Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
И вдруг совсем близко раздался нарочито громкий гнусавый голос:
– Глиста! А, Глиста! Подымайся! Поди скажи раздевальщику, штоб явился ко мне сюды! Мне охота с ним по душам покалякать! Хай идет без стеснения!
И Рябой закашлялся.
Мы увидели, как темный силуэт мальчишки стал пересекать наклонные снопы лучей, ближе и ближе. Вот его тревожное дыхание совсем рядом.
– Стой! – рявкнул неожиданно Николай. Черная фигурка замерла, потом попятилась назад.
– Поворачивай обратно и ложись спать. Скажи пахану, разговаривать будем днем – времени хватит.
Темная фигура тронулась обратно.
– Юрок, а, Юрок! – загнусавил Рябой и опять закашлялся. – Говорю, дай мине сюды раздатчика и Кольку-Чечетку! Скажи, дело сурьезное на пять минут. Доктору с санитаром скажи, чтоб одевались: им сейчас надо будет идти на вахту.
Юрок наткнулся на бочку и, совершенно еще не понимая положения дел, схватил ее за верхние края, видимо, чтобы откатить в сторону или внутрь. В то же мгновение топор Вольфа гулко тяпнул в темноте по краю бочки рядом с пальцами. Юрок отскочил назад.
– Что это?
– Иди спать! Я уже сказал: разговоры откладываются до утра.
Юрок повернулся, чтобы уйти.
– Нет, не откладываются! Эй, воры, подымайсь! Живо! – завизжал в бешенстве Рябой. – Тащить сюды энту суку и заигранного: мы сей минут будем суд держать! Все подымайсь!
Босые люди посыпались с нар как крысы. В сумраке и в разноцветных полосах света казалось, что на нас двинулась армия.
– Рябой, у них топор! – крикнул Юрок, сдерживая столпившихся буровцев.
– Делайте всех на чистую! – скомандовал Рябой.
Толпа послушно тронулась вперед.
– Кто прикоснется к параше в дверях, будет убит! – крикнул Николай.
– Гад, ты доживаешь обратно последний твой час!
И Юрок, слегка откачнувшись телом назад, вдруг изловчился и неожиданно ударил ногой в бочку. В руке у него блеснул нож. В то же мгновение я вытянул руку и ткнул его в лицо палкой с гвоздем. Палка попала во что-то мягкое, вероятно, в щеку, но рваной раны не нанесла, потому что гвоздь торчал вбок: я это не досмотрел.
– Ты, помощник смерти, чтоб тебя зарезали! – крикнул мне Юрок, ухватясь левой рукой за щеку. – Слышь, гад, и ты живешь до утра! Дневуешь в морге, паразит!
Крысы стихли, люди молча толпились перед нашей баррикадой, не проявляя ни малейшего желания лезть под удары.
– Это што же за безобразия такая! – закричал с постели Рябой. – Семьдесят человек не схватят четырех?! А?!
– Мишка у ворот не выдержал и мы не выдержим, – тихо проговорил Нахаленок. – К утру будем готовы. Так обороняться бесполезно. Надо чтой-то придумать.
– Ложись и толкани бочку с земли! Не бойся! До пола они топором не достанут! – между тем скомандовал Юрок одному из оборванцев и для внушения дал ему по уху. Тот лег, подкатился по полу к бочке и сильным толчком сдвинул ее внутрь. Вся система нашей обороны затрещала и заходила ходуном. Ударить лежащего топором по спине или затылку поверх бочки было невозможно, дотянуться дубиной – тоже.
– Осторожно, Вольф, чтобы не выхватили топор!
– Чего смотрите! Давай вперед! Хватай их!
Так началась генеральная атака. Когда семьдесят человек лезут в узкую дверь, то порядка не может быть, и напор осаждающих был невелик: в конце концов сражаются только первые два-три человека. Мы выставили вперед свое оружие, и люди отступили на полшага, чтобы не попадаться под удар. Но лежавший на полу делал свое дело – бочка стала медленно сдвигаться вбок.
– Цыган, садись на пол и держи бочку на месте!
– Дядя Коля, а живот? У мине катар тонкой кишки!
