412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джек Лондон » Избранные произведения. Том I » Текст книги (страница 181)
Избранные произведения. Том I
  • Текст добавлен: 11 мая 2026, 22:31

Текст книги "Избранные произведения. Том I"


Автор книги: Джек Лондон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 181 (всего у книги 256 страниц)

Я шел справа от своей матери, чтобы она не могла видеть моих скальпов. Сзади меня шли три сестры Демдайк, две из которых поддерживали свою престарелую мать. Я мог слышать, как Ли все время повторял людям, правившим повозками, чтоб они не ехали так быстро. Какой-то всадник наблюдал за нашей процессией, и одна из сестер Демдайк сказала, что это, должно быть, майор Хигби.

Это случилось в тот момент, когда наши мужчины поравнялись с милицией мормонов, а я обернулся, чтобы посмотреть, где Джед Дэнхем. Я услышал, как майор Хигби закричал громким голосом: «Исполняйте же свой долг!» – и тут все винтовки мормонов выстрелили, а наши мужчины пали мертвыми. Старая миссис Демдайк и ее дочери упали тоже. Я быстро повернулся, ища глазами мать, но и она уже лежала на земле. Справа из кустов выбежали сотни индейцев, стреляя в нас. Я увидел, как две сестры Дэнлэн попытались убежать, и бросился за ними, потому что белые и индейцы убивали всех без разбору.

На бегу я увидел, как возница одного из фургонов пристрелил двоих раненых. Лошади другой повозки вставали на дыбы и брыкались, а возница пытался удержать их.

В тот миг, когда маленький мальчик, каким я был тогда, побежал за сестрами Дэнлэн, мрак опустился на него. С этого момента обрываются его воспоминания, потому что Джесси Фэнчер перестал существовать как Джесси Фэнчер, навсегда. Форма, которая была Джесси Фэнчером, тело, бывшее его телом, будучи материей и видимостью, растаяла и исчезла, как призрак. Но нетленный дух не растаял. Он продолжал существовать, и в своем ближайшем воплощении получил видимое тело, известное как тело Даррела Стэндинга, которого скоро выволокут отсюда и повесят, отправив в небытие, куда отправляются все привидения.

Здесь, в Фолсеме, есть пожизненно заключенный Мэтью Дэвис, староста камеры смертников. Он уже очень стар, а его родители были одними из первых поселенцев. Я беседовал с ним, и он подтвердил, что истребление каравана, во время которого погиб Джесси Фэнчер, действительно имело место. Когда этот старик был ребенком, в его семье много обсуждали убийство на Горных Лугах. Он утверждал, что детей в повозке оставили в живых, так как они были слишком малы, чтобы рассказать о случившемся.

Все это я представляю на ваше рассмотрение. Никогда в течение своей жизни Даррел Стэндинг не прочел ни строчки и не слышал ни слова о караване Фэнчера, погибшем на Горных Лугах. Только здесь, в смирительной рубашке, в Сен-Квентине я узнал все это. Я не мог создать это из ничего, как не могу создать динамит из ничего. Это знание и эти факты, рассказанные мною, могут иметь лишь одно объяснение: они были в душе, находящейся во мне, – в душе, которая не похожа на материю и не погибает.

В заключение этой главы я должен сообщить, что Мэтью Дэвис также рассказал мне, что несколько лет спустя после истребления каравана Ли был казнен правительством Соединенных Штатов на Горных Лугах, на месте нашего бывшего лагеря.

Глава 14

Когда, по окончании первого десятидневного срока пребывания в смирительной рубашке, меня привел в сознание доктор Джексон, подняв большим пальцем мое веко, я открыл оба глаза и засмеялся в лицо начальнику тюрьмы Азертону.

– Слишком упрям, чтобы жить, и слишком подл, чтобы умереть, – заметил он.

– Десять дней прошли, начальник, – прошептал я.

– Ладно, мы развяжем тебя, – пробурчал он.

