Текст книги "Иван Калита"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Соавторы: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)
Ежели хочешь знать, то наивысший святой сатаны – Иуда, предавший учителя. Тот, кто следует примеру Иуды, свободен от греха, ибо все, что он творит, надо звать благом. Эти люди пребывают по ту сторону добра и зла. Им позволено все, кроме правдивости и милосердия!
– Не мнишь ли ты, Стефан, что наши князья и сам Иван Данилыч Калита…
– Ты хочешь, чтобы я здесь, сидючи в этом лесу, приговорил к смерти или жизни вечной великого князя московского? – невесело усмехнулся Стефан.
– Нет, Варфоломей, не мыслю! – отмолвил он, помолчав. – Мнится мне, Иван Данилыч строго верует в Господа, и, творя зло, ведает, что творит. Надеюсь на то. Верую!
– Веришь ли ты тогда, что покаянием можно снять с души любое бремя и избегнуть возмездия за злые дела на Страшном суде?
– Об этом знает только Господь! Не в воле смертных подменять собою высший суд и выносить решения прежде Господа… В сем, брате, ещё одно наше расхождение с латынскою ересью! И запомни: дьявол всегда упрощает! Он сводит духовное к тварному, сложное – к простому, живое – к мёртвому, мёртвое – к косному, косное раздробляет в незримые частицы, и те исчезают в эйнсофе, в бездне, в пустоте небытия! Только силою пречестного креста спасена земля от уничтожения злом и ныне готовится к встрече Параклета, утешителя, который идёт к нам сквозь пространство, время и злобность душ людских, идёт, и вечно приходит, и вечно с нами, и всё же мы чаем его повседневно и зовём в молитвах своих!
Стефан кончил – как отрубил. Наступила звенящая тишина.
– Стефан, ежели ты прав, – медленно отвечает Варфоломей, – то борьба со злом заключена в вечном усилии естества, в вечном творчестве, ежели хочешь, и в вечном борении с собою? И ещё в сострадании ко всему живущему! И ещё, наверно, в неложной памяти о прошлом… Но ты так и не сказал мне твёрдо: зло первее всего от нашей свободной воли или от сатаны? Должно ли прежде укреплять себя в Господе или прежде всего молитвами отгонять нечистого?
– Ты хочешь спросить, прав ли ты, что идёшь в монастырь? И что я…
– Я не об этом хочу спросить тебя, Стефан! – с упрёком перебивает Варфоломей. – Мне вот здесь, теперь, сидя в этом лесу, на этом древе, перед ликом всего, что ныне творится на нашей русской земле, надо понять, виновны ли прежде всего люди, сами русичи, в зле мира? Ведь ежели зло – это действенное «ничто», как ты говоришь, то только от смертного зависит не дать ему воли!
Стефан медлит. И лес молчит и тоже ждёт, что скажет старший на заданный младшим вечный и роковой вопрос.
– Да, виновны! – глухо отвечает наконец Стефан. – Ежели ты так требуешь ответа… Но, Господи, – роняет он с болью, закрывая лицо руками, – так хочется найти причину зла вовне самого себя!
В этот-то миг громко хрустнула ветка под чужою ногою. Оба брата враз и безотчётно вздрогнули. Незнакомец, фрязин по виду, верно, из купеческого каравана, давеча заночевавшего в городке, легко переступив через поваленное дерево, уселся на коряге напротив них, усмешливо и быстро оглядев того и другого. Непрошеный гость был высок, худ, с длинным большелобым лицом и слегка козлиною, похотною складкою рта. Тёмную поблескивающую одежду незнакомца нельзя было рассмотреть в сумерках.
– Достойные молодые люди! – воскликнул он высоким скрипучим голосом.
– Вы так шумите, что я неволею выслушал все ваши учёные рассуждения и решил присоединиться к беседе. Вы! И вы также, – он слегка, не вставая, поклонился братьям, каждому в особину, – говорили тут о-о-очень много любопытного! Но, увы! Должен и огорчить, и успокоить вас обоих! Дьявола вовсе нет!