И вдруг Юрок опять, на этот раз поверх лежащего у бочки человека, с разбега толкнул бочку ногой. Раздался треск: гнилая параша стала рассыпаться.
– Бей сук! Бей! – кричал Юрок. Все сдвинулись еще ближе. Я слышал хриплое дыхание осаждающих. В темноте мы размахивали в воздухе своим оружием, но никого не зацепили и поняли, что долго такое напряжение длиться не может: лежавший на полу блатняга обхватил бочку у основания обеими руками и стал отжимать ее в сторону. Один из нападавших успел просунуть в щель ногу, получил по ней палкой, завыл и упал назад, но щель осталась.
Настали последние минуты нашего сопротивления.
– Нахаленок! Лезь в окно! Тихо! Незаметно! Закричи, что в бараке готов побег! Массовый, понял? Ну, вали!
Я и Николай яростно замахали оружием. Вольф коленом задвинул бочку опять в дверь, сел на пол и стал второй бочкой припирать первую. Все трое, как по команде, заорали для устрашения: «Назад! Убьем!» – и в то же время всем телом почувствовали, как позади нас что-то тихо зашуршало, посыпалась штукатурка, заскрипели доски: это Нахаленок сложил у стены обломки стопкой, чтобы упереться в нее ногами и протиснуться в окно.
– Бей сучье племя! – гремел Юрок. И с вытянутой ногой ринулся на бочку.
– Назад! Убьем! – орали мы.
И вдруг снаружи послышался быстро удаляющийся мальчишеский крик:
– В бараке побег! Подкоп! Восстание!
Сразу с обеих вышек гулко грянула дробь автоматных очередей: это стрелки дали сигнал караульному взводу. В окна ворвалось ослепительное сияние осветительной ракеты.
14
Каждый из нас видел фотографии, снятые гитлеровцами в своих лагерях смерти – вылощенных эсэсовцев с пистолетами у пояса в окружении заключенных. Ничего подобного в советских лагерях не было и быть не могло, потому что урки, а позднее бандеровцы и власовцы, мигом такого щеголя разоружили бы и кокнули на месте из его же пистолета. Вход в зону с оружием в наших лагерях был строжайше воспрещен, и на проходной все офицеры сдавали оружие дежурному надзирателю. Но по тревоге вход с оружием разрешался, и мы услышали лошадиный топот кирзовых сапог еще тогда, когда взвод пробегал ворота. Потом сапоги мелькнули в окнах. Яркий свет нескольких электрических фонарей скользнул по комнате, кучка запыхавшихся солдат с автоматами наперевес ворвалась в помещение и картинно застыла у двери, ощетинясь смертоносными дулами.
– Собачье! Бежать вздумали, так вашу мать и перетек?! – загремел начальник караула. – Встать! Ну, хто здесь зачинщик?! Выходи!
Буровцы молчали. Четверо стрелков с фонарями стали водить снопы фиолетово-белого света по лицам стоявших штрафников. Из темноты появлялись и исчезали худые, черные, измученные хари и раскрытие от страха рты. Все оцепенели и не шевелились.
– Повторяю, – начальник угрожающе поднял пистолет, – кто зачинщик? Хто здесь хочет пулю в сердце?
И тут в гробовой тишине замершего барака откуда-то снизу по-заячьи пропищал дрожащий голосок:
– Я!
Это за нашими спинами из-под досок отозвался Чечетка. От неожиданности все вздрогнули.
– Давай сюды!
Доски зашевелились и Чечетка быстро засеменил к дверям. Повалился перед начальником на колени и, ломая руки, зарыдал:
– Я, гражданин начальник! Хотел бежать сам и всех подговаривал! Я! Подкоп начал вести под вахту! Хотел спалить! Я! Берите меня! Оружие приготовил – топор украл у ремонтников! Хотел вас лично рубать начисто! Я! Я! Берите меня!
И, не ожидая ответа, как ловкая крыса, вдруг вскочил и скользнул в плотную толпу стрелков, бесцеремонно отодвинув руками несколько дул.
Начальник почесал нос. Сморкнулся на пол. Вынул платок и, отставив мизинец, не без элегантности вытер платком нос и пальцы. Сказал:
– Ну и мозгокрут!
