Текст книги "Иван Калита"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Соавторы: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 46 страниц)
Фёдор любил отца, быть может, больше всех прочих. Любил, понимая все его недостатки и слабости. Потому в мальчишеском обожании Фёдора была изрядная доля материнского заботного чувства. «Жалел» родителя, как понимают это слово в народе, соединяя в нём в одно и любовь, и жалость-заботу, стремление опекать и защищать любимое существо. Он очень рано, семи-, восьмилетним отроком, уже умел по едва заметному движению бровей Александра понять, чем недоволен отец, и, в меру своих слабых сил мальчишеских, подчас вызывая невольные улыбки старших, пытался отвести беду от родителя-батюшки.
Мальчику многое пришлось увидеть своими глазами, о чём иные узнают лишь по книгам да от мудрых наставников своих. Во Пскове княжич бегал по улицам ремесленного окологородья, часами, морщась от жара, простаивал в кузнях, бывал у замочников, секирников, шорников, седельных или щитных мастеров; дирался со сверстниками на посаде, дважды едва не утонул, перебираясь в ледоход через Великую, не пораз падал с лошади на полном скаку, а воротясь с улицы, весь исцарапанный и в ушибах, садился за псалтырь, а потом и за «Историю» Малалы[24]24
Малала – византийский летописец первой половины VII в. Его «Всемирная хроника», доходящая до 563 г., сделалась образцом византийского летописания и оказала влияние на русские летописи.
[Закрыть]. Архидиакон псковского крома учил мальчика греческому, и к двенадцати годам Фёдор уже читал Омировы «Деяния», «Александрию» и труды Златоуста, Пселла и Григория Великого. Дома были речи и споры бояр, послы иноземные, и не один раз мальчик незамеченным просиживал в думной палате, слушая витиеватые речи с уклончивыми и цветистыми оборотами, и всем своим юным разумом, а больше по выражению лиц, по невзначай брошенному взору или мановению руки старался понять, о чём говорят и чего хотят эти взрослые важные мужи в дорогих одеждах.
Всех сыновей у князя Александра было пятеро, да две дочери родились им вослед (последняя уже в Твери). Но дружить Федя мог только со вторым своим братом, Всеволодом, – прочие были ещё слишком малы. С ним они лазали по башням крома, рискуя сверзиться вниз, проходили по неохватным переводинам под кровлями костров. У них и место было своё избрано: противу крома на крутосклоне Гремячьей горы, почти под самою башней, близ моста через Пскову. Ископана пещерка малая, и ключик родниковой воды близ неё – своей, заветной. И там оба отрока просиживали, таясь ото всех; судили взрослых, рассказывали друг другу разные тайности, приносили детские клятвы один другому. Подрастая, Фёдор всё реже посещал ихнюю пещерку, вызывая тем ревность у Всеволода, но в этот день, когда решилась судьба его поездки в Орду, он сам вызвал брата на старое место и ломающимся баском поведал тому, что едет, быть может – на смерть!
Всеволод вздрогнул, прижался к брату:
– Как же ты?
Фёдор смотрел, раздувая ноздри, прямо перед собой:
– Меня будут мучить! Но я всё равно не покорюсь! Умру, как дедушка! (Житие Михаила Святого они читали оба не пораз и затвердили, почитай, наизусть.) А ты, – он сжал до боли плечо брата, – поклянись, что бы со мной ни створилось… Нет! Повторяй за мной: «Честным крестом и пресвятой матерью Богородицей клянусь: егда погибнет брат мой старейший в Орде, не ослабну духом и не престану побарать на враги своея и град наш отчий, Тверь, ворочу под руку свою, како было при деде нашем, святом, великом князе Михаиле!»
Всеволод, бледнея, повторил клятву.
– Аминь! – хором заключили отроки. Помолчав, Фёдор, насупясь, добавил:
– А егда с тобою что ся створит, то передай клятву Мишутке, он как раз подрастёт тогда, понял?
Всеволод молча кивнул головой.
– Ну и… посидим так!
Братья обнялись. Наступило долгое безмолвие.
– Тебе страшно? – шёпотом спросил Всеволод.
Фёдор кивнул головой:
– Страшно, конечно! Но я всё равно не боюсь! Дедушке тоже было нелегко… с колодкой на шее… Дак зато он святой, вот!
Опять помолчали.
– Ты бабу Анну увидишь… – начал Всеволод.