(Только после подумалось Варфоломею, почему ни он, ни Стефан не вопросили незнакомца, кто он и откуда, и почему так хорошо понимает русскую молвь, и как очутился в лесу, в отдалении от Радонежа. Теперь же оба невольно и безвольно заслушались диковинного гостя своего.)
– Я попытаюсь примирить ваши недоумения! – начал незнакомец. – Вам, конечно, неведомо учение божественного Эригены? Да, да! Британского мниха – кстати, соплеменника любезного вашим сердцам Пелагия, – изложенное им в сочинении «De divisione Naturae» – «О разделении природы». Неизвестно? Так вот, Эригена утверждает, как и вы, молодой человек, что Бог создал мир из самого себя. Но Бог слишком огромен! Это сама Вселенная! Божественный мрак! Он, если хотите, кхе-кхе, потеет творением своим! И, конечно, вовсе не подозревает о созданном им мире! Возможно даже, будучи бесконечен, не имея ни начала, ни конца, он не ведает и о своём собственном существовании!
Люди же, сотворённые Богом, и сами творят из разума своего виденья, мысли и – образы! (Гость повёл руками округло, и Варфоломей подивился тому, какие у незнакомца долгие персты и какие длинные ногти: верно, не работал ни разу!) Вы сами, молодые люди, только что весьма приятно сочиняли, или создавали, – поправился он, – мысленный мир. Из тварного и временного производили духовное и вечное! Ибо идеи, «образы вещей», как говорил великий Платон, вечны! Да, да! Идеи, они суть ваши создания! А весь окружающий нас мир, увы, ничего не творит, а лишь ждёт приложения сил человека! Каковое приложение сил и порождает иногда, гм-гм, некоторые неудобства, или даже жестокости, или то самое «зло», причина которого так заинтересовала вашего братца, кажется, если не ошибаюсь? И вы, достойные молодые люди, я вижу, не тратили тут времени даром, а создавали… Гм! Ну, не создавали, а рубили, рушили, то есть творчески изменяли окружающий вас мир – «сотворённое и нетворящее», как говорит Эригена!
Вопросите себя: зло ли вы приносили миру или пользу? Быть может, лес станет ещё гуще расти на этом месте сто лет спустя? А быть может, тут образуется с годами зловонное болото? Во всяком случае, лес вам необходим, а значит, была причина, из которой проистекает следствие, а из него новая причина и так далее. Всё обусловлено в мире, молодые люди! Всё имеет необходимую причину свою! Зачем же вмешивать кого-то, Бога или Дьявола, или возлагать ответственность на самого человека за то, чему причиною неизбежные и вечные законы бытия? Не надо казнить себя и отыскивать какое-то действенное зло в мировых событиях, молодые люди! Не надо! Лучшее лекарство от ваших бед – полное спокойствие совести! Произнесите только: «Сие от меня не зависит», и вы почуете сразу, как вам приятно и просто станет жить! И последнее! – Незнакомец наклонился к ним и понизил голос до шёпота: – Последнее, что называет удивительный Эригена в ряду четырёх стихий, образующих мир, – это души покойников, «несотворённое и нетворящее», по вашим словам – «нежить», а точнее мертвецы, уходящие назад, в божественный мрак, и особенно любезные Господу! Ибо нет ни рая, ни ада, ничего нет, и нет никакого Дьявола в мире, ибо Бог, как вы сами недавно изволили заметить, злого не творит! Ха-ха-ха-ха-ха! – раскатился он довольным хохотом, окончив свою речь и видя смятенное недоумение обоих братьев. И тотчас словно большая птица с криком и тяжёлым хлопаньем крыльев, ломая ветви, пронеслась по тёмному лесу и исчезла во тьме. Только замогильный мяукающий крик филина жалобно прозвучал в отдалении.