– Не в этом дело, – сказал я. – Вы видели мою улыбку. Вы помните, что мы держали маленькое пари. Не утруждайте себя, развязывая меня. Вместо этого дайте сперва табаку и бумаги для папирос Морреллу и Оппенхеймеру. И чтобы вы не скаредничали – вот вам еще улыбка.

– О, я знаю твои шутки, Стэндинг, – заявил Азертон. – Но ты за них поплатишься. Если я не сломаю тебя, ты побьешь все рекорды в смирительной рубашке.

– Он уже побил их, – сказал доктор Джексон. – Кто слышал когда-нибудь о человеке, который смеялся бы после десятидневного пребывания в рубашке?

– Ладно, ерунда, – ответил начальник тюрьмы Азертон, – развяжи его, Хэтчинс.

– Зачем так спешить? – спросил я, разумеется, шепотом, потому что ослаб настолько, что должен был напрячь всю волю, которая еще оставалась во мне, и последние остатки моих сил, чтобы говорить даже шепотом. – К чему такая спешка? Я не тороплюсь на поезд – и мне настолько удобно, что лучше бы вы меня не трогали.

Но они меня развязали, вытряхнув на пол из зловонной рубахи, как какой-то неодушевленный предмет.

– Неудивительно, что ему было удобно, – сказал капитан Джеми. – Он ничего не чувствовал. Он парализован.

– Твоя бабушка парализована, – выругался Азертон. – Поставьте его на ноги, и вы увидите, что он будет стоять.

Хэтчинс и доктор поставили меня на ноги.

– Теперь иди, – приказал мне Азертон.

Не сразу может вернуться жизнь в тело, которое фактически было мертвым в течение десяти дней, и в результате я упал, скорчившись, на колени, потом повалился в сторону и ударился лбом о стену.

– Вот видите, – сказал капитан Джеми.

– Хорошо притворяется, – возразил Азертон. – Этот человек на все руки мастер.

– Вы правы, начальник, – прошептал я с пола. – Я сделал это нарочно. Это было театральное падение. Подымите меня еще раз, и я повторю его. Я обещаю хорошенько позабавить вас.

Я не стану распространяться об агонии, которую испытывал, пока возобновлялось мое кровообращение. Я уже привык к ней, и она оставила глубокие морщины на моем лице, которые я унесу с собой на эшафот.

Когда они наконец оставили меня, я пролежал оставшуюся часть дня в оцепенении и в полузабытье. Существует такая вещь, как потеря чувствительности, порожденная болью, слишком мучительной, чтобы ее можно было переносить. И я познал такую потерю чувствительности.

К вечеру я уже смог ползать по камере, но еще не в силах был подняться на ноги. Я пил много воды и очистил себя от грязи, как только мог, но только на другой день я заставил себя поесть, и то только благодаря сознательному усилию воли.

Программа, составленная для меня начальником тюрьмы Азертоном, заключалась в том, что мне следовало отдохнуть и придти в себя в течение нескольких дней, а затем, если за это время я не признаюсь, где спрятан динамит, меня снова зашнуруют еще на десять дней в смирительную рубашку.

– Сожалею, что причиняю вам так много хлопот, начальник, – сказал я ему в ответ. – Жаль, что я не умер в рубахе и не избавил вас таким образом от затруднений.

Я сомневаюсь, чтобы в ту пору я весил хоть немногим более 90 фунтов. А два года тому назад, когда двери Сен-Квентина впервые закрылись за мной, я весил 165 фунтов. Казалось невероятным, что я мог потерять еще хотя бы унцию и все-таки остаться в живых. А между тем в последующие месяцы я потерял в весе столько, что он, по моим подсчетам, приблизился к 80 фунтам. Я знаю, что когда я выскочил из одиночки и ударил надзирателя в нос, я весил 89 фунтов, потому что перед тем, как повести меня на суд в Сен-Рафаэль, меня умыли, побрили и взвесили.

Есть люди, которые удивляются чужой жестокости. Начальник тюрьмы Азертон был жестоким человеком. Он ожесточил меня и закалил, что в свою очередь воздействовало на него и еще более ожесточало. И все же ему не удалось убить меня. Понадобился закон штата Калифорния, судья, приговоривший меня к повешению, и губернатор, отказавший в помиловании, чтобы послать меня на эшафот за удар, нанесенный кулаком тюремному надзирателю. Я буду всегда настаивать на том, что у этого надзирателя был очень, очень хрупкий нос.