– Увижу. Передавали, ждёт меня уже! – невольно похвастал Фёдор и, вспомнив, что Всеволод ни разу не видал бабушки и, верно, завидует ему, поправился: – Я ить недолго буду во Твери, разом в Орду поеду! А ворочу живой, все мы вместях к бабе Анне во Тверь поедем!
– Ты скажи ей, – стесняясь, попросил Всеволод, – что и я… что все мы… любим её…
– Скажу! – Он крепче обнял брата и замолк. Так они и сидели молча, пока мощный голос колокола над обрывом не напомнил им, что пора уходить…
Для Фёдора это было последнее детское свидание, последняя игра слишком рано оборванной юности и первое предвестие грозной грядущей судьбы.
Сборы были не быстрыми, не пораз пересылались послами, и в путь отправились уже в середине зимы. В Твери за хлопотами радостной встречи он едва не забыл о давней просьбе Всеволода и только уж перед отъездом в Орду вспомнил. Великая княгиня Анна прослезилась, услышав о любви к себе никогда не виданного ею внучонка, и порешила послать Всеволоду благословение – родовую икону, Спасов лик, древнего суздальского письма.
Фёдор, озрясь в Твери, которую любил всегда по рассказам старших и по смутным воспоминаниям, теперь, увидав всё это повзрослевшим оком, уже и сам начал в юношеском нетерпении торопить своих бояринов. Воротиться в Тверь! Это была у него уже не мечта – дело всей жизни. И впервые, быть может, он трезво и тяжко помыслил о возможной смерти в Орде… Пусть! Иного пути не было. Сидючи отай в думе отцовой, он лучше Александра понял, что латиняне – многоразличные наезжие немцы – да и государи западных земель не спасут ихнего тверского стола и не помогут Руси в борьбе с Ордой. А значит, надо было ехать к хану Узбеку и пытать там, в далёком и грозном Сарае, удачи в споре с заклятою Москвой и непонятным князем Иваном Данилычем.
Бояр со своим сыном Александр отправил опытных, не раз побывавших в Орде, знающих тамошнюю жизнь и язык татарский. Были и старые связи, были и доброхоты тверские в свите Узбековой. Надлежало всё это поднять, уведать, обновить приятельства, повестить кому надо, послать поминки (без приноса в Орду и не езди лучше!). Готовя поезд в Твери, с ног сбились. Анна отворила княжеские сундуки, пришло и тверским гостям покланять. Слава Господу, город ожил, отстроился, побогател за прошедшие леты. Было что доставать из сундуков! Обоз собрали уже к весне.
И вот они плывут по синей Волге, следя желто-пятнистые солнечные берега, провожая погосты и городки, минуя тяжко выгребающие встречь купеческие караваны, и когда-то воротят назад!
В Орде Фёдор пробыл более года. Изучил речь татарскую. Начал понимать, как непросто тут все, простое издали, как тяжко порой и самому хану Узбеку, который четыре лета потратил только на то, чтобы выдать любимую дочь за египетского султана, ибо прежде, дабы получить согласие подданных и родичей своих, ему пришлось дарить чуть не всех вельмож ордынских поряду.
Узбеку по нраву пришёл урусутский юноша, чем-то напомнивший покойного Тимура; он брал его на охоты, несколько раз подолгу беседовал с ним и был добр. Только провожая, глядел странно, как бы издалека, отчуждаясь: так смотрят вослед редкостной птице, пролетевшей над головой. И взгляд этот, скорее задумчивый, чем грозный, чем-то был страшен Фёдору. Что решал повелитель? Что решали вельможи его? Фёдор не знал. Бояре приходили то радостные, то озабоченные. Серебро уже брали по заёмным грамотам у купцов. Фёдор невзначай услышал брошенное по-татарски одним из важных нойонов Узбековых:
– Коназу Александру дорого станет воротить великий стол!
И опять было непонятно, как уразуметь сказанное? Неужели отца, хоть и за большую мзду, не токмо простят, но и воротят ему великое княжение владимирское?! Он передал подслушанные слова старшему боярину. Старик покачал головой, повздыхал:
– Просим о том! Да вишь… Обадил тута Иван-от Данилыч почитай всех! Никакими посулами не своротить! Добро бы отдали Тверь, и за то надобно благодарить Господа!