– Стефан! – воскликнул Варфоломей, первым пришедши в себя. – Что это? Кто это был, Стефан? – требовательно вопросил он.
Но мрачен и дик был взгляд Стефана, и ничего не ответил он на братний призыв. Варфоломея облило всего загробным холодом. Вздрогнув, он прошептал:
– Господи, воля твоя!
Рука, которую он поднял, чтобы перекреститься, словно налилась свинцом, и ему с трудом удалось сотворить крестное знамение.
Мрак уже вовсе сгустился. И деревья стояли тяжёлые и сумрачные, сурово и недобро остолпляя вечных губителей своих.
– Стефан! – позвал Варфоломей в темноту. – Почему ты не сказал ему сразу: «Отойди от меня, сатана»?!
Глава 33
Мишук, наконец, нашёл дело себе по сердцу. Шутковал дома: до старости, мол, дожил, а не ведал, к какому ремествию предназначил его Господь. Весной посылали готовить лес для нового дубового Кремника, задуманного великим князем. Мишук напросился тоже. Послал его Василий Протасьич почитай из жалости: рука всё не проходила у Мишука, а с увечного доброй воинской исправы всё одно не спросить. Выгонять же старого воина, прослужившего всю жизнь роду Вельяминовых, было соромно. Послал из жалости, а вышло неожиданно хорошо. Мишук в приокских дубравах развернул работы на диво. Боязнь – справлюсь ли? – была лишь до первого погляду.
Приплыли ночью и первым делом, поставя шатры, завалили спать. Мишук встал до зари. Оседлал коня. Конская шерсть, попона, шатёр – всё было мокро от росы. В тумане от шалашей окликнули. Мишук подъехал. Оказалась местная ватага бортников. Поздоровались со старшим. Тот уже знал, с чем прибыли княжие люди, и, завидя Мишука, сам взвалился в седло. При первых брызгах летнего нежно-золотого солнца оба, верхами, уже пробирались бором. Бортник казал дерева, сплёвывал. Просыпались птицы. В росном хрустале, в стрелах горячего света весь лес, казалось, звенел. Мишук запоминал, где что, вдыхал всею грудью свежий утренний дух. Хотелось дела, работы – скорей! Вечером уже корили и обрубали первые срубленные дубы…
Ни о чём не забыл Мишук: ни о воде, ни о дороге, ни о том, как и куда волочить сваленные дерева. Пригодилась отцова наука, да и своя смётка не подвела. Живо разобрался и в людях – к какому делу кого поставить. В том половина удачи!
Валили лес. Солнце пекло, волглые рубахи прилипали к телу. Храпели кони, впряжённые в волокуши. С сочным хрустом падали перерубленные стволы. К тому дню, когда молодой тысяцкий приехал на хозяйский погляд, у Мишука – у первого из всех посланных – уже и лес был свален, и лежал толково – вези хошь водой, хошь горой.
Василий Протасьич остановил коня, оглядел стан, гору брёвен, весёлых, обоженных солнцем, изъеденных потыкухами мужиков – остался доволен.
«Молодым» Василья Протасьича звали о ею пору при живом батюшке, тысяцком Протасии Федорыче, а так-то сказать, у боярина давно уже голову обнесло сединою. По летам и опыт был немалый. Мишуково раченье заметил сразу. Молвил, не слезая с коня:
– Завтра иную ватагу тебе под начало подошлю, сдюжишь?
– Сдюжу, батюшка! – готовно отозвался Мишук.
– Ну и… За мною не пропадёт… Порадовал, не скрою, порадовал старика! Доправишь лес в целости до Москвы – быть тебе у нас с батюшкою в награжденье!
– Дозволь, Василь Протасьич, слово молвить! – осмелел Мишук.
– Ну! – разрешил боярин.
– Стало б прясла начерно тута, на мести, рубить! Пока дуб-от свеж! Спорее оно! Прикажи – мигом слетаю до Москвы, обмерю, чево нать, со старшим градоделей перемолвлю…
Тысяцкий подумал, прикинул в уме, одобрил. Спросил в свой черёд:
– Може, тебе старшого плотника подослать?