Я был в то время едва держащимся на ногах скелетом, слепым, как летучая мышь. Я иногда сомневаюсь, в самом ли деле у него пошла кровь из носа. Конечно, он свидетельствовал под присягой, что это было так. Но я знавал тюремных надзирателей, которые давали еще более ложные показания.

Эду Морреллу очень хотелось поскорее узнать, как мне удался эксперимент; но когда он попытался поговорить со мной, его заставил замолчать надзиратель Смит, бывший как раз на карауле у одиночек.

– Все в порядке, Эд, – простучал я ему. – Помолчите и вы, и Джек, я вам все расскажу. Смит не может помешать вам слушать, как не может помешать мне говорить. Они уже сделали самое худшее, что могли, а я все еще здесь.

– Прекрати, Стэндинг! – проревел мне Смит из коридора, в который выходили все камеры.

Смит был особенно мрачный тип, самый жестокий и мстительный из всех остальных надзирателей. Мы, бывало, обсуждали, не бьет ли его жена или не страдает ли он хроническим несварением желудка.

Я продолжал стучать, а он подошел к дверной решетке и уставился на меня.

– Я приказал тебе прекратить! – прорычал он.

– Виноват, – сказал я учтиво, – но у меня есть одно сообщение, которое я должен немедленно простучать. Но, позвольте вас спросить, какое вам до этого дело?

– Я… – начал он раздраженно, но осекся, доказывая, что не очень быстро соображает.

– Да-с, – подбодрял я его, – пожалуйста, что дальше?

– Я позову начальника тюрьмы, – неуверенно сказал он.

– Позовите, пожалуйста, он ведь очень очаровательный господин. Блестящий пример того утонченного влияния, которое наши тюрьмы оказывают на людей. Приведите его ко мне. Я донесу ему на вас.

– На меня?

– Да, именно на вас, – продолжал я. – Вы пристаете ко мне самым грубым и неучтивым образом, прерывая мой разговор с другими постояльцами этой гостиницы.

И начальник тюрьмы Азертон явился. Пинком распахнув дверь, он с шумом влетел в камеру. Но я-то был в безопасности! Он уже сделал худшее, что мог. Я был вне его власти.

– Я оставлю тебя без еды, – пригрозил он.

– Пожалуйста, – ответил я. – Я привык к этому. Я не ел уже 10 дней, и как вы знаете, попытка начать есть снова причиняет только неудобство.

– Ого! Ты угрожаешь мне? Голодовкой, да?

– Простите, – сказал я голосом, исполненным вежливости. – Предложение исходило от вас, а не от меня. Постараюсь быть на этот раз логичным. Я полагаю, что вы поверите мне, когда я скажу, что вашу нелогичность мне во много раз мучительнее переносить, чем все ваши пытки.

– Перестанешь ты стучать или нет? – спросил он.

– Нет, простите, что огорчаю вас, но я чувствую слишком сильное влечение к этому занятию.

– Черт побери, я тебя снова запрячу в рубаху! – заорал он.

– Пожалуйста, я обожаю рубашку. Я дитя рубашки. Я жирею в рубашке. Посмотрите-ка на эту руку! – Я засучил рукав и показал мускулы, такие тонкие, что, когда я их напрягал, они становились похожи на нитки. – Совсем как мышцы кузнеца, не так ли, начальник? Посмотрите на мою покатую грудь. А мой живот! Знаете, дружище, я так растолстел, что могу стать скандальным примером того, как в тюрьме закармливают людей до смерти. Остерегайтесь, начальник, а то против вас ополчатся налогоплательщики.

– Прекратишь ты стучать? – проревел он.

– Нет, благодарю вас за столь любезную заботливость. По зрелому размышлению я решил, что должен продолжать.

Он с минуту смотрел на меня, не зная, что сказать, а затем в бессильной ярости повернулся, чтобы уйти.

