно сказать, наполовину на том свете, на что такому посторонний человек?
– Пойми ты – прибавится к пенсии плата за комнату, денег будет больше на лечение…
– Мертвецу никакого лечения не нужно. Удивляюсь тебе, нет, право, удивляюсь! – Лола чувствовала, как уплывает у нее из рук предмет ее давних мечтаний – соседская квартира.
– Да послушай, вот моя Лида заходит к старику раз в день…
– И из больницы приходят! – вставил Геннадий.
– Ну да, из больницы тоже приходят… изредка. А племянница уважаемого Бенедикта будет все время при больном… На каком она факультете? – спросил Гуту Бенедикта.
– Э-э… на этом, как его… – Бенедикт бросил взгляд на Бату. – Ну, на этом самом, как его…
– На медицинском! – соврал, не моргнув, Бату.
– На биологическом, – вспомнил наконец Бенедикт.
– Тем более! – воскликнул Геннадий. – Если девушка учится на медицинском, то уж, наверно, она кое-что понимает в лечении и в уходе за больными…
– Ей-богу, вы хотите свести меня с ума, так уж прямо и скажите! – У Лолы покраснела шея. – Вы мне вот что объясните, пожалуйста, – от кого вы получите согласие на сдачу комнаты, если хозяин уже почти в могиле, глаза у него закрыты, уши не слышат и лежит он в постели без признаков жизни…
– Почему без признаков жизни – пульс бьется, – заметил Геннадий.
– Что же, вы по пульсу определите, сколько он хочет в месяц за комнату? А? Ну, что ты замолчал? От кого получишь согласие, кто будет договариваться с жилицей?
– Согласие я получил уже раньше, – сказал Гуту. – Еще до того, как с беднягой стряслась эта беда, он как-то зазвал меня к себе и попросил найти ему жильца, приезжего студента, а еще лучше студентку. И ключ от квартиры заодно мне вручил. Как тебе известно, присматривает за ним моя жена…
– Ключ вы прибрали к рукам сами, никого не спросясь, – съязвила Лола.
– Придержи язык, сударыня. Ключ в таких случаях должен находиться у уполномоченного по дому.
В эту минуту жена Геннадия, маленькая, пухленькая, с простодушным, детским выражением лица, внесла блюдо с вареными каштанами. Дымящееся это блюдо, поставленное посередине стола, подействовало на схватившихся насмерть спорщиков, как брошенный по хевсурскому обычаю между сражающимися женский плат – мандили. Лола и Гуту сразу замолчали, одновременно привстали со стульев, потянулись к блюду и зачерпнули по горсти горячих каштанов.
Это внезапное перемирие пришлось совсем не по душе заговорщикам. «Нашла время, дуреха!» – говорил полный укора взгляд, брошенный Геннадием на жену. Но судьба явно была на стороне Бенедикта. Горячие, только что из кипятка, каштаны обожгли рот Гуту, и он в ярости ударил кулаком по столу:
– Да что это такое, в самом деле? Полуграмотная женщина смеет учить меня, уполномоченного по дому!
Лола в свою очередь вскочила с места, кипя негодованием:
– Знаю я, знаю, что ты за птица и чей ты уполномоченный! Знаю, какой червяк тебе грызет нутро! Все знаю, нетрудно догадаться! – И она стремительно вылетела из комнаты.
Бенедикт обмяк, как проткнутый мяч, и начал раздуваться сызнова, с самого начала.
– Я покажу ей червяка! – кричал Гуту Бегашвили – по-видимому, разговаривая, он забывал о боли в обожженном рту. – Пусть она лучше за своим мужем присмотрит! – Он вдруг вскочил с места. – Многоуважаемый Бенедикт! Прошу вас, окажите мне милость… Сейчас же, немедленно, приведите сюда вашу племянницу, а все остальное я беру на себя. Очень прошу вас, сделайте это ради меня, глубокоуважаемый… Нет, вы. полюбуйтесь на эту…
– Едем! – вскричал Бату; он понимал, что такие чудодейственно-благоприятные мгновения не столь часто выдаются в жизни.
– Мне, конечно, неловко… Я хозяин дома… Но, пожалуй, и в самом деле вам лучше сейчас, сразу… – добавил Геннадий, подмигнув Бату.
Бенедикт встал. За ним поднялись и остальные.
– Так я пойду, уважаемый Гуту, – скачал Бенедикт. – Ради вас я готов. Поеду за моей племянницей. Как она посмела, эта… эта женщина? Как она решилась… перечить вам?
– Привезите вашу племянницу, привезите ее немедля и пусть эта ведьма, эта Лола или как ее там, увидит, кто я такой и что в моей власти.