Мишук решительно потряс головой:
– Справлюсь! Разреши токо, боярин, древоделей самому наймовать!
Протасьич прищурил весёлые глаза:
– Смотри, старшой! Не одюжишь – голова с плеч!
– Не боись, боярин, крепка ищо на плечах моя голова! – отмолвил Мишук на шутку шуткой.
Он и тут не ударил в грязь лицом. Плотников набрал опытных (отцов завет припомнил: плотника выбирай по топорищу да по топору), разоставил мужиков по-годному, и уже о серёдке лета готовые срубы молодо высились на Мишуковой росчисти – только разбирай да вези.
И со сплавом сумели не подгадить. Тяжёлые паузки тянули вверх по реке лошадьми. Ни одного не разбили дорогою, ни один не обсох на мелях и перекатах Москвы. Зато дома, дай Бог, раза два только и побывал Мишук за всё лето. От жениных покоров отмахивал: недосуг с бабой и баять было! Похудел, почернел, помолодел ликом.
Любуясь собою, оглядывал он с реки в который уже након Боровицкую гору. К осени народу нагнали тьму-тьмущую. Баяли, из одного Владимира привели тысячи полторы мужиков с лошадьми.
– Што, хозяин, слыхать ли, нет, кады град рубить учнём? – прошали лодейные.
– А ноябрём вроде бы! – охотно отзывался Мишук. – До Пасхи велено всё и свести и свершить!
– Ого! Спешит, однако, князь Иван!
– А любит, чтобы скоро да споро! И церквы так становил: навезут, навезут камня, а потом – враз!
– Э-ге-гей! На берегу! Готовь чалку-у! – сложив руки трубою, заорал Мишук.
Осень стоит погожая. Терпкий ветер обдувает лицо, холодит распахнутую грудь. Руки, плечи – гудят от работы. Загонял мастеров, а и себя не жалеет Мишук. Тяжёлый паузок подчаливают прямо к портомойным воротам. Мишук, срывая голос, яро и весело, в бога-мать, кроет неумеху-чальщика, не так взявшего чалку, не обращая внимания на босых, с подоткнутыми подолами дворцовых баб, что тоже весело, не обижаясь, костерят лодейного старшого: не у места-де чалит, и портны негде станет полоскать!
– Я вам, полоротые, покажу, игде што полощут! – орёт Мишук в ответ.
Рябит и светится вода, вся в жёлтых оспинах плывущих по реке сорванных ветром осенних листьев. Тяжкой тупорылой рыбиной тычется в берег неуклюжий паузок, муравейно кипит мужиками, ухает и гомонит развороченный берег, и такой острою, весёлою синью просверкивает средь рваных дымно-серых и сизых волглых облаков промытое дождями осеннее небо, так радостно сверкают и чмокают топоры, так гулко бьют тяжкие дубовые бабы по сваям, так зазывно сверкают белые икры портомойниц, что только… Эх! Остояться бы, вдохнуть грудью, до боли, дух осенних полей, рассмеяться невесть чему – а просто тому вот, что стоишь здесь, на Москве-реке, на высоком носу паузка, звонкой багряною осенью – и понять, что и не стар ты ещё (да и нет её, старости, вовсе!), и счастлив, и что не надобно тебе более ничего! Только вот стоять недосуг!
Мишук легко маханул с паузка на плавучую пристань, едва устоял на ногах, пробежав по скользким брёвнам, шлёпнув по заду одну из языкастых хохочущих баб, начал сам подтягивать и крепить на чалках второй смолёный конец, брошенный с паузка.
Только б успеть! Опять замглило, попрыскал мелкий дождик. Лодейники уже налаживают сходни, уже первые тяжкие дерева поползли на берег под дружный надсадно-ярый крик:
– Давай, давай, дава-а-ай! Взяли! Охолонь! Взяли, разом! Пошла, пошла, родимая! Так! Мать вашу, так! Так! Подважива-а-ай! Клади, охолонь! Другорядно давай!