И сунул пистолет в кобуру.
– Што у вас здеся деется, мы разберем на досуге. Время у нас имеется. А покедова ты, Козыренко, отведи подлюку на вахту, пусть его срочно доставят в Оперчекчасть на допрос. А сейчас начинайте шмон!
Четыре стрелка с фонарями с порога осветили углы, остальные, гремя оружием и сапогами, полезли по нарам.
– А это кто такие? – вдруг заметил нас начальник.
Мы назвали себя.
Рябой отодвинул рукой стоявших перед ним людей и высунулся с нар:
– Энто самозванцы, начальничек! Правильные суки! Гады, каких мало! Пришли нас объедать! Староста и учетчик, – слышите, а? А зачем нам староста?! Я сам здеся староста и учетчик! Забирайте их отселева! И дайте закурить, обратно!
Начальник вынул портсигар.
– А ты все лежишь, Рябой! На, закури! А объедать тут не надо, это верно.
– С топором на нас кидаются. Этот немец-санитар! Чтоб медицинский персонал – и с топором! Где видано?!
– Да, негоже. Ты, фриц, собирайся с вещами, и ты, Булыгин, тоже. Убираю вас как не оправдавших доверие командования! Марш к вахте!
Вольф шагнул вперед. Вытянулся.
– Я отшень просиль…
– Ишь, немецкая рожа! Пошел к вахте! Здесь тебе лагерь не гитлеровский, а наш, советский! Понял? Я здеся командир! А врач пусть остается, медицинская помощь и в БУРе нужна – это, как говорится, гуманность. Так, заключенные?
– Так… Так… – зашелестело по бараку.
Два стрелка прикладами вытолкали Николая и Вольфа за дверь. Начальник прошел в кабинку.
– А где ж у тебя, доктор, аптека? На полу? Плохой же ты врач!
Начальник пошарил снопом света по кабинке.
– Из двух бочек и досок можно сложить стол. Вон у тебя и простыня валяется. Накрой – и получится приемная. Ты на фронте был? Нет? Вот и видно! А на фронте нам приходилось лечиться в худших условиях! Ну, собирай, собирай свои бутылки! Шевелись!
Он снова вышел в секцию.
– А ты, Рябой, все полеживаешь? Верно, про баб мечтаешь, а? Ха-ха-ха! Признайся, мечтаешь? Бывает? А?! На, еще закури одну! Ложитесь отдыхать, заключенные!
Между тем солдаты закончили осмотр буровского двора.
– Подкопу нигде не обнаружено, товарищ начальник!
– Оружие нашли?
– Нет! Только топор. Его забираем.
– Я так и знал с поначалу! Эй, отбой тревоге! Всем нашим к вахте!
15
И снова тихо и пусто. Голубые и желтые снопы света опять перекрещиваются и призрачно освещают искрящийся от грязи мокрый пол. Вот заскрипела зубами первая крыса. За ней вторая. Где-то в углу тяжело шлепнулась третья – будто упала с верхних нар тяжелая мокрая швабра.
Все… Все кончено…
А ведь сегодня Анечка получила развод… С сегодняшнего дня я – женатый человек… И все же приходится умирать… Не будет воспоминаний…
Я посмотрел на то место, где лежали Рябой и Юрок. Два папиросных огонька светились в темноте, потом погасли.
Все кончено.
Я поправил доски на своем ложе. Снял гимнастерку и нательную рубаху. Зажег коптилку и поставил ее на раздаточный стол, рядом с миской с мензурками. Потом вздохнул. Сжал зубы. Обмотал голову и лицо рубахами. И лег на живот, спиной к коптилке.
Пусть Юрок кончает меня одним ударом. Зачем мучиться… И для чего?
Прошло время. Сквозь две рубахи я услышал мягкий шелест босых ног. Сжал веки. Сжал губы. Сейчас заколют.
«Анечка… Прощай? Шелковая нить…»
Но звук шагов свернул к выходной двери. Потом я услышал, как кто-то вернулся из уборной. Мокрая крыса переползла через мои босые ноги.
«Кто идеть?» – прокричал часовой.
