Текст книги "Иван Калита"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Соавторы: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц)
Князь Александр Михайлыч возвращался во Псков. Многое изменилось за неполных два года его невольного изгнания. В Новгороде сидел новый архиепископ, Василий Калика, избранный вечем из бельцов, неревлянин, бывший поп Козьмы и Дамиана с Холопьей улицы, и деятельно воздвигал каменные стены Детинца, поскольку Гедимин всё решительнее влезал в дела Великого Новгорода, как и в дела Смоленска, и на невыясненной границе великого княжества Литовского с Ордою было зело немирно. Будь на месте Узбека иной хан, давно, быть может, и пря великая разразилась. Во всяком случае, следить, где сидит ныне изгнанный тверской князь, ордынцам стало некогда.
Ехали полем. Крестьяне возили снопы сжатого хлеба. Высокие скирды ржи высились там и сям. Князь вольно сидел в седле, приспустив поводья и улыбаясь, и мужики приветно улыбались ему с возов, а бабы, разогнувшись и сложив руку лопаточкой, долго глядели вслед княжескому поезду. Колеистая и неширокая, прихотливо извивалась меж пригорков дорога в позолоченной солнцем пыли, в ярких пучках осенних сорняков по обочинам. Верхами ехала дружина, скрипели возы. Высокие редкие облака медленно плыли по осеннему, уже холодеющему небу, и редкие птичьи стада уже начинали тянуть на юг.
Немчин Дуск, поступивший на службу к тверскому князю в Литве, ехал обочь, говорил что-то, ломая русскую речь… Не думалось. Александр кивал, не слушая. Во Пскове ждали его жена и маленький сын, ждали псковичи, считавшие его и о сю пору великим князем. Большой, добродушный, подъехал Андрей Кобыла. Чуть покося на немчина, вопросил:
– Ночуем, княже, али успевать до вечера? Тогда и подторопить мочно!
Александр подумал, набрал воздуху в грудь, терпкого осеннего воздуха, с ароматом вянущих трав и сжатого хлеба, с чуть слышным запахом сырости и чего-то ещё, возвещающего близкие холода и зимние, обжигающие ветра. Легко вымолвил:
– А, подторопи!
И тут понял вдруг, что счастье – вот оно! Не думая ни о чём и не спеша никуда даже, ехать полем, в родной стороне, следя золотое низящееся солнце, и думать о доме, о семье, о любимой, что ждёт впереди… Думать и не спешить, и не медлить, а просто ехать вот так, опустив повода… И ещё понял, что не остановить ему ни дороги, ни солнца, ни счастья, – всё проходит, и надо всё равно торопить вперёд!
Он повернул красивую голову, прищурясь, озрел свой вьющийся среди полей обоз, и конную дружину, и бояр, далеко видных по платью среди простых кметей, и повторил, кивая:
– Подторопи! Возы пущай идут ходом, а мы – на рысях!
Псков показался совсем ввечеру, при последних лучах заходящего солнца, косо обрезавшего и облившего прощальным золотом верхи городских башен, главы Троицкого собора и, кое-где, крутые кровли посадских теремов. А затем последний раскалённый краешек дневного светила исчез, и лишь алая тучка на ясном и светлом небе долго-долго горела над медленно погружающимся во тьму городом, словно опрокинутым в воды Великой, где повторялись и прясла стен, и костры, и соборы, и даже алая тучка на светлом окоёме вечерней зари.
Александр шагом спустился с берега меж хором и клетей Завеличья, остановился у перевоза. Оттуда, с той стороны, спешили лодьи. Смолисто вспыхивали факелы, и чёрные на светлой воде лодки казались движущимися огоньками. Ударил колокол в Кроме, раз, другой, словно ещё раздумывая, и тотчас залились весёлым перезвоном малые подголоски, а следом отозвались тяжёлые била на городской стене. Сквозь прорезные сквозистые верха псковских звонниц было видно отсюда на всё ещё ясном небе, как колышут взад-вперёд, не в лад отстающим ударам, чёрные тела колоколов.
Подъезжали бояре. Рядом с ним остановились Акинфичи, Иван с Фёдором и их двоюродник, Александр; подъехал Игнатий Бороздин, сын покойного тверского воеводы, принятые немчины, Дуск с Долом, княжеский дьяк, казначей и прочие. Его уже встречали, уже обступили с поклонами и радостным гомоном, уже спешивались бояре, и чёрные смолёные лодьи уже подходили к пристани. Оттуда махали руками, подымали факелы. Князя встречали псковский посадник с вятшими, купцы, посадская старшина – все знакомые, все радостные. И – словно не было похода низовских ратей, проклятия, бегства в Литву – «Князь, князь-батюшка!»