– Позвольте, пожалуйста, задать один вопрос.

– В чем дело? – бросил он через плечо.

– Что вы намерены предпринять?

Лицо Азертона так побагровело, что я не перестаю удивляться по сей день, что его не хватил удар.

Час за часом после позорного бегства Азертона я выстукивал всю историю моих приключений. Но Моррелл и Оппенхеймер смогли ответить мне лишь ночью, когда Джонс Горошина заступил на смену и уснул, как обычно.

– Да бредил ты просто, – простучал Оппенхеймер свое мнение.

«Да, – подумал я, – но ведь наш опыт наяву служит источником наших снов и бреда».

– Когда я был ночным посыльным, я однажды хватил лишнего, – продолжал Оппенхеймер. – И должен сказать, что видел не менее удивительные вещи, чем ты. Думаю, что все писатели прибегают к этому средству – выпивают, чтобы подогреть свое воображение.

Но Эд Моррелл, который странствовал тем же путем, что и я, хотя и с иными результатами, поверил моему рассказу. Он ответил, что когда его тело умирало в рубашке, а он сам уходил прочь из тюрьмы, он никогда не был никем иным, как Эдом Морреллом. Он никогда не переживал предшествовавших существований. Когда его дух блуждал на свободе, он всегда блуждал в настоящем. Он рассказал нам, что как только он оказывался в состоянии покинуть свое тело и увидеть его лежащим на полу камеры в смирительной рубашке, он мог сейчас же оставить тюрьму и, в настоящем, навестить Сан-Франциско и посмотреть, что происходит. Таким образом он дважды посетил свою мать, оба раза застав ее спящей. В этих блужданиях духа, по его словам, он не имел власти над материальными предметами. Он не мог открыть или закрыть двери, сдвинуть какой-нибудь предмет, произвести шум и обнаружить свое присутствие. С другой стороны, материя не имела над ним власти. Стены и двери не служили препятствием. Сущность или реальность, которой он являлся, была мысль, дух.

– Магазин колониальных товаров на углу, через полквартала от дома моей матери, перешел в другие руки, – рассказывал он нам. – Я узнал это по новой вывеске. Мне пришлось прождать шесть месяцев после этого, пока я смог написать первое письмо матери и спросить ее об этом. И она ответила, что действительно лавка перешла к другому хозяину.

– Прочел ты эту вывеску? – спросил Джон Оппенхеймер.

– Конечно, прочел, – был ответ Моррелла. – Иначе как бы я это узнал?

– Хорошо, – простучал неверующий Оппенхеймер. – Ты можешь легко доказать свои слова, когда придет на смену порядочный надзиратель, который даст нам взглянуть на газету. Устрой, чтобы тебя запрятали в рубаху, покинь свое тело и отправься в милый старый Фриско. Проскользни к рынку, что на углу Третьей улицы, к 2–3 часам ночи, когда разносят утренние газеты. Прочти последние новости. Затем быстро вернись обратно в Сен-Квентин, прежде чем пароход с газетами пересечет бухту, и расскажи мне, что ты прочел. После этого мы попытаемся выпросить утреннюю газету у надзирателя. И если то, что ты мне сначала расскажешь, действительно будет напечатано в газете, я с тобой – до последнего вздоха.

То было хорошее испытание. Я не мог не согласиться с Оппенхеймером, что такое доказательство будет абсолютным. Моррелл сказал, что он попробует это как-нибудь, но ему не нравится сам процесс покидания тела, и он произведет этот опыт только тогда, когда его страдания в смирительной рубашке станут нестерпимыми.

– Так все вы делаете – никакой пользы не хотите принести, – критиковал нас Оппенхеймер. – Моя мать верила в духов. Когда я был мальчишкой, она вечно видела их и говорила с ними, спрашивая у них совета. Но она ни разу не добилась от них ничего хорошего. Духи были не в состоянии ей сказать, где старик мог получить работу, или найти золотые прииски, или вытащить выигрышный билет в китайской лотерее. Никаким образом. Они говорили ей только всякую чушь, вроде того, что у дяди моего отца зоб, или что дед отца умер от скоротечной чахотки, или что мы переедем на другую квартиру через четыре месяца, причем последнее было крайне легко угадать, так как мы переезжали в среднем по шесть раз в год.