– Только из уважения к вам, дорогой Гуту, а то ведь я до завтра и не собирался заняться этим делом… А может, и завтра и даже послезавтра не нашел бы времени… – сказал Бенедикт.
– Куда вы так рано? Посидели бы еще, – прибежала с кухни жена Геннадия со своим простодушно-детским лицом. – Покушайте еще чего-нибудь!
– Возвратятся, и посидят, и покушают, – эту фразу по правилам должен был произнести Геннадий, но его опередил Бенедикт: видно, очень уж торопился и забыл о распределении ролей.
– Если она думает, что я чем-нибудь хуже ее мужа, так ошибается, очень даже ошибается! – никак не мог переварить обиду Гуту Бегашвили.
Бенедикт и Бату сбежали по крутой улице на проспект Руставели. Оба задыхались от нетерпения. Им казалось, что все уже улажено, дело завершено, Дудану прописали в качестве законной жилицы на жилплощади этого больного старика, старик умер, квартира продана и сейчас они считают деньги – каждый свою часть. Бату почудилось даже, что он с завистью смотрит на Бенедикта и Геннадия – их доли оказались больше! Потом он вообразил, что Бенедикт удержал из его доли расходы на похороны старика, и чуть не взбесился из-за этой несправедливости.
Дудану они нашли на спортплощадке студенческого городка.
– Куда я должна идти, дядя Бено?
– Я снял для тебя комнату, – Бенедикт в третий раз поцеловал в лоб племянницу.
– Где, дядя Бено? – Дудана вытащила из рукава майки платочек и отерла лоб.
– В самом центре города! Ну, скорей одевайся! На что ты похожа в этих брючках!
«Чепуха! Очень даже красиво!» – подумал Бату.
– Дядя Бено, я… я не смогу платить за комнату.
– Никто тебя и не просит. Ну, беги скорей, переодевайся.
– Дядя Бено, мне здесь хорошо. И от института близко.
– Не знаешь ты, каково отдельно жить, не пробовала… Оттого и кажется, что тут хорошо. Ничего, войдешь во вкус.
– Дудана! – позвали с волейбольной площадки. – Будешь играть?
– Подождите, я сейчас! – крикнула в ответ Дудана, потом обернулась к дяде: – Не нужна мне, дядя Бено, отдельная комната.
– Когда дядя с тобой говорит, девочка, ты должна слушаться!
– Слушайся, слушайся! Твоего дядю весь райисполком слушается.
– Ду-да-на-а!
– Иду!
Бенедикт схватил ее за локоть:
– Куда ты, девочка? Да я ради тебя весь город перевернул! С каким трудом нашел приличную комнату, а ты…
– Да, но, дядя Бено, – прервала его Дудана, – я ведь уже три года здесь живу, что ж вы только теперь…
– Да, да, теперь, именно теперь тебе и нужно особенно много заниматься.
– Ду-да-на-а!
– Слышу!
– Ладно, вещи твои перевезем после. Сначала посмотри. комнату, – пошел на уступки Бенедикт, – Будешь жить недалеко от меня, иной раз тете Марго подсобишь в хозяйстве, да и она тебе всячески будет помогать.
«Откажусь, какая бы ни была комната, не буду в ней жить!»
– Дудана, играешь или нет?
– Играйте без меня!
Дудана шла по узкой асфальтовой, дорожке между газонами по направлению к белым корпусам общежития и старалась представить себе эту чужую комнату и свою жизнь в ней, одинокую, без товарищей и подруг. Она шла и бессознательно качала головой, как бы говоря в душе: «Нет! Нет! Третий год, как я приехала в город, и он никогда не вспоминал обо мне, даже не справлялся ни разу! Что ж ему сейчас приспичило? Наверно, совесть стала мучить. Все-таки я ему племянница, братняя дочь…»
Бенедикт не был братом отца Дуданы, даже сводным. Когда их родители – отец, одного и мать другого – поженились, оба были разведены, и у обоих было по мальчику от предыдущего брака.
Уполномоченный по дому Гуту Бегашвили дважды; повернул ключ в замке и налег плечом на тяжелую дверь. В душный коридор– струей ворвалась прохлада – казалось, она ждала, притаившись за дверью, пока ее впустят. Первой вошла в комнату жена Бегашвили, Лида; она держала в дрожащих руках тарелку с рисовым отваром и столовую ложку. За нею следовал Гуту, потом – Бату, Бенедикт, Дудана; Геннадий замыкал шествие. Оба окна просторного квадратного зала: были распахнуты. Старик, лежал на тахте. Костлявые, как у скелета, руки его были сложены на животе. Подбородок и скулы торчали, туго обтянутые кожей. Тело старика было такое плоское, что казалось, одеяло расстелено прямо на матрасе.