И Александр смеялся, отвечал, здоровался со всеми, двух-трёх обнял и расцеловал, и уже расступались, и уже стелили алое сукно по берегу до второй лодьи, с которой – в светлых потемнях не сразу узнанная – соступила на берег жонка, замотанная в широкий убрус, в высоком очелье, и едва не споткнулась, заспешив. Князь узнал, подбежал, поднял на руки. В пляшущем свете факелов бережно понёс свою княгиню назад, в лодью. А колокола с той стороны продолжали и продолжали бить радостным красным звоном, и весь берег, уже совсем потемневший, был теперь усеян огоньками факелов столпившихся у причалов и под стенами Крома горожан, что вышли встречать опального тверского, а теперь своего, плесковского, кормленого князя.
Глава 15
Сидели в большой палате Довмонтова города[16]16
Довмонтов город, – Довмонт (в крещении Тимофей) – родственник великого князя литовского Миндовга, в 1266 г. приехал в Псков, принял христианскую веру и по желанию псковитян стал их князем. За время своего княжения Довмонт укрепил Псков новой каменной стеной, которая до конца XVI в. называлась Довмонтовой.
…домы и добро простых и нарочитых плесковичей… – Нарочитые – именитые, знатные.
[Закрыть], под янтарными, в обхват, балками тёсаного потолка, за широким резным столом, покрытым камчатою тканою скатертью, за чашами с мёдом, квасом и иноземным красным вином. По стенам покоя тянулись опушённые лавки, стояли дубовые лари, ярко расписанные травами и обитые узорным железом, в коих хранились грамоты Пскова: договоры с князьями и гостями иноземными, купчие и дарственные на землю, домы и добро простых и нарочитых плесковичей, противни посланий архиепископских о делах градских и прочая, и прочая. Самые важные из грамот – вечевые решения и митрополичьи послания – находились в ларе собора святой Троицы, в самом Кроме.
Псковские посадники толковали с князем Александром и его боярами. Дело было для Плескова из важных важное: город хотел иметь своего владыку, дабы освободиться совсем от опеки «старшего брата» – Господина Новгорода. Обид накопилось много. Старший брат не урядил с немцы, не помог противу датского короля, не боронит от Литвы; меж тем: «владычное – подай, суд архиепископль – подай! Как што, наших в железа емлют и за приставы в Новгород, тамо сиди, не знай – жив, не знай – нет! И подъездное давай, и кормы, а коли не едет Плескову, всё одно кормы давай да бор владычень по волости! Хотим свово владыку! Уж отвечивать перед митрополитом – куды ни шло, а владыку новагороцкова не хотим! Да и то смекнуть: Василий-от Калика не ставлен ищо, рукоположат ево ай нет, поди знай! Самая пора бы, княже! Самая пора свово владыку нам!»
Александр видел требовательно и заботно обращённые к нему взгляды, откачнулся на перекидной скамье, уложил ладони на стол. Следовало помыслить путём! Гаврило Олсуфьев, доныне молчавший, теперь взял слово:
– Уж у нас, княже, и иерей есть, прилепо сану сему, муж благ, сановит и смыслен – игумен Арсений!
Арсения Александр знал и не мог не признать, что выбор плесковичей сделан был основательно.
– Помысли, княже, о сем, посиди с боярами! – заключили посадники, подымаясь, и оба поклонились враз. Так-то, мол: тебе, княже, кланяем, а и ты нас не обессудь, градские заботы наши, ради чего тебя на стол пригласили, исполни!
Александру нравились плесковичи. И честны, и храбры, и осторожны, когда надобно, и добродушны зело, а и себе на уме – простецами не назовёшь! Не думал даже, что свои бояре будут противу плесковской затеи, однако на думе княжой возникла пря, и немалая.
– Батюшка твой, княже, им воли не давал! – твёрдо говорили старики. – Сядешь, Бог даст, снова на стол великий, будет у тебя с ними муки! Как бы сии плесковичи повострее новогородчев не стали! Им только свово пискупа и не хватат! Уж иная власть, почитай, вся в руках ихних! Тебе, княже, татебное да княжую дань дадут, а боле ничего не проси!