Фёдор обветрил, загорел, огрубел и возмужал на режущих степных ветрах, на южном солнце; весь пропах запахами коня и полыни. Без него Иван подступал под Псков, без него отступил, не доведя дело до брани. И наконец, когда уже всякая надежда даже на возвращение домой покинула Фёдора, Узбек вновь вызвал его с боярами и, в своём роскошном шёлковом и парчовом шатре, сидя на золотом троне в окружении двора, жён и вельмож, изрёк, глядя куда-то поверх Фединой головы:
– Мы порешили так! Пусть твой отец сам приедет ко мне говорить о своей волости! Обещаем ему жизнь. Ступай.
Фёдор поклонился и вышел, пятясь. Дома бояре толковали, что дело почти устроено. Конечно, ежели московской князь сам не прискачет в Орду!
Вновь потянулись, теперь уже вспять, берега великой реки, по которой так быстро плыть из Твери до Сарая и так медленно и трудно возвращаться назад.
В Орду уезжал отрок – воротился муж. Пусть не всё понял он в сложных переговорах с ордынцами, но главное постиг. И то постиг, какова цена ему, княжичу, наследнику своего отца, возможному будущему тверскому князю. Едва не схоронив бабу Анну, Фёдор остался в Твери. Сам, без отцова подсказа и без совета бояр, понял, что так надо. Дядья, Константин с Василием, пересидевшие в Ладоге тверское взятье и воротившие в отчий дом вместе с великой княгиней Анной, стали за эти десять лет чужими семье Александра. И для того чтобы не разошлись старые слуги, не разбрелась дружина, чтобы волость, ведомая властной рукою бабы Анны, теперь, при её немощи, не пошатилась и не отпала от их семьи, он, Фёдор, должен был остаться в Твери. И Фёдор остался. Отослал бояр к отцу, вызвал к себе воевод княгинина полка и имел с ними долгую молвь, после чего дружина великой княгини Анны присягнула на верность юному княжичу.
Дядя Василий скоро уехал в Кашин. Константин оставался в Твери, в родовом тереме. Обедали за одним столом. Тётка Софья, «московка», сразу невзлюбила племянника. И, глядя на её тупой подбородок, чуть выставленный вперёд, и весь упорно-самолюбивый очерк лица, Фёдор и сам чуял к ней глухую тяжёлую злобу. Всё поминалось, что именно её отец, Юрий Данилыч, погубил дедушку, Михаила Святого, в Орде. Прошлое сидело перед ним за широким пиршественным столом. И подчас – глядя на тётку – кусок не шёл в рот Фёдору. Добро ещё, что Софья прихварывала и, верно, не могла, не имела сил выказать всю крутую властность своего нрава. Дядя Константин казался усталым, явно робел перед женой, на племянника поглядывал неуверенно, словно гадал: как себя вести с юношей? О делах говорили мало и всегда в отсутствие тётки и бабы Анны. Дядя горбился. Он был сух, поджар. Почасту страдал нутряною болестью и тогда вовсе ничего не ел. Когда-то красивое лицо Константина портили ранние мелкие морщины и общее выражение брезгливой усталости и недоверия ко всем и всему. Юному Фёдору дядя, коему было всего лишь за тридцать, казался и вовсе стариком. На жадные вопросы племянника о той далёкой ордынской трагедии Константин отмалчивался или отвечал кратко и сухо, словно и не был сам в Орде, когда убивали его отца. Раз, подняв глаза на племянника, спросил:
– Что, Александр мыслит и всё великое княжение опять себе воротить? – И, не сожидая ответа, померк, оскучнел, отворачивая взор, пробормотав невнятно: – Навряд… Тяжело…
Почто старший племянник сидит в Твери, объезжает сёла, знакомит с боярами и купцами, Константин не спрашивал…
Пройдёт совсем не так уж много лет, и он, уже при второй жене, обратясь от трусости к подлости, начнёт ссориться с вдовой брата, Настасьей, вымогать серебро у её бояр, утеснять племянника Всеволода, клянчить у ордынского хана ярлык на тверской стол и свершит и закончит весь свой невесёлый путь от большеглазого мальчика, рыдающего в юрте царевны Бялынь, до едкого неприятного сухощавого старика с дурным запахом изо рта и общим старческим резким запахом, козловатого и жадного, не ведающего, что смерть сразит его нежданно и не в срок, посреди ненужных просьб и ненужных трудов суетных.