Настала ночная тишина. Сначала я слышал биение своего сердца и мягкий шум крови в голове. Наконец и это прошло – успокоился. Конец всему…
Тогда надо мной повисла другая тишина, беззвучная и глубокая. Настоящая. Окончательная. Вечная.
Безмолвие смерти.
Глава 4. Летний день сорок шестого года
1
Я стал теперь просыпаться на рассвете, часов в пять, а то и раньше: работа легкая, как в лагере говорят: «не бей лежачего», питание сносное, условия жизни – спокойные. В прошлые годы, бывало, только лягу и приткнусь к чему попало головой – к своему кулаку, подушке или собственному грязному сапогу с еще не растаявшим снегом, – и уже засыпаю, пока не разбудит дневальный. Угнетавшая меня борьба с человечками и темной рукой в сорок втором году являлась началом сна и, в конечном счете, не мешала отдыху. А теперь вот не спится, а раз не спится – значит, думается.
Поток свежих впечатлений замедлился, он теперь невелик, впечатления прожитого дня не толкают друг друга назад, но перевариваются сознанием сейчас же и укладываются в памяти как уже усвоенный материал. К ночи голова свободна и готова к отдыху. Теперь мой мозг не похож на корову и пережевывать жвачку ему не нужно. Писание записок утратило трагический характер: я дожил до времени, когда могу спокойно обдумывать каждую фразу и не дрожать над каждым листком бумаги. Свои записки переписал в три тетради и смог даже пометить на обложке: «Издано в Суслово. Тираж 3 экз.». Поэтому теперь, естественно, память стала восстанавливать картины давно забытого детства, и я не противился этому: мои будущие читатели захотят узнать кое-что об авторе записок, и они имеют на это полное право – ведь литературное произведение это двойное зеркало, отражающее не только внешний мир, но и лицо самого автора. Как бы последний ни старался спрятаться за вереницей описываемых событий, все равно он во весь свой рост виден читателю, хотя бы по выбору описанного и по отношению к нему. Так уж лучше во избежание недоразумений выйти на сцену, вежливо раскланяться и самому немного рассказать о себе.
В это теплое дождливое утро летом сорок шестого года я вынес на крылечко табурет, сел, прислонился спиной к влажным и теплым бревнам стены, закрыл глаза и углубился в воспоминания. Спокойно, без боли и стыда, без осуждения. Тихий дождичек мирно шуршал вокруг, лагерь спал, все было еще серо и почти незримо. Казалось, что я один, наедине с прошлым. Это было приятно: ощущать ласковое падение случайно залетевших на крыльцо капелек и вести с собой разговор как с чужим, будто рассматривая события своей жизни со стороны.
По-настоящему моя личная история начинается задолго до моего рождения, лет сто назад, когда на Северном Кавказе из русских армейских частей, по мере оттеснения кавказцев с плодородных земель к югу, в горы, стало образовываться Линейное казачье войско, слившееся затем в одно Кубанское войско с ранее переселенными с Украины запорожцами. Оседавшие на землю полки образовывали округа, а казачьи сотни давали начало станицам. Солдат из армейских драгунских полков назначали принудительно, господ офицеров принимали по желанию. И те, и другие шли в казаки охотно: солдаты получали землю и освобождались от крепостной зависимости, а офицерам обеспечивалось привольное житье и свобода действий большая, чем тогда была у мелких помещиков в Средней России. Цепочки станиц тянулись от одного моря до другого, и поэтому получилось, что чем севернее линия, тем она старше, почетнее и «аристократичнее». Конечно, служить в Кубанском полку было не столь почетно, как, скажем, в Черноморском или Уманском, но все же лучше, чем в Хоперском, да и станица Ново-Троицкая так вольготно раскинулась на Урупе, что лучшего места для спокойного житья и не придумаешь.
После окончания первой отечественной войны юнкер Иван Быстров из мелкопоместных дворян Орловской губернии вместе со своим драгунским полком из Парижа попал на Кавказ, где в тридцатых годах, осев на кубанской земле, получил за лихую езду кличку Быстролета и стал сотником Быстролето-вым, а затем женился на Нине, сестре приятеля своего, богатого осетинского князька и поручика российской службы Те-мирбека Султановича (или Терентия Степановича) Шанаева. Сотник был белобрысым добродушным детиной, звезд с неба не хватал, но службу нес исправно и дослужился до полковничьего чина. Маленькая черненькая Нина оказалась душевнобольной, родила сына и умерла внезапно, связанная веревками по рукам и ногам за буйство. За ней в роду остались кличка Оса и дурные воспоминания и, что хуже всего, потянулась линия дурной наследственности.