Немчин Дуск важно кивал головою:
– Премудрый Аристотелиус тако глаголет: малым государствам, в коих один токмо град, подобно древним Афинам или граду Плесковскому, пристойно есть имати правленье демократикус, сиречь народное, а великим – единодержавие достоит, королевская либо цесарская власть. Ибо малые грады не возмогут землю вкупе устроить, подобно тому как и Новый Город со Плесковом немирны суть. И к сему потребно понуждение свыше, от цесаря, дабы по всей земле – един глава, един закон судный!
– Пристойно то али не пристойно, рассудити нать! – раздумчиво начал Иван Акинфич (он больше всех не любил немчинов – новых возлюбленников князя Александра). – А токмо вот чего прошать хочу: како о сём Гедимин мыслит? Не то мы тута наобещаем, а окажет после… хозяина, вишь, не спросили!
О «хозяине» Иван рек не без умысла и тотчас попал в больное место. Александр нахмурился. Брови сошлись у переносья, потемнели глаза. Стал чудно хорош княжеский лик (сам знал, что хорошеет в гневе, почему, гневаясь, иногда любовался собой).
– Рано, Иван, меня в литовски холопы записал!
– Не гневай, княже! Молвил непутём, да и безлепицу, – тотчас повинился Иван, низя глаза, – а только митрополит-от ныне в литовских палестинах, сам знашь, княже! Могут и не пропустить!
– С братом моим, Гедимином, у нас ряд! – строго возразил Александр. – А ещё и эта вот грамота!
Он выложил на стол развёрнутый свиток, показал Акинфичам. Оба, Иван с Фёдором, склонили головы, шевеля губами, стали честь про себя. Иван первый оторвал глаза от грамоты, поднял чело, как-то разом вспотевшее, вынул цветной плат, отёр лоб. «Это что ж, – подумал, – эдак-то и с Ордою учнём ратиться?»
Грамота была тайной, далеко не все и ведали о ней. Александр мгновением пожалел даже, что показал её Акинфичам. Не то что предатися могут, а – возревнуют, что без их ведома заключил тайный ряд с Гедимином. Жалеть, однако, было поздно. Фёдор Акинфич, в свой черёд, дочёл грамоту. Пробормотал:
– Это ино дело… Только как бы и нас Гедимин не подвёл, яко немцев орденских в свой час!
Он тоже покосился на Дуска с Долом, и хоть сии немчины были не из кесарския земли, а всё же и ему, как прочим, казалось, что всё единако: что из Помория, что из датской либо саксонской али иной какой стороны – немчин он немчин и есть! Хоть бы и православную веру принял, а всё не свой! Вишь, Аристотелевы хитрости вспомнил, а что рек? И так и эдак поворотить мочно! Однако договор с Гедимином – не их ли работа? Пото и приблизил к себе князь! Ох, не подвели бы нас католики, да и сам Гедимин Литовский!
Александр Морхинин, тот так прямо, колюче, и брякнул:
– Отколе, княже, начнём мы собирать русскую землю? Отселе – дак мочно и епископа ставити Плескову! Токмо одно спрошу: мы али Гедимин?
Игнатий Бороздин о договоре тайном знал. Но всё же и его смущала затея с епископом. Ежели, как молвят плесковичи, сам Гедимин тоже поддерживает Арсения, то не его ли думою всё сие створилось? И ещё поглядеть, кто стоит за спиною Гедиминовой? Нет ли здесь новых латинских козней?
А князь Александр, скатав и спрятав грамоту, не то чтобы подумал, а представил себе и лица вятшей псковской господы, и давешнюю толпу с факелами на Великой, и радушие, царившее на вчерашнем пиру, данном плесковичами своему князю… Было легко, хорошо было здесь после скитаний по Литве, и хотелось этим людям, что так его любят и так ждут помочи от него, оказать эту помочь широко, по-княжески, не думая о том, что произойдёт из того в грядущем. (Когда-то так же вот бросил Александр разрешающее слово там, в Твери, где чернь громила Шевкала с дружиною. Бросил, повелел… и вот сидит во Пскове, а Тверь сожжена и в развалинах!) Ах, сладко, всё равно сладко подчас и не думать ничего наперёд! Вот они сидят, толкуют, решают, опасаются предбудущего лукавства плесковичей. А умри Гедимин, и что грамота сия? Или Узбек? Или Иван Московский? Или татар поразит какая беда: мор, джут, рать неведомая? Сколь много решал батюшка-покойник, а чем кончилось? Оба, и он, и старший брат Дмитрий, в могиле, а ему, Александру, судьба пала бегать из веси в весь! О нынешнем дне помыслите, воеводы! Вот нас встречают, кормят, дали угол и кров над головой, встали за нас едва не против всей земли русской! Хранили нашу казну и семьи наши честно и ныне призвали опять к себе! Что ж мы будем боятися близких своих, заботно гадать о грядущем, коее то ли будет, то ли ещё и нет, а упустим нынешнее – светлую радость дня сего на ничто обратим! Не прав ты, Иван, и ты, Захария, и ты, Онтипыч, не прав! Не всё свершишь злою думою да насилием! Да и безлепо нам отказать ныне плесковичам – ужель вы, бояре мои, не набегалися по Литве?