Я думаю, чтобы, если бы Оппенхеймер имел возможность получить законченное образование, из него вышел бы второй Маринетти или Геккель. Он обладал необычайно трезвым умом, благоговея перед неопровержимыми фактами, и его логика была удивительна, хотя и слишком строга. «Докажи-ка мне это», – было его основным правилом, с которым он подходил ко всему. Он абсолютно ничего не принимал на веру. Это подметил Моррелл. Отсутствие веры и помешало Оппенхеймеру вызвать «временную смерть» в рубашке.

Ты видишь, читатель, что жизнь в одиночке была не так уж безнадежно тосклива. Такие три головы, как наши, легко могли придумать, как провести время. Возможно, что мы не позволили друг другу сойти с ума, хотя я должен признать, что Оппенхеймер гнил в тюрьме целых пять лет в полном одиночестве, пока Эд Моррелл не появился в соседней камере, и все-таки он остался в здравом уме.

С другой стороны, было бы ошибкой думать, что жизнь в тюрьме – это дикая оргия веселых попоек и увлекательных психологических исследований.

Мы много и очень сильно страдали. Наши надзиратели были грубыми животными – ваши наемные палачи, граждане. Окружающая нас обстановка была ужасна. Наша пища была скверной, однообразной и не питательной. Только люди, обладающие силой воли, могут жить при таком недостаточном питании. Я знаю, что наш премированный скот, овцы и свиньи на университетской опытной ферме в Дэвисе захирели бы и умерли, если бы получали такие ничтожные порции, как мы.

У нас не было книг. Даже наше перестукивание являлось нарушением правил. Мир фактически не существовал для нас. Мы жили скорее в мире духов. Оппенхеймер, например, никогда не видел ни автомобилей, ни мотоциклов. Если новости и проникали к нам случайно, то такими устаревшими, противоречивыми и порой утратившими смысл, что уже не были настоящими новостями. Оппенхеймер рассказал мне, что он узнал о Русско-японской войне только через два года после ее окончания.

Мы были погребенными заживо, живыми мертвецами. Тюрьма была нашей могилой, в которой при случае мы говорили при помощи стука, как духи на спиритических сеансах.

Новости? Какие пустяки являлись для нас новостями! Появился новый пекарь – мы поняли это сразу, как только принесли хлеб. Почему мы не видели Джонса Горошины целую неделю? Был в отпуске или болел? Почему Уилсона, продежурившего у нас в ночной смене только десять дней, перевели в другое место? Где получил Смит синяк под глазом? Мы рассуждали целую неделю о таких пустяках, как эти.

Если в одиночку на месяц сажали какого-то заключенного, это становилось для нас целым событием. И все же нам ничего не удавалось узнавать от этих зачастую тупоголовых Данте, которые задерживались в нашем аду на слишком короткое время, чтобы научиться перестукиваться, а потом снова отправлялись в широкий светлый мир живых.

Но были у нас развлечения и повеселее. Например, я научил Оппенхеймера играть в шахматы. Представьте себе всю трудность этой задачи – при помощи перестукивания научить человека, находящегося за тринадцать камер от тебя, представлять себе шахматную доску, все фигуры, усвоить различные способы игры, и научить его всему этому настолько хорошо, чтобы он и я, исключительно в воображении, могли в итоге разыгрывать целые партии. В конце концов, сказал я, вот еще одно доказательство блестящего ума Оппенхеймера: в результате он стал играть лучше меня – он, который никогда не видел шахматных фигур за всю свою жизнь.

Например, какой возможный образ принимал в его мозгу слон, когда я стучал слово «слон» на нашем условном языке? Напрасно я задавал ему этот вопрос. Напрасно пытался он описать словами это умственное представление о том, чего он никогда не видел, но с чем, тем не менее, он так мастерски управлялся, что неоднократно ставил меня в тупик во время игры.