Погоревав дня три, вдовец женился на русской тихой и милой девушке. Детей у полковника осталось трое две белобрысые девочки от русской жены и один черненький беспокойный мальчик Дмитрий от Осы. Весь в мать, как говорили родственники. В шестьдесят пятом году в Петербурге Николаевское училище гвардейских юнкеров было преобразовано в Кавалерийское училище, и Дмитрий Иванович решил во что бы то ни стало поступить туда, хотя казачья сотня там была сформирована позднее, а под боком, в Новочеркасске и Ставрополе, имелись казачьи офицерские училища. У Дмитрия был нрав как у взбалмошной матери: сказал – значит, так и будет. Но не вышло! Практикуясь в верховой езде, он затеял сумасшедшую гонку через изгороди из навоза и сухих веток (они в кубанских станицах называются канавами), конь зацепил передними ногами за ветку, всадник перелетел через голову лошади, попал под нее и сломал себе обе ноги. Местный молодой лекарь любил выпивать вместе со своими больными, в результате чего Дмитрий на всю жизнь остался хромым: кости срослись неправильно. Это был тяжелый удар по самолюбию. Образовалась пустота. Тем временем приятели надоумили идти в священники. Это, мол, человеколюбивое дело, ехать никуда не надо, и вывернутые ноги не помешают. Сказано – сделано. Кавказский архиерей рукоположил неудавшегося гвардейского юнкера в священники. Молодой отец Дмитрий получил богатый приход в новой станичной церкви, а тут пошли дети от рыжеватой девицы, его тишайшей жены Елены Стефановны. Жить бы ему да добра наживать, если бы не врожденное беспокойство и непоседливость, да не проезжий немец с ящиками книг – умных, в красивых переплетах. На свою беду, скучающий отец Дмитрий заинтересовался, купил два ящика, принялся дни и ночи их читать и стал спен-серианцем, то есть последователем английского философа Герберта Спенсера. При первом же посещении отца благочинного отец Дмитрий объявил, что Бога нет, то есть, по крайней мере, никто не может доказать Его существование. Отец благочинный донес викарию. Тот еще выше. Отца Дмитрия вызвали на суд в консисторию, где сам архиерей заседал в присутствии викария и пожилых духовных отцов.
– Знаешь ли ты, отец Дмитрий, что по избранию Святейшим Синодом я утвержден высочайшей властью и в пределах вверенной мне Кавказской епархии являюсь самостоятельным начальником, подотчетным только Святейшему Синоду и Господу Богу? Отвечай!
– Знаю! – сказал отец Дмитрий и про себя радостно подумал: «Вот сейчас он даст мне слово!»
– Повтори все то, что ты поведал отцу благочинному.
Тут Дмитрий Иванович пустился в пространное изложение содержания всех прочитанных им книг о Спенсере. Но архиепископ медленно поднял руку и указал перстом на дверь: «Изыди!»
Отец Дмитрий был отправлен на покаяние в Соловецкий монастырь сроком на восемнадцать месяцев. Отбыв епитимью, он снова предстал перед своим архипастырем.
– Ну, – строго спросил архиерей, – о чем ты думал, находясь на покаянии? Ответствуй: о чем думал?
У отца Дмитрия лицо приняло восторженное выражение. Он весь рванулся вперед:
– О жеребцах и кобылах, ваше преосвященство!
И скороговоркой, дрожа от боязни, что архиерей не даст ему времени высказаться, он изложил свою теорию построения нового казачьего седла, где все преимущества мягкого и удобного английского седла сочетались бы с простотой и прочностью седла армейского.
Наконец его преосвященство пришел в себя.
– Вон, – коротко рявкнул он, а в своем кругу развил свою мысль так: Я покажу этому'сукиному сыну жеребцов и кобыл!