Новая весна выглаживала снега на полях, вновь суматошно и радостно орали птицы. Ржали кони, чуя весну, и томительной ледяною сырью несло вдоль потемневшей и посеревшей Волги – откуда-то оттоле, издалека, из-за синих лесов, от тревожных татарских степей.
Радостно и тяжко бил большой тверской колокол, и толпы горожан осыпали смоленскую дорогу, по которой ехал в город князь Александр. И Фёдор, поддерживающий под локоть слабую ещё бабу Анну, глядя со стрельницы на приближающийся издалека поезд, весь исходил ликованьем и гордостью. Это была его встреча, его затея! Его думою тысячи горожан ныне встречают батюшку, и дядя Константин, на тонконогом, арабских кровей, жеребце, встречает брата за воротами города. Они победят! Должны победить! И Тверь, и великий стол владимирский – всё будет снова у них, в их роду! И пусть сейчас Александр едет только затем, чтобы с ним, Фёдором, воротить во Псков, но теперь уже, после этой встречи, батюшка не отступит, не посмеет отступить от задуманного!
Юный княжич сбегает по лестницам, вскакивает в седло. Конь с места в опор, кидая позадь себя комья снега, выносит его на улицу. И Фёдор скачет, во главе своих кметей, радостный, под праздничный колокольный звон, встречу отца.
Глава 9
Анастасия, или Настасья, жена Александра Тверского, прожив в браке шестнадцать лет и родив восьмерых детей, продолжала любить мужа столь же трепетно-безоглядно, как и в первые месяцы супружества.
Стройная сероглазая красавица с милыми ямочками на щеках, она с годами ещё расцвела, раздалась и чуть-чуть огрузнела в груди и бёдрах, пополнела-округлела лицом, отчего ямочки на щеках стали ещё соблазнительнее. Дома, вечером, сняв повойник и расплетя тяжёлою короной уложенные на голове две толстенные косы, она, тряхнув головой, могла тотчас окутать всю себя ниже колен густым дождём волос цвета густого гречишного мёда.
Александр любил жену спокойной ответной любовью уверенного в себе и своей спутнице супруга. Дома, в семье, отдыхал, радуясь детям, что возились и кричали, лезли на плечи отцу, дрались за право подержать в руках его оружие, визжали от восторга, когда Александр подсаживал малышей на седло своего рослого боевого коня; снисходительно и терпеливо выслушивал рассказы мальчиков, почерпнутые из греческих книг и Библии. Ни храбрости, ни прилежанию учить сыновей не приходилось. Оба старшие от роду были и храбры, и кипуче-любопытны, почему и научение книжное давалось мальчикам без труда. Поворотись по-иному судьба тверского княжеского дома – и как бы не позавидовать этой семье!
Жизнь не баловала княгиню Настасью безоблачным счастьем. Грозный спор с Юрием Данилычем, казнь шурина Дмитрия в Орде, короткое, полное тревог и частых отлучек из дому великое княжение Александра и, наконец, тверской бунт и последовавшее за ним судорожное безоглядное бегство в Новгород, Ладогу, Псков – бегство в ничто! Затем вечные страхи татарской мести, девять лет жизни на чужбине, во Пскове, откуда путь был бы уже один: за рубеж, в Литву либо в немецкие земли, а там ждали бы их нищета, тщетное обивание порогов сильных мира сего, унижения и измены, скорбь и потери близких… От последнего упас Бог! До сих пор Настасья, вздрагивая, вспоминает тот год, когда Александр ушёл в Литву, оставя их всех во Пскове, быть может, на выдачу и плен Ивану Московскому. Тогдашний год разлуки показался за десять. Когда воротил наконец, обласканный Гедимином, празднично, с колокольным звоном, принятый плесковичами, так едва выстояла торжественную встречу и, лишь закрылась дверь, лишь остались одни, повисла на шее у мужа, вся вжавшись, судорожно ощупывая его руками, захлёбываясь от слез, – мало не испугав Александра силою страсти. Отстранясь на миг, слепительным взглядом окидывала родное, как-то чуть изменившееся лицо, вдыхая чужие, литовские, запахи от иноземного платья…
И всё всегда, всю жизнь, было для него одного: для мужа, лады, ненаглядного. Для него и густые косы, и лучащийся взгляд, и домашний уют, и дети. Даже нечаянную смерть первенца, Льва, перенесла легко, без отчаянья. При живом отце дитя и ещё, и ещё родить мочно! Мужа единожды даёт Бог! Впрочем, когда Левушка погиб, уже ходила тяжела вторым, Федей. В одночасье и опечалил и обрадовал новым сыном Господь.