Александр расправил брови. Улыбнулся соратникам своим. Поднял десницу, утишая. Рек:
– Ныне, бояре, достоит нам склонити слух к просьбе плесковичей! Церковь русская от того ся не умалит, а в споре с московитами лучше днесь поддержать братью свою! И даже, быть может, князя Гедимина Литовского!
Глава 16
Нету в мире более красивой земли. Мягко всхолмлённая, вся в светлых реках и цельбоносных источниках, укрытая зеленью густолиственных, золото-багряных по осени буков, в зарослях орешника, дикой груши, берёз и мелких лесных яблонь, а выше, по холмам, в густой щетине хвойных лесов, изобильная зверем, птицею, рыбой, плодородная и хлебородная, вся обжитая и ласковая, с красивым, видным, громкоголосым народом – истинно обетованная земля!
Во Владимире-Волынском Феогност устроился прилепо. Край был богат. Епископы Луцка, Перемышля, Галича, Полоцка на второй год его пребывания в здешнем краю поверили наконец, что новый митрополит уселся у них нешуточно. Горцы в своих черно-белых одеяниях дарили ему меха рысей и лисиц, оленина не сходила со стола слуг митрополичьих, хлеба был избыток, хватало и на узорочье, и на благолепие, пристойное двору митрополита русского. Уже не приходилось неволею радоватися дарам далёкого московского князя. Отстраивались новые палаты митрополичьего двора. На выездах Феогноста ждали чудо-кони, запряжённые в возок, обитый алой кожею и отделанный серебром. Он справил себе новый саккос из бесценного греческого аксамита, жемчужную митру с большим алмазом в навершии, зимнего ради хлада просторный запашной вотол на куньем меху и шапку из чёрных соболей, у торгаша-жидовина купил золотой потир древней киевской работы. Из Константинополя везли ему, в обмен на дары здешней земли, вино и елей, иконы и книги, многоценные ткани и узорную серебряную утварь для служб и трапез. Уже и далёкая владимирская земля, похоже, склонялась к признанию совершившегося. Во всяком случае, нынешним летом Феогност смог с большою пышностью рукоположить нового епископа в Тверь, Феодора, и затеять пересылки с Новгородом, понеже избранный вечем из белого духовенства новый новгородский архиепископ, Василий Калика, медлил приехать к нему на поставление, ссылаясь на размирье с Литвой. (Хотя, как передавали, уже вселился в палаты владычные и деятельно правил епархиею, строил каменные стены в Детинце, собирал дани церковные и даже, не будучи сам поставлен, рукополагал новых попов.) Феогност сам послал к Гедимину за охранною грамотой, и наконец, уже зимой, митрополичьи слуги, Федорко и Степанко, отправились в Новгород, призывая Василия Калику ехать ставиться на Волынь. И новгородцы известили вскоре, что новый владыка не умедлит, выедет тотчас, как только сойдут снега и обсохнут пути. Великий князь владимирский Иван вестей не подавал, хотя и дани святительские и поминки шли неукоснительно, да ему, верно, было и не до того. Летом 1330 года на Владимирщине стояла сухмень, хлеб родил плохо, а на другой год, весной, третьего мая, погорел весь Кремник: огорели новые церкви, погибли княжеские хоромы, житничий двор, дворы великих бояр, даже прясла и костры городовой стены обгорели и частью осыпались. Всё пришлось рубить и отстраивать наново.
Даже и из Орды доходили до Феогноста приятные вести. Царь Узбек пожаловал сарайского владыку, дав ему охранную грамоту. Зримым образом дела церкви православной устраивались и там.