Отец Дмитрий был переведен в заштатные священники, то есть лишен прихода. С этого времени он стал носить подрясники, скроенные как бешметы, и рясы как черкески, а незадолго перед смертью отправился фотографироваться в полной казачьей форме при газырях, кинжале и шашке, с лихо сдвинутой набок кубанкой. Этот снимок одобрил полковник госбезопасности Соловьев, роясь на допросе в нашем семейном архиве, сказав: «Удалой казачина! Дед у тебя, Ми-тюха, – сила!»
У Дмитрия Ивановича было трое детей белобрысые мальчик и девочка, и черненькая девочка. Мальчик Гаврик окончил Московский университет и отлично играл на скрипке, девочка Маша рано вышла замуж и прожила тихую и счастливую жизнь. Но черненькая девочка Клава удалась вся в бабушку Осу – маленькая и беспокойная, своенравная и взбалмошная. Она доставила всем не мало хлопот, а в первую очередь мне: это была моя мать. Я родился у нее как единственный сын и всю жизнь нес бремя такой наследственности.
Беспокойная Оса после окончания гимназии со скандалом вылетела из родительского гнезда и в девятнадцать лет очутилась сначала в Петербурге, а потом в Москве. Зачем? Она объясняла это страстным желанием получить высшее образование, но я понимал, что на самом деле ее гнала вперед врожденная непоседливость. Она стала учиться на Высших женских курсах по разряду гуманитарных наук. Восьмидесятые годы – время подъема борьбы за высшее женское образование и роста общественного самосознания женщин и их желания как-то бороться за свои права, в какой-то мере играть роль и проявлять свою волю. Молодая Оса, не закончив одни курсы, перешла на другие, переменила города, а потом вообще бросила ученье, потому что с головой включилась в общественную помощь политическим ссыльным. Она стала связной, и, разбирая ее шкатулки после приезда в Москву перед второй Отечественной войной, я нашел в них несколько следов дальних поездок на Север – изделия из моржовых клыков, сумку из крашеной узорной кожи и прочее.
Эта деятельность сделала ей имя в кругах революционной и либеральной интеллигенции и сблизила с семьей прогрессивного издателя и краснобая Крандиевского. С его дочерью Настасьей Оса сдружилась на всю жизнь. Именно Настя Кран-диевская и подбила Осу поехать с ней вместе в Крым организовывать быт крестьян в имении Ак-Чора, где владелец, богатый помещик Скирмонт, под влиянием толстовских идей построил для мужиков показательное село-коттеджи, больницу и школу. Работа была бесплатная и почетная, и поэтому туда съехалась «передовая» молодежь.
Много и горячо спорили и волновались, наиболее горячие хотели внести какие-то новые черты и в свою личную жизнь. В 1899 году организовалось «Общество охранения здоровья женщин», имевшее цель развития любви женщин к физическим упражнениям и реформу женской одежды. Естественно, что и Настя и Оса надели мужские брюки и шапочки, занимались шведской гимнастикой и объявили себя на английский манер феминистками или суфражистками. Однако этого показалось мало – хотелось бросить вызов посильнее, поярче, погромче. И подружки решили: Оса родит назло всему добропорядочному миру внебрачного ребенка, без пошлого обряда венчания, как доказательство своей свободы, как вызов. О самом ребенке и его последующей судьбе они не думали. Но для выполнения дерзкой затеи нужен мужчина, и Настя предложила своего старого знакомого, бывшего чиновника Департамента герольдии Правительствующего Сената графа Александра Николаевича Толстого, которому надоело протирать брюки в Герольдмейстерской конторе, и он решил «заняться делом». Памятуя гениальное изречение Салтыкова-Щедрина: «Дайте мне казенного воробья, я и при нем прокормлюсь», граф поступил в Министерство государственных имуществ и удивительно преуспел на этой ниве, тем более что ему дали в руки отнюдь не воробья.
Это был красивый и милый человек, способный лентяй, любивший в свободное время пописывать стишки. Он даже сотворил роман, и жаль, что черновики стихов охотно разбирали у него друзья, а рукопись романа он забыл в поезде и так не сумел напечатать ни строчки.