Я могу лишь созерцать такие проявления воли и духа и заключить на их примере, что именно в этом – действительная реальность. Только дух существует. Плоть же эфемерна и не реальна. Я спрашиваю вас, как материя или плоть в какой бы то ни было форме может играть в шахматы, на воображаемой доске, с воображаемыми фигурами, на расстоянии тринадцати пустых камер, только при помощи перестукивания?

Глава 15

Я был однажды англичанином – Адамом Стрэнгом. Я жил, насколько я могу судить, приблизительно в период между 1550 и 1650 годами. Как видите, это было очень давно. С тех пор как Эд Моррелл научил меня умирать «временной смертью», я стал очень жалеть, что не изучал историю более прилежно. Я мог бы тогда установить и определить многое из того, что мне не ясно. Теперь же я принужден идти ощупью и угадывать века и места моих прежних существований.

Странно, что, воплощаясь в Адама Стрэнга, я собрал так мало сведений о первых тридцати годах его жизни. Много раз в смирительной рубашке рождался Адам Стрэнг, но всегда он появлялся как высокий солидный мужчина, в полном расцвете своих 30 лет.

Адам Стрэнг неизменно являлся моему сознанию живущим на одном из низких песчаных островов где-то под экватором, в западной части Тихого океана. Там я, Адам Стрэнг, находился у себя дома и, кажется, жил там с давних пор. Эти острова населены тысячами жителей, но белый только я один. Туземцы представляют собой великолепную породу людей – широкоплечих, высоких, с развитыми мускулами. Мужчина шести футов роста – обычное явление. Рост короля Раа-Коока – по меньшей мере шесть футов шесть дюймов, и хотя он весит целых 300 фунтов, его нельзя назвать толстым, так пропорционально он сложен. Многие из вождей не ниже его, да и женщины не намного отстают от мужчин.

Этим королевством, состоящим из многочисленных островов, правит Раа-Коок, хотя южные острова непокорны и при случае бунтуют. Туземцы, с которыми я живу, – полинезийцы, я знаю это, потому что у них прямые черные волосы. Кожа их горячего, солнечного золотисто-коричневого цвета. Их язык, на котором я говорю совсем свободно, плавный, богатый и музыкальный, состоящий преимущественно из гласных. Они любят цветы, музыку, танцы и игры и по-детски просты и веселы в своих забавах, хотя они же бывают безудержны в гневе и на войне.

Я, Адам Стрэнг, знаю свое прошлое, но, по-видимому, не много думаю о нем. Я живу настоящим. Я не размышляю ни о минувшем, ни о будущем. Я беззаботен, не предусмотрителен, неосторожен, весел от полноты существования и от избытка физических сил. Рыба, фрукты, зелень и морские водоросли наполняют мой желудок, и я доволен. Я занимаю высокий пост при Раа-Кооке, и нет никого выше меня рангом. Никто, даже Абба Таак, верховный жрец, не смеет поднять на меня руку или оружие. Я – табу, такой же священный, как лодочный сарай, под которым лежат кости множества королей династии Раа-Коока.

Я знаю, что произошло кораблекрушение и я остался один, потеряв всех моих товарищей-матросов. Был страшный шторм, бушевал ветер. Но я не хочу вспоминать эту катастрофу.

Когда я думаю о прошлом, то охотнее оглядываюсь на свое детство, на те времена, когда я цеплялся за юбки моей веселой матери, англичанки с льняными волосами и молочно-белой кожей. Я жил в крошечной деревушке из дюжины покрытых тростником хижин. Я снова слышу пение черного дрозда за изгородью и снова вижу в дубовом лесу колокольчики, похожие на брызги голубой пены на зеленом бархатном дерне. Но чаще всего я вспоминаю большого косматого жеребца, который бился и вставал на дыбы, когда его водили по узким улицам. Я боялся огромного животного и всегда бежал с плачем к матери, а если находил ее, то хватался за ее юбки и прятался в них.

Но довольно. Не о детстве Адама Стрэнга собрался я писать.