Феогност, управлял, собирал, строил, был деятелен и, казалось бы, успешен в делах своих, но втайне, в душе, всё более и более сознавал, что возводит здание на песке. Галичу и Волыни угрожали ляхи. Гедимин был пугающе непонятен. Католики наглели. Православные епископы Галича, Луцка и Перемышля не могли противустати латинянам, как должно. Торговлю захватили иноверцы: ломбардцы, немцы, ляхи, галицкие иудеи… Из Константинополя доходили злые вести: император Андроник Третий нынче терпел поражения в Болгарии, Ромейская держава разваливалась на глазах. Нечто неуправляемое, нечто неподвластное уму было во всём, что окружало митрополита. Даже в смиренной покорности селян на службах в соборе Богородицы было некое пугающее безразличие. Всё склоняло к тому, чтобы сидеть и ждать рокового, как виделось уже, исхода. Но ни сидеть, ни ждать он не хотел. Слишком навидался этого безлепого ожидания гибели у себя, в Византии. Не для того он приехал на Русь, чтобы и здесь ведать одно лишь медленное умирание!
Нынче вдруг у Феогноста появилось странное чувство, что владыка новгородский обманет и вовсе не поедет ставиться к нему. Смешное, разумеется, опасение, и всё же тревожное. Он посылал узнавать. Ему повестили: едут, выехали из Нова Города на Рождество Предтечево, двадцать четвёртого июня. Выехали – и словно пропали. Шёл июль, воздух был свеж и зноен, поспевали хлеба. Феогност только что воротился из города, отслужив литургию, в свои загородные хоромы. Разоблачаясь, с удовольствием думал о том, как выйдет в сад, пройдёт по усыпанной цветным мелким галечником дорожке к заведённому им винограднику. Служки бережно помогали митрополиту, и эта бережность, почтение тоже были приятны. Он омыл руки и лицо, надел простой белый полотняный подрясник с широкими рукавами и уже принял из рук служки наперсный крест, когда в горницу поспешно и без соблюдения чина вошёл, нет, вбежал дьякон Гервасий с развёрнутой грамоткою в руках и, смятенно поглядев на переоблачающегося Феогноста, протянул ему берестяной свиток. Почему-то сразу почуяв, не по свитку даже – обиходные послания писали на бересте всюду, – а по лицу, по растерянной поспешности дьякона, что речь идёт о новгородском посольстве, Феогност, не отпуская креста, принял одною рукой грамотку с процарапанными по ней крупными и неровными строками послания! «Ко твоему святеишеству… неволею задержаны есьмы, по слову великого князя Гедимина… како попечалуешь по нас в таковыя нашея нужи… Олфоромеи Остафьев, сын тысяцкого, псал…»
Феогност стиснул грамоту так, что хрупкая береста треснула. Мгновением захотелось швырнуть в кого-то крестом, зажатым в руке, что-то бить, ломать и яростно топтать ногами… Да! Церковь не вмешивает себя в дела земные, но почто князь-язычник вступает в дела церкви и позорит его, митрополита, пред всею епархией?! Что он, сей грубый литвин, не возможет понять, яко сам разрывает тело церкви православной и неволею толкает к отделению от митрополии и Новгород Великий, и Русь Владимирскую? Что так править немочно и нельзя! Непристойно! Или понимает? Или и тут латиняне руку придожили? И кто, и что же тогда здесь он, митрополит русский: полновластный глава церкви божией или игралище князя, детский погремок в руце Гедиминовой, а такожде католиков, его окруживших?! Сегодня Гедимин схватил владыку новогородского, едущего на поставление к нему, и требует от задержанных бояр, дабы Новгород принял служилым князем его, Гедиминова, сына Наримонта (об этом было сказано в грамоте), угрожая посадить в железа всех послов с владыкою во главе, а завтра он восхощет удержать любого из залесских епископов и потребовать взамен вокняжения в Суздале или Смоленске?! Язычник всегда останет язычником, пути духовные ему неведомы, и ничто, кроме прямого грубого насилия, не может измыслить таковой в делах земных! Вот на какой основе, вот на каком «камне», скорее схожем с хлябью морскою, воздвиг он, Феогност, престол русской православной митрополии! Како возможно полагать тут прочным что бы то ни было?! Сегодня Гедимину угодно одно и он, зарясь на Новгород, не придумал ничего более разумного, чем захватить поезд владыки, а завтра ему станет выгодно иное и он примет католическое крещение, дабы завладеть Польшей и землями Ливонского Ордена! А послезавтра умрёт сам и те же латиняне поворотят всё инако, погубив и саму Литву, а не токмо православных христиан в Великом княжестве литовском! (Феогност сам не знал в этот миг, сколь недалёк он от истины.) Нет, лучше московский князь со своим смешным храмоздательством – от того, по крайней мере, останет нечто, твёрдо созижденное, и, по крайней мере, вера православная в его земле нерушима суть!
Он уже овладел собой. Надел крест, разгладил порванную грамотку, отпустил служек, дьякону велел достать писало и вощаницы. Следовало немедля сочинить послание Гедимину и – ободрительное – новогородским послам.
Впрочем, бушевал Феогност, по-видимому, напрасно. Что-то было промеж Нова Города и Литвы, отчего задержанные новогородцы легко согласились на переговоры с Гедимином и, как выяснилось уже много спустя, не нарушили неволею заключённого договора.
Дело в конце концов устроилось. Великий Новгород обещал принять Наримонта на пригороды: Ладогу, Ореховец, Корельский городок и корельскую землю, а также на половину Копорья в отчину и в дедину, ему и детям боранил бы Новгород от свейской грозы; и затем, уже к середине августа, отпущенное Гедимином посольство прибыло наконец во Владимир.
Другое приходилось решать теперь Феогносту, и решать не отлагая. Из Пскова, отправленный князем Александром Михалычем со плесковичи, а также поддержанный Гедимином и прочими литовскими князьями, ехал ставиться в епископы игумен Арсений. Сим поставлением учреждалась особая псковская епископия, неподвластная новогородской.
На церковное отделение Пскова от Великого Новгорода Феогност сразу по приезде из Константинополя никогда бы не согласился. Позже, замыслив сесть во Владимире, он, возможно, и рукоположил бы нового епископа для Пскова, по согласию с патриархией, разумеется. Теперь же, начав понимать, что происходит тут, на Волыни, и в самом Литовском княжестве, Феогност задумался сугубо. Было ясно, что новая епископия во Пскове нужна не только плесковичам, коих он не так давно из Нова Города отлучал от церкви, и, конечно, менее всего изгнанному тверскому князю. Сиди Александр Михалыч в Твери, сам бы, пожалуй, тому воспротивился! Надобно сие преже всего Гедимину. И ежели он, Феогност, воспротивится поставлению Арсения – на Волыни ему не усидеть. А ежели не воспротивится?
Вечерело. Окончив дневные труды, свершив трапезу и отпустив служек, Феогност вышел в сад. Пахло свежестью, пахло ночными цветами, пахло чуть влажною землёй. Будут добрые яблоки в этом году, быть может, будет и виноград! Уезжать отселе так не хотелось! Но все его труды рухнут и на ничто ся обратят, ежели он склонит слух к земному и отринет должное своему сану! Он много, очень много уже знал о плесковичах. Знал о нестроениях в службе сугубых, как-то: крестили они обливанием, а не погружением, не делая разницы между тем и иным видом таинства, не было в Плескове правильного номоканона, ни уставов литургии Иоанна Златоустого и Василия Великого, ни синодика, ни требника утверждённых. Святых тайн приобщали по окончании обедни, после отпуска. Даже и при освящении церквей допускали неподобное: антиминсы резали начетверо и давали в церковь одну четвертую долю… И всё сие проистекало от своеволия прихожан, которые выбирали священнослужителей на вечевых сходбищах своих. Отселе и злоупотребления саном, и в службе упущения, и ереси. Возможет ли свой епископ (опять-таки избранный вечевым сходом!) исправить зло или, напротив, усугубит различия сии и тем приведёт церковь псковскую к отпадению от православия и, паче того, к поглощению её латинами? Почему сам Гедимин не примет православного крещения и не крестит землю свою в греческую веру?!
Феогност уселся на скамью, пригорбился, не замечая лёгкой прохлады, рассеянно растёр пальцами лист смородины и, ощутив терпкий, запах листа, уронил зелёный комочек себе под ноги, сцепил пальцы и замер. Нет, веры в Гедимина у него не было! Лукав и зол сый, и не прилепо имати веры ему! А тогда?
Ночь опускалась на землю. Тёплая влажная ночь, украшенная россыпями серебряных и золотых звёзд. А он всё сидел, подрагивая в своём лёгком облачении, не чуя сырости обильно политого в навечерии сада, безотчётно вдыхая густой аромат зреющих плодов земных, и думал, постепенно с горечью отрешаясь от благоденственного уюта своего, и всё же не мог отринуть его до конца, не мог решить, как должен поступить днесь, в таковыя святительския нужи.