От волглых просоленных спин и плеч пышет паром, мокрые бороды спутаны, сбиты на сторону, и дождь не в дождь, когда мужики вошли в задор. А с неба, из низких сизых туч, дождит всё сильнее, уже и портомойницы, завернув подолы на головы, побежали под защиту ближайших амбарных кровель. С мужиков течёт, сам Мишук мокр до нижних портов, а всё плывут, скользят по мокрому тяжкие стволы, гремит дружное: «Взяли!» и «Охолонь!» Бревно за бревном ложатся в высокий костёр на берегу.
Костром назовут и сложенный лес, и башню городскую, и огонёк разведут, дак тоже костёр – куча дров, значит. Такой костерок ноне бы в пору как раз!
– Ужо! Разгрузим останнее, мужики! – не даёт спуску лодейникам Мишук.
– Тогды хошь и пива поставлю!
Кипит работа. Вылезает из воды, стройнеет опруженный паузок. Вот и конец. Сверху, из Кремника, доносит тяжкие медные стоны: бьют в било к паужину.
Дождь перестал. Мужики затепливают костёр. С княжеских поварен уже везут на телеге котлы с варевом. Снидать усаживаются тут же, на брёвнах, то одним, то другим боком попеременно поворачиваясь к огню. Протягивая ложками в общий котёл, жадно двигают челюстями, смачно уминают крутую гречневую кашу, почерпая ковшами и чарками, пьют горячий мясной отвар, крупно кусают хлеб – работа не ждёт!
Мишук, наворачивая вместе со всеми, успевает ещё во время паужина перемолвить с кормчим и со старостой древоделей. Оба советуют к ночи гнать паузок назад.
– Заночуем на Москве, молоды мужики по бабам разбегут, из утра и не соберёшь враз! – заключает пожилой лодейник, и Мишук (он тоже малость соскучал по дому), вздохнув, согласно кивает головой…
О том, что княжичи поехали в Орду, что створилась новая пря с тверскими князьями, – обо всём этом и знал Мишук, да не до того знатья было! Где там што деется? Кто тамо в Орде? Хошь и свои княжичи, а – не до того! «Сам-то князь на мести? На Москве?» – «Вестимо! Даве проезжал об он-пол, видали мужики!» – «Ну и добро!» Про ратное дело тоже не слыхать было. Вроде и не готовили нонь никакого походу. Где-то там, за Рязанью, убивали князей, кого-то громили, грабили, жгли. Литва, слышно, пакостила за Черниговом, не то за Смоленском, билась с татарами. Кто-то кого-то побивал неведомо где. Здесь, на Москве, – тишина. Привыкли, обжились. В семьях по дюжине ребятишек, тучнеют стада, в лесах, что ни год, новые росчисти. Теперича новый Кремник затеяли рубить. Дак эко дружно навалило мужиков-то! И поглядеть любо!
Скрипят последние возы с землёй, торопливо забивают последние сваи. Новые и новые учаны, лодьи, плоты и паузки упрямо ползут встречь прибывающей и потемнелой от дождей стремительной осенней воды, вспенивая, будто вспарывая носами, быстро бегущую буро-сизую реку. Мёрзнут лодейные мужики. Ветер обжигает лица, судорожно сводит руки. Уже и лист облетел, и сквозисто темнеют обнажённые ветром леса. Скоро первые белые мухи закружат над подстылою землёй, и по утрам в тихих затонах уже становит первые, пока ещё робкие, забереги. А по осенним дорогам, собравши хлеб в скирды, а частью и обмолотивши урожай, прихватывая овчинные зипуны, пересадивши наново и наточив секиры, едут и едут на Москву, на городовое княжеское дело, из деревень, починков, сел, погостов и слобод новые и новые мужики.
Кремник обложен лесом так, что иных и хором не видать стало за высокими кострами дубовых брёвен, плах и тесин. Двадцать пятого ноября начинают рубить город. Будут молебен, шествие и угощение всем мастерам.
Глава 34
Симеон прискакал в Москву, обогнав обозы и братьев, плывущих водою, по Волге, за день до торжественной закладки новой городовой крепости. О том, как и что ся створило в Орде, Иван уже знал от скорых гонцов. Симеон, весь ещё под впечатлением казни, ожидал, что и батюшка только одним этим и живёт, только этого одного сожидает, сидя на Москве. Вместо того застал отца в трудах и хлопотах, а город так даже и не узнать было, до того всё было перерыто, загромождено, иное сломано или разобрано до основы. От сгрудившихся во граде мужиков, что частью жили в шатрах, не вмещаясь в забитые битком хоромы горожан, от тысяч коней, тысяч телег, заставивших улицы Кремника, Москва походила разом и на ратный стан, и на огромное торжище.
Калита встретил сына наружно спокойно. Обнял, поцеловал, но не выказывая чрезмерной радости. Осведомился о меньших, повестил, что хоромы Симеону готовы – прибрано и протоплено. (Айгуста-Анастасия нынче была в Красном и днями прибывала в Москву.) О делах отец не расспрашивал: сперва баня, ужин, служба в Успенском храме…
Только вечером, оставшись вдвоём, Калита выслушал сыновний рассказ. Симеон сам не понимал, почему то, что ещё несколько часов назад сказалось бы ярко и страшно, теперь говорилось пресными серыми словами. Он гневал на себя, хмурил чело, прерывался, начинал вновь. Отец выслушивал терпеливо. Лишь по невольно пойманному взгляду, где были и усталость, и боль, и какое-то тайное понимание того, что хотел и не мог высказать Симеон, сын понял, что отец не так уж просто и не так спокойно принимает совершённое им и совершившееся в Орде. Симеону стало немножечко легче.
Слуги накрыли стол. Мачеха с сенной боярышней внесли заморское вино, сласти и фрукты. Засунула любопытный нос сводная сестричка – поглазеть на старшего брата. Мачеха нежно, но торопливо выпроводила её из горницы. Симеону впервые подумалось, что после отца ему, возможно, будет и не так уж просто с мачехою и с её детьми.
Женщины удалились. Отец с сыном остались вдвоём. Ужинали неспешно. Отец ел мало, вино только пригубил. Слушал. Во время рассказа о казни вдруг перебил:
– Товлубий не баял, когда именно ладит под Смоленск? До Рождества или о Крещеньи?
Симеона вновь передёрнуло. Не хочет слышать или и знать не хочет отец, как что ся отворило? Ведь по его же слову, по его замыслу убили тверских князей! И когда сказывал о Наримонте, отец вновь только покивал, словно бы так оно и должно было статися само, чтобы литовский княжич доносил на Александра Тверского, обвиняя его в сговоре со своим умирающим отцом…
Беседа таяла, незримо подходила к концу. Иссякал, сам собою прекращаясь, рассказ. Симеон начинал повторяться, путать, замолк. Сидели молча.
– Дак, стало, Товлубий нагрянет о Рождестве? – вновь утвердительно переспросил отец. Покивал, прибавил плавно отвердевающим голосом: – Товлубий, как и Черкас, убийца. Не хотел бы я иметь такова мужа середи бояр своих! Акинфичи иные! – чуть быстрее, как бы поторопясь ответить на незаданный Симеонов вопрос, примолвил он. – Ты повидь Морхинича хошь али Фёдора Акинфова!
И вновь умолк. И с медленною, невесёлою улыбкою пояснил:
– Чаю, немало горя ещё принесёт Узбеку, да и всей Золотой Орде сей Товлубий! А ты, – остро и мрачно глянув в глаза сыну, твёрдо договорил Калита, – держись за него! Так надёжней… Для нас… – И уже совсем тихо, так тихо, что Симеон неволею ощутил безотчётную жуть, посоветовал: – Когда и поддержи его тамо, в Орде… противу иных… Серебра не жалей, кровь дороже…
Отец сидел сгорбясь, усталый, старый до ужаса, и безотрывно глядел на огонь свечи, словно ведун, колдующий над заклятым кладом, овладеть коим нельзя, не пролив крови человеческой.
Не встать ли ему сейчас и не уйти ли тихонько, подумал Симеон. Губы родителя шевелились почти беззвучно, но услыхав, о чём шепчет отец, Симеон вновь и крепко уселся на скамью. Отец бормотал:
– Чую, силы пошли на исход. Ты должен всё знать, Семушко, и всё возмочь… Иного ведь и сказать-то немочно! Грады и княжествы, взятые мною по ярлыкам, – сбереги… Кого и в чём утеснил, тесни не послабляя. Веру блюди… Алексия… Посылал в Царьград, тянут… Думаю, однако, передолим. Алексия хочу наместником к Феогносту, пока… а там… Тоже не упусти! И сугубо ищи святого. Трудноты излиха… смертныя скорби, нужею… Должен быть святой в русской земле! Токмо не ошибись! Есть он. Живёт. Знаю. Молись, ищи…
Голос Калиты совсем упал, и Симеон тщетно пытался понять и расслышать ещё что-либо. Но вот отец замолчал вовсе. Словно просыпаясь, глянул на Симеона. Изронил:
– Поздно, гряди спать! – И когда княжич уже встал, вопросил нежданно, с пронзительно просветлевшим взором: – Чему гневал ты давеча? Чего сожидал от меня? Радости? Горя? Сказать ли тебе слова высокие? О том, что ныне вновь и опять одна великая власть на Руси и не створилось которы, ни разорения бранного? Мужики не погинули на ратях, домы не разорены, дети и жены не угнаны в полон. А всё то было бы! Как при дядьях наших! Того ждал? Тех слов хотел ты от меня?
Юрко, бают, плясал опосле казни князя Михайлы. А я… у меня… Когда узнал от гонца, како створилось, знаешь, что ощутил в сердце своём? Покой! Такой покой – лечь бы и уснуть сном глубоким!
Я ведь и не ворог ему был! А токмо – иначе нельзя, неможно стало ни поступить, ни содеять! И он, коли бы уж… Должен был меня с тобою убрать… Такова жисть, Сема! Кажен за своё бьётся, и кто тута прав? Немочно судить! Опосле легко писать в летописях: «Отцы наши не собирали богатств и расплодили было землю русскую…» А может, без богатств-то в ину пору её и не соберёшь, и не расплодишь?
Я Акинфичей, отметников князя своего, волостьми наделил. За своё, родовое, крепче станут драться! В поход пошлю, под Смоленск. Пущай и тамо примыслят себе корысти… А и смерда не обидь! И он, пока при добре своём да при деле, дак за своё, кровное, постоит!
Смерд должен быть справен; боярин, купец – рачителен, богат; князь – силён властью. Всё так! А вот как сего добитися? Ведаешь? Ноне уведал! И… не кори отца своего!
Симеон стоял, повеся голову, обожжённый страшною справедливостью слов отцовых, в стыде и скорби за своё давешнее нелюбие. Отец, глянув, примолвил одобревшим голосом:
– И сам не казнись! Молод ты ещё! Нам ноне предстоит исправа великая: второй бор с Нова Города получить! Без тех тысячей серебра, чаю, никак нам не сдюжить. Поди, повались! День торжествен грядёт, со истомою многою: залажаем град новый. Тебе должно показать народу лик светел и прилеп! Поди…
Дверь покоя тихонько притворилась. Оплывала и таяла свеча. Глубокие складки пробороздили лоб Ивана, всё так же недвижно глядевшего на огонь.
– Спи спокойно, сын! – прошептал он в пустоту. – Не боись, ведаю я, что содеял ныне! И грех тот кровавый – на мне!