Я жил уже несколько лет на островах, которые для меня не имели названия и где, я в этом уверен, я стал первым белым. Я был женат на Леи-Леи, сестре короля, которая была чуть выше шести футов и даже слегка превосходила меня ростом. Я был настоящим красавцем – широкоплечим, с мускулистой грудью, хорошо сложенным. Как вы увидите, женщины любой расы смотрели на меня благосклонным взглядом. Глядя на свои руки, я вижу не покрытую загаром кожу, такую же молочно-белую, как у моей матери. У меня синие глаза. Мои усы, борода и волосы – того золотисто-желтого оттенка, который иногда можно увидеть на картинах, изображающих викингов. По всей видимости, я происходил из старинного рода, давно осевшего в Англии, и хотя я родился в деревенской лачуге, власть соленого моря была настолько сильна надо мной, что я скоро нашел к нему путь, став моряком. Вот кем я был – не офицером, не джентльменом, а матросом торгового судна, честным работягой, крепко сложенным и очень выносливым.

Я был полезен Раа-Кооку и потому пользовался его королевской протекцией. Я умел ковать железо, а первое железо попало в страну Раа-Коока с нашего затонувшего корабля. Мы плыли на лодках тридцать миль к северо-западу, чтобы добыть железные снасти с обломков корабля. Он соскользнул с рифа и погрузился на пятнадцать саженей. Туземцы были великолепными ныряльщиками и умели работать под водой. Я тоже научился спускаться на глубину в пятнадцать саженей, но все-таки никогда не мог сравниться с ними в их подводных подвигах. На земле, благодаря моей английской выучке и силе, я мог повалить любого из них. Также я научил их драться дубинками, и эта забава так им понравилась, что разбитые головы стали тут заурядным явлением.

После кораблекрушения на берег выбросило обрывок судового журнала, но он весь размок и растрепался, и так по нему растеклись чернила, что едва можно было прочитать написанное. Однако в надежде, что какой-нибудь ученый-историк сможет точно определить дату тех событий, которые я собираюсь описать, я привожу здесь выдержки из него. Старинное правописание может послужить ключом.

«Благодаря благоприятному ветру мы смогли осмотреть и высушить нашу провизию, в особенности китайские окорока и сухую рыбу, которые составляют часть наших съестных припасов. Богослужение также удалось совершить на палубе. Вечером ветер подул с юга, со шквалами, но без дождя, и на следующее утро мы отдраили палубу, а также окурили наш корабль порохом».

Но я должен поспешить, так как мой рассказ будет не об Адаме Стрэнге, потерпевшем крушение на коралловом острове, искателе приключений, а об Адаме Стрэнге, которого прозвали У Ен Ик, Могучий, и который был некоторое время фаворитом могущественного Юн Сана и возлюбленным, а затем мужем благородной госпожи Ом из царского дома Мин. О том, который затем долго скитался, как нищий и пария, по всем прибрежным деревням и дорогам Чосона. (Ах да, я сказал «Чосон», что значит «Страна утренней свежести», но на современном языке она называется Корея.)

Вспомните, что я, первый белый человек на коралловом острове Раа-Коока, жил три или четыре века тому назад. В те времена и в тех водах корабли были редки. Я бы, конечно, мог прожить до конца своих дней в мире и полном достатке под солнцем той страны, где никогда не бывало мороза, если бы не «Спарвер». «Спарвер» – это судно отважных голландских купцов, отправившихся в открытое море к Индии и дальше. И вместо сокровищ они нашли меня – и только.

Сказал ли я, что я был добродушным великаном с золотой бородой и вместе с тем беспечным мальчиком, который так никогда и не вырос? Когда бочонки «Спарвера» были наполнены водой, я покинул Раа-Коока почти без угрызений совести, оставив его приветливую страну и Леи-Леи со всеми ее сестрами, украшенными цветами. С улыбкой на губах, вдыхая знакомый корабельный запах, я поплыл прочь, снова став мореплавателем на судне, где капитаном был Иоганес Мартенс.

Чудесные странствования ждали меня на старом «Спарвере»! Мы искали новые страны, где можно было купить шелка и пряности, а нашли лихорадку, ужасную смерть, отравленный мир, где смерть и красота шли рука об руку.