– Все дело не в нем, – Александр Николаевич воспитанный и любезный человек, он не откажет молодой даме, а вот если узнает его сестра Варвара Николаевна, ну, тогда быть беде! – захлебывалась Настя, предвкушая авантюру и скандал.
Александра Николаевича долго уговаривать не пришлось, – это был галантный мужчина, но когда стали предвидеться роды, то об этом, конечно, узнала и Варвара Николаевна Какорина, дама, что называется, с характером. Однако эффект получился совершенно непредвиденный.
– Повернитесь, милочка, повернитесь еще раз! Так! Теперь сядьте и слушайте. Я о вас достаточно слыхала и теперь вижу сама – у вас действительно есть этот… как это по-русски сказать… elan vital… жизненная сила, которой в нашей линии рода Толстых уже нет. Мы угасаем, милочка, крупные характеры родятся у Толстых других линий. Наша же угасает. Вы поняли меня?
– Пока нет! – скромно опустив глазки, прошептала Оса.
– Ну так вот, я буду говорить кратко: если родится здоровый мальчик, то вы будете получать от меня деньги на его содержание, как ребенка Александра Николаевича. С трех лет он будет обучаться иностранным языкам и воспитываться в Петербурге в семье, которую я вам укажу. Его дальнейшую судьбу предопределят последующие успехи. Посредственность вы, милочка, оставите себе, и мы навсегда простимся. Способного и дельного юношу, которому вы сумеете передать вашу жизненную энергию, вы возвратите графу Александру Николаевичу, его отцу.
– Каким образом?
– Граф оформит усыновление со всеми вытекающими отсюда последствиями. Сын моего брата займет в обществе полагающееся ему место. Вы поняли меня?
Первая мысль ускорить усыновление у Осы родилась очень быстро – в 1904 году: она услыхала о новом законе, облегчающем усыновление. В семейном архиве я нашел по этому поводу первое письмо. Но потом Оса отправилась в Маньчжурию на войну и как будто бы забыла о начатом деле, тем более что я жил вдали от нее и ей не мешал. Потом началась революция, и Оса проводила время в Москве и в Петербурге самым захватывающим образом. Не знаю, по чьей инициативе, но с 1906 года переписка с юристами началась снова: думаю, что сама Варвара Николаевна решила не медлить, а дело оказалось непростым. Год с лишним хорошо оплачиваемые законники вели письменную болтовню на тему – узаконивать или усыновлять? Выяснилось, что 'узаконить нельзя, надо усыновлять. В 1903 году вышел закон, дозволяющий усыновление собственных внебрачных детей даже при наличии детей, рожденных в законном браке у одной или обеих сторон при их, однако, согласии. Тут-то и оказалась зарыта собака: усыновление означает приобретение прав не только на титул и фамилию, но и на долю в имуществе, и все родственники графа Александра Николаевича разделились на две неравные группы: те, кто по закону не имел права на долю, из соображений высокой гуманности ратовали за усыновление, но те, кто ожидал возможности что-нибудь получить по наследству, отстаивали твердые принципы высочайшей нравственности и категорически возражали. На препирательства юристов ушло четыре года и уйма денег. Наконец на семейном совете Толстых было решено усыновлять. Но тут возникло новое препятствие: все Толстые – дворяне, графы и князья – происходят от одного корня, и мой отец принадлежал к одной из четырех титулованных ветвей, а титулованные дворяне могут усыновлять детей исключительно по императорскому высочайшему указу, в отличие от всех прочих дворян и обывателей Российской империи. Но достаточно было вовремя кое-где шепнуть, и такой указ получить становилось невозможным.
Мир высочайших указов и монарших милостей – это хрупкий мир. Оса не очень-то заботилась о деле. В Пятигорске она познакомилась через петербургских друзей с князем Баратовым, красивым офицером и большим весельчаком. Орлиный нос и роскошная кавказская борода на время заслонили для Осы петербургские дела. Ей даже было некогда выйти замуж.
Моя мать не была красавицей, но в ней поражали ум и живость, а они очень нравится многим мужчинам. За словом в карман она не лезла, в деньгах не нуждалась и пользовалась неограниченной свободой. Мое будущее было обеспечено. Думаю, Оса могла бы выйти замуж и, наверное, сама этого искренно хотела, но мешало непостоянство интересов, непоседливость и вечные увлечения чем-то новым. В четырнадцатом году опять началась война, и Оса, конечно, не упустила такую редкую возможность – она отправилась на фронт сестрой милосердия. В пятнадцатом году, я знаю, у нее была романтическая встреча с раненым или заболевшим Баратовым.
Потом курс денег стал падать, а количество рублей, получаемых от Толстых, оставалось тем же. Мы осели в приморском городке Анапе из-за имевшей там виллу семьи де Кор-валь, в которой я воспитывался. Отчасти же и потому, что этот городок хлебный, рыбный и фруктовый. Оса зимой преподавала в гимназии, летом заведовала санаторием для раненых офицеров. Весной шестнадцатого года мы увидели, что нам нечего есть, и я поплелся на физическую работу. Нужда ударила по всем городам и слоям населения, и неудивительно, что именно в конце шестнадцатого года вдруг опять начали поступать письма от петербургских юристов, хлопотавших об усыновлении. В конце строго делового письма делалась обычно частная приписка с просьбой сообщить о продовольственном положении на Кубани вообще и в Анапе в частности.
В феврале следующего года самодержавие рухнуло. Необходимость испрашивать высочайший указ отпала. Но зато во весь рост встали голод и смятение. Адвокат, пришпоренный разрухой, заторопился: в счет помощи переезду его семьи в Анапу и устройству ее там на временное жительство до окончания революции он сообщал, что его стараниями дело об усыновлении доведено наконец до счастливого конца и при сем препровождаются документы, коими мне не только законно присваивается фамилия отца, но и – «хе-хе!» – право на графское Российской империи достоинство и получение в порядке наследования имущества, в настоящее время, однако, уже не существующего. Письмо было получено дней за пять до Октябрьской революции. Как практическое жизненное явление революция докатилась до Анапы значительно позже, но Оса, проницательная и быстрая, получив документы, сразу же сказала: «Не время! Подождет!» – и сунула все в черную кожаную папку-шкатулку.
В двадцать первом году Оса занимала домик по соседству с большим особняком миллионера-скотопромышленника Николаенко, где обосновалась ЧК, добивавшая наследие самодержавия и белогвардейщины. Оса сочла за благо переселиться в станицу Николаевскую, где и работала делопроизводителем в сельсовете, чувствовала неусыпное наблюдение за собой и за мной и тысячу раз похвалила себя за то, что не поддалась соблазну переменить мне фамилию.
Двадцать пятого октября мое графское Российской империи достоинство обратилось в пепел от одного холостого выстрела с «Авроры», но переписка с юристами и документация сохранились и попали на Лубянку в руки следователя Соловьева в той же черной папке.
Сидя на табуретке и поглядывая на мутный розовый восход, я не удержался от улыбки.
Соловьев ничего не понял и не обратил на скучные письма никакого внимания. Черная папка и по сей день лежит в архиве ОГПУ, а на вопрос об отце я в первые же минуты допроса, – конечно, уже после обработки молотком, железным тросом и каблуками, – рассказал все честно. «Запишем!» – обрадовался Соловьев и торопливо заскрипел пером. Но на следующую ночь разочарованно объявил: «Гад ты, Митюха! Хотел опозорить настоящего советского графа! Ведь его любит сам Сталин! Нет, браток, тут номер не пройдет, ищи себе другого батьку». Мне было все равно, и я назвал сначала Баратова, потом Скирмонта.
За границей я мог легко взять себе по естественному и формальному праву принадлежащую мне фамилию отца. Но опять удержался. Титул и громкая фамилия требуют позолоты, и сиятельные замухрышки из белоэмигрантов уважения не вызывают. Я в несколько минут получил от российского консула профессора Гогеля паспорт на имя Хуальта Антонио Герреро для облегчения поступления на «Фарнаибу», но из-за тщеславия затруднить себе путь к Советской миссии, о приезде которой шел слух между матросами, было глупо. А главное, я лелеял мысль, что когда-нибудь сам стану хорошим писателем. Но для начинающего фамилия Толстой будет казаться дешевым билетом на Олимп. Эту фамилию успею взять, когда получу признание, не до, а после прихода славы.