А ныне сама не знала, не ведала: чего пожелать, чему печаловать? Сперва Федя уехал во Тверь и оттоле, надолго, в Орду. Затем дошли вести о болезни свекрови. Сын, воротясь из Орды, задерживал в Твери – на добро ли? Звал отца, Александра, к себе. А ну как переймут, схватят дорогою? Вдруг деверь, Константин, переметнул к Ивану? Уехал ненаглядный князь, и у неё вовсе пропали и сон и покой. Что, ежели пропадут оба? А ну как московиты изымают на миру мужа с сыном да и посадят обоих в железа, в затвор, в проклятой Москве? И что ей одной с малыми чадами в чужом городе?
Многое передумала княгиня Анастасия в эти тревожные месяцы. Первая прямая складка залегла меж бровей. И почто так волновалась, так переживала всегда, когда уезжал от неё? Или чуяло сердце невзгодушку дальнюю и маячило где-то пред нею долгое одинокое вдовство, ссоры и свары с родичами, горький вдовий хлеб грядущей судьбы? Где нашла она силы, чтобы жить, драться за судьбы сыновей, устраивать почётные браки дочек, всё время гордо оставаясь великой княгиней тверской? Не сейчас, не в эти ли годы отбоялась она за всю свою грядущую судьбу, отжила, отстрадала все страхи и все страдания женские, чтобы после суметь быть мужественной уже навсегда – до конца лет, до предела жизни, до предела своей земной невесёлой судьбы.
И ныне ждала, как тогда, девять годов назад, из литовской земли, неистово, страстно, как не всегда ждут и в юности. И беды не близилось никакой! Ни рати не было на Плесков, никакого иного нелюбия. Почему? Почто?
Услыхав, что едут, чуть-чуть не упала в обморок, в глазах поплыло, поплыло… Едут, едут же! Всеволод первый опамятовал, кинулся встречать. Анастасия, опомнясь, подняла на ноги всех слуг и служанок. Когда Александр с сыном прибыл к себе на двор, хоромы были готовы к приёму, на поварне вовсю пекли и стряпали, и уже подсыхали вымытые до жёлтого блеска полы, а Настасья, сияющая, в праздничных переливчатых шелках, в жемчужном кокошнике, окружённая вымытыми и тоже принаряженными детьми, встречала супруга со старшим сыном на сенях, держа в чуть подрагивающих руках серебряный поднос с двумя чарами, налитыми до краёв душистым «боярским» мёдом.
И была долгая толковня бояр, пря о том, что и как деять теперича? Шумный пир, длинное, томительное для неё, ожидание. И всё повторялось: Орда, Орда, Орда, Узбек, великое княжение владимирское… Что ей были и кесарь татарской и дела господарские мужевы! Дотерпеть до ночи, остаться с ним наедине! И вот наконец ночь. Счастье – и наваливающийся дурманом глубокий покой. Обарываемая сном, Анастасия всё ещё ласкает мужа, гладит ему бороду, разглаживает пальцами складки на лбу, всё ещё удивляясь, что он рядом, следит в скудном плывущем свете лампадки поднятое вверх, с задранной бородою дорогое чело.
– Спишь?
– Думаю.
– Не думай, спи! – нежно просит она и не выдерживает: – О чём ты?
Вот смутно шевельнулась борода, вот дрогнули губы… И тогда она, уже всё поняв, громко, отчаянно шепчет, перебивая:
– Не надо, не езди! Задавят, замучат тебя, как батюшку, как Митрия!
Он долго молчит, мерно и тяжко дыша, и потом, когда она уже начинает успокаиваться, молвит тихо:
– Князь я! И здесь покою не дадут. Отчину не воротить, детям по чужбине скитаться придёт.
Настасья, вся сжавшись от острой боли сердечной, прижимается к нему, словно уже теряя навсегда, бормочет, шепчет – сама толком не понимая, что и говорит, – что-то жалкое, своё, неразумное, женское:
– Не езди, Саня, Санюшка! На кого…
И Александр крепче и крепче сжимает трепещущие плечи жены и сжимает зубы до дрожи в скулах, чувствуя, что и сам не может заставить себя оторваться от неё, поехать в Орду, на смерть, но что и не ехать уже нельзя.
Глава 10
Уже всюду текли ручьи, солнце пекло вовсю и кое-где начинали просыхать улицы, а тут задул упорный сиверик, нанесло белёсой мги и пошёл снег. Дуром, что Пасха на носу, завьюжило, стойно Святок! На второй день сугробы выросли до крыльца, вновь замело обсохшие было пригорки, далёкие леса и деревни по окоёму утонули в серо-синем сумраке, а ветер всё дул и дул, завывая в дымниках, всё несла и несла метель белою тонкою порошей, и уже шапками молодого снега укрыло плесковские тёсаные кровли, уже мужики лопатами начали разгребать сугробы в улицах, дивясь необычной весне. И уже совсем по-зимнему гляделся убелённый порошею простор Великой, за которым, неясные в снежной круговерти, вздымались островерхие плесковские костры с долгими пряслами стен и хороводом размытых метелью сквозистых звонниц и куполов над ними.
Андрей Кобыла стоял в долгом бараньем ордынском тулупе и бобровой шапке и с удовольствием подставлял режущему ветру разрумянившееся на холоде лицо, следил, как в снежном дыму то возникают, то скрываются башни псковского крома, – словно белый холодный пожар бушевал над городом. (Когда летом Псков загорелся и выгорел весь, мало не до тла, Андрей вспомнил, глядючи на сизо-багровые, гонимые ветром облака огня, эту весеннюю небывалую вьюгу.) В дымно-белых вихрях, проносящихся вдоль Великой, маячил, то скрываясь в снежной круговерти, то появляясь вновь, одинокий вершник. «Ко мне али не ко мне? – гадал Кобыла. – А стало быть седни гонцу!» Вершник, в очередную вынырнув из метели, издалека помахал рукой. «Ко мне!» – понял Андрей и шагнул встречь. Микита, тверской ключник Кобылы, с докрасна иссечённым ветром лицом, свалился с коня прямо в медвежьи объятья своего господина. Смачно расцелованный в обе щеки, сбрасывая снег с усов и бороды, Микита полез было за пазуху – за грамотой.
– Постой! В горницу взойдём! – остановил его Андрей. – Екой ты поспешной!
Влезли в жило. Пока разоболокались, Андрей кивнул слуге, – мигом собрали на стол. Микита хлебал, обжигаясь, щи, ел хлеб, с удовольствием опрокинув в глотку чашу красного фряжского, налитого господином, а Андрей, хмурясь и крякая, шевеля губами, медленно читал грамоту сводного брата, Федьки Шевляги. Оторвавшись от письма, вскинул на ключника лохмы бровей:
– Серебро-то хошь прислал?
Тот, давясь куском, быстро закивал головою. Проглотив, наконец вымолвил:
– Четыре рубли новогороцких! А снедное везут обозом! – быстро примолвил он, видя, что хмурая складка на челе господина не разгладилась.
– Четыре рубли… Восемь гривенок… Мог бы и пять дослать! – пробормотал Андрей. – Шевляга, он Шевляга и есть!
Скоса кинув взгляд на тяжёлый кожаный мешочек, достанный Микитою, Андрей воздохнул и вопросил будто нехотя:
– Как там, в деревне?
– В Спасах? – уточнил Микита.
– Вестимо!
– А, Бог миловал! Даве глядел: кони справны, и сеять есть чем, рожь добра.
– Не блодит Офонька-то?
– Да… как ить баять? – Микита замялся. – Немного-то есь!
– Скажи, ворочусь – шкуру с живого спущу! – пообещал Андрей.
– Вот только в Замежье пакость приключилась, с Твердилою…
– Чего бы то?
– Человека убил!
– Ето постой… Какой же Твердило, кузнец?
– Он.
– Ну-у-у, – протянул Кобыла, – мужик доброй! Степенной мужик. Етот дуром и в драку не полезет! Князю доложено уже?
– Дак… В мёртвом теле… Князев суд…
– Мог бы Федька и пождать, не долагать! Узнай путём, што да как… Мню, не так-то просто тамо. За такого кузнеца, как Твердило, я и головную виру дам[25]25
За такого кузнеца… я и головную виру дам… – Вира – штраф за убийство по древнерусскому праву.
[Закрыть], не постою! – решительно присовокупил Андрей.
Микита почал было долагать о кормах.
– Ну, а Сивой-то, Мизгирь, – перебил Андрей, – какой ныне? Девок, поди, замуж повыдал всех?
– Дак што ж! Годы, господине!
– Уж и с приплодом, поди… Дивно! Помню, махоньки, едаки вот росточком, а востры… Утешные у него чада… А у Селянина, бочара, сын-от здоров?
– Которой?
– Да хошь… Верно, двое ведь у ево!
– Старшего-то Бог прибрал; кака-то болесть, не то остуда пала…
– А второй?
– Плотничает!
– Плотничает, говоришь? – переспросил Кобыла, поглядывая в маленькое слюдяное оконце, за которым бесновалась, завывая и шипя, вьюга, и с откровенною тоскою пробормотал:
– А как Селька косил! Загляденье! Меня ить не пораз окашивал! – И, крепко сжав щеки ладонями, покрутил головой.
– Стосковались, Андрей Иваныч? – участливо вопросил Микита.
– Не скажи! Во снях вижу… домой бы… с косою, по лугу… – признался боярин.
Встряхнувши гривой, Кобыла отогнал настырное, до боли, видение и вновь углубил очи в братню грамоту. Скрипнула дверь. Андрей было сердито повёл глазом (не любил, когда дети мешают разговору), но тут же и растянул рот в улыбке. Вошла боярыня. Ключник вскочил было.
– Сиди, сиди, Микитушко! – ласково остановила холопа Андреиха. – Добры ли вести привёз?
– Федюха четыре рубли прислал! – отозвался Андрей.
Боярыня только коротко вздохнула. (Тоже ожидала лишнего, ой как нужного в хозяйстве рубля.)
– Покуда сами не сядем на сёлах, порядку не жди! – с сердцем сказал Андрей. – Вишь, Твердило, кузнец, каких мало, бают, человека убил!
– Надо помогать, Андрюшенька! – живо возразила боярыня (понимала мужа с полуслова). – Может, ко князю сходить?
– Князя в екое дело мешать! Своих делов… С ханом… До нашего ли кузнеца нонече?! – Подумав, примолвил: – Однако схожу! Сраму б токмо не добыть… А по правде судить, так тово: преже разглядеть надо, кто убил и кого? Труженик завсегда прав, а тать, вор, пьяница и не сблодил, да виновен! С иным ничо не сделашь, не хочет работать – и на-поди! Куды такого? Каких детей воспитат?! Ну, разве в степь, ордынских гостей зорить… дак и то… Не! Коли справной мужик сам напал на татя и татя порешил, дак всё одно виноват тать! Иначе, коли всем равну исправу по «Правде» давать, дак татю-то и выгода, ему и своей головы не жаль, а справной мужик – отойди посторонь!
– Погоди, Иваныч! – примирительно, любуясь своим богатырём-супругом, отмолвила жена. – Вызнай путём, може, твой-от кузнец вовсе и не татя порешил, а из соседей кого!
– Пущай! – взъярясь медведем, заорал Кобыла. – Пущай! Грех не по приключаю… Всё одно невиновен в сем! Стало, имел нужду убить! Може, тот его травил-измывал, до ноздрей дошло, може, над дочерью, женой ли цего сблодил! Може, ещё иной какой тайностью одолил… А токмо… Знал ли кто за Твердилою хоша един грех допрежь? Никто никогда! На братчине иной свара, кто разнимет да утишит? Кузнец Твердило! Помочь кому какая надоба, починить што али там подковать, хошь и даром, – Твердило! А ты… Вишь… По людину смотри! А справны мужики никого зазря не порешат! У корел, вона, рыбного вора поймают на дели – сетью опутают и в воду! Коневого татя наши мужики изловят – кол в ж… и концы! Есь, всегда есь такой выродок, што не даст никому ни жить, ни работать, ну ни во что! Его, такого не убивать – он весь народ перепортит, как паршивая овца стадо. На что ни пошли худое, каку пакость – изменить ли князю, свово боярина убить, мужиков пограбить, – такой сыщется…
Хлопнула дверь. Новый гость вступил в горницу. Усмехнувшись на громкую речь Кобылы, обтёр багровое лицо красным платом:
– Кура курит! Чисто февраль на дворе! Кого ета честишь, Андрей? – смеясь, вопросил Иван Акинфов. – Здравствуй! Счас к тебе мой Фёдор с Морхиничем нагрянут!
Бояре обнялись. Микита, свернув грамоту, пятясь, исчез из покоя. Кивнув вслед уходящему, Иван полюбопытничал:
– Из дому ле?
– Да так, рублишка привёз да и вести, братуха там…
– Почто шумишь?
– Кузнеца у меня в татьбе ищут. Доброй мужик, знатный мастер.
– Быват и добрый, а уж за мёртвое тело заплатишь!
– Вестимо, заплачу. Не выдам мужика, а только обидно! Ни за што серебро князю Костянтину передавать!
– Тоже и самим-то разрешить… – возразил Иван. – Не дело! Иного порешат и непутём, глаз нужен! Нам с тобою разреши токо, вмиг кого ухлопаем, сами не заметим!… Благодарствую! – отнёсся он к боярыне, которая неспешно поставила на стол чарки, кувшин мёду, вишнёвый квас и сейчас доставала приборы из поставца. Вошла жонка-прислуга, и в четыре руки стол был живо убран после трапезы Микиты и уставлен новою точёною и глиняною посудою.
– Щец не подать ле?
– А не откажусь! – весело отмолвил Иван, потирая застывшие на холоде ладони и посматривая на стол, на коем уже появились рядом с караваем хлеба, чашею топлёного масла и кувшинами нарезанная крупными ломтями сиговина, миса вяленых псковских снетков, мочёная брусника и рыжики.
Испив пока, до столов, кислого квасу, Иван ухватил щепоть перевитых, скукоженных жаром снетков и, отправив в рот, хитро посмотрел на Андрея.
– Иного подлеца и к делу приставить мочно! Я справного мужика не трону: за конём ходить альбо там што подай да принеси…
– Холопья на што?
– Холопья ти тоже! Иного на пашню посадишь – и сам ему поклон воздашь! Всякой твари своё место.
– Ну и держи ту тварь на чепи! – вновь взъярился Андрей. – Кажен похочет… а потом вот!
Иван мелко смеялся, жевал снетка, крутя головой.
– Те бы дать волю, ты народ, как племенной скот, разделил, и которы худы – под нож их?
– Почто под нож? – возразил Кобыла. – А так… Воли не давать…
– Воли! Ить коли б по-твоему, ну, мужика ты оправишь. А боярина? А князя? А ежель набольший такой народит? И его? – Иван показал пальцем по горлу. Андрей засопел, его ум не поспевал за быстрым умом Ивана.
– Запутал ты меня, Окинфич, маненько, а только одно знаю: так ли, сяк ли, а закон должон охранять труженика, а не тунеядца! А то втуне ядящих разведём и сами ся погубим тою порой!
– Закон, закон… – рассеянно повторил Иван Акинфич. – Как мыслишь, князю Лександру дастся княжение вновь?
– Баяли бояре, что с княжичем ездили в Орду, могут и Тверь воротить, а могут и всё велико княженье. Ляксандр ить был великим князем-то!
Иван вздохнул, утупил очи.
– Чего вздыхаешь? – спросил Кобыла. – Я дак жду не дождусь домовь воротить! Плесковичи и добры до нас, а всё воля не своя, не своя и отчина! А ты словно не радошен тем?
Иван Акинфич взглянул на приятеля без улыбки, устало и строго вымолвил:
– С Иваном Данилычем ратиться придёт, Андрей!
Кобыла собрал брови хмурью. Как-то сам о том не подумал путём ни разу.
– Сёла твои переславски опеть… – начал было он.
Иван зло отмахнул рукой:
– Дались всем мои сёла переславски! И у Сашка сёла ти, и у тебя, Иваныч, село под Москвой! Не в сёлах дело! – бросил он почти с отчаянием.
– А и в них тож! Нам всем, всем, Андрей! И тебе, да, да, и тебе! Надобен единый глава, едина власть, един князь великий на Руси!
– Дак почто?! Лександр-от, батюшка, коли возьмёт велико княженье, дак единым великим князем и станет на Руси?! – недоумевая воззрился на него Андрей. Иван Акинфич глянул на хозяина тяжело и недобро, словно гадая: говорить или нет? Слышнее стала вьюга, подвывавшая в дымнике. Но тут в сенях зашумело, двери весело расскочили, с гомоном и шумом ввалились, оба оснеженные, краснолицые, Фёдор Акинфич с Александром Морхининым.