Этот старый Иоганес Мартенс, без следа романтизма на угрюмом лице и в квадратной седой голове, искал земли царя Соломона, копи Голконды, разыскивал древнюю затонувшую Атлантиду, которую надеялся обнаружить, проплывая мимо по течению.

Вместо этого он нашел людоедов, живущих на деревьях.

Мы высадились на странных островах с изрезанными морем берегами и с дымящимися вершинами вулканов, где курчавые маленькие звероподобные люди испускали в джунглях обезьяньи крики, рассыпали отравленные колючки на лесных тропинках, устраивали волчьи ямы и пускали в нас из полумрака безмолвных джунглей отравленные дротики. И тот, в кого впивался такой дротик, как жало осы, умирал страшной и мучительной смертью. Также мы сходились в открытом бою на побережье с другими, более свирепыми и крупными людьми, вооруженными копьями и стрелами, в то время как большие деревянные барабаны и маленькие тамтамы гремели, возвещая войну, в лесных теснинах, а все холмы дымились сигнальными огнями.

Хендрик Хэмел был нашим суперкарго и одним из владельцев «Спарвера», а вторым был капитан Иоганес Мартенс. Последний немного говорил по-английски, Хендрик Хэмел владел этим языком несколько лучше. Матросы же, с которыми мне приходилось иметь дело, говорили только по-голландски.

Наконец мы прибыли в зачарованную страну Японию. Но ее жители не пожелали иметь с нами дело, и два чиновника с мечами у пояса, в длиннополых шелковых халатах (при виде этих шелковых халатов у Иоганеса Мартенса потекли слюнки), пришли к нам на корабль и вежливо попросили нас убраться прочь. Их слащавые манеры скрывали стальную волю воинственной расы, и мы это поняли, почему и отправились своей дорогой.

Мы пересекли Японский пролив и вошли в Желтое море, держа курс на Китай, когда наш «Спарвер» разбился о скалы. Старый «Спарвер» был ветхим корытом, неуклюжим и грязным, с вечно пьяным экипажем, он потерял уже всякую маневренность. При самой благоприятной погоде, на всех парусах он мог делать только шесть узлов. При этом он болтался вверх и вниз, как выброшенная в море тыква. Лавировать было немыслимо; для того чтобы повернуть «Спарвер», нужны были усилия всей команды на протяжении полувахты. И вот такая посудина была подхвачена береговым ветром, направление которого внезапно изменилось на восемь румбов, после того как отчаянный ураган трепал нас в течение сорока восьми часов.

В холодном свете грозового рассвета нас погнало к берегу, к неприступной, нависающей над морем вершине горы. Был конец зимы, и за дымящимися сугробами снега мы могли разглядеть побережье, если только это можно было назвать побережьем, таким изрезанным оно было. Я видел острова со страшными утесами, бессчетные маленькие островки, а позади – мрачные, покрытые снегом цепи гор, и всюду торчали утесы, столь острые, что на них не держался снег, а также мысы и уступы скал, выступающие в бурлящее море.

Эта страна, к которой мы подъехали, не имела названия, никогда ее не посещало ни одно судно. В нашей морской карте ее береговая линия была едва намечена.

Все, что мы знали о ней, это то, что ее обитатели были так же негостеприимны, как тот маленький кусочек их земли, который мы видели.

«Спарвер» наткнулся носом на скалу. В этом месте вода была слишком глубокой для его кривого дна, так что наш обращенный к небу бушприт погнулся от столкновения и отлетел. Передняя мачта сдвинулась на борт со страшным треском канатных вантов, остановилась и снова упала вперед на скалу.

Я всегда восхищался старым Иоганесом Мартенсом. Смытые огромной волной с кормы, мы были выброшены на нижнюю часть палубы, откуда стали пробивать дорогу вперед к крутому, колыхавшемуся в килевой качке носу с баками. К нам присоединилось еще несколько матросов. Укрепившись на носу, мы стали считать головы. Нас было всего восемнадцать. Остальные погибли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю