Текст книги "Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2"
Автор книги: Дмитрий Быстролетов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Теперь я упорно бил в колокол, и унылые звуки тонули в холодной мокрой мгле. На третьи сутки поздно ночью туман рассеялся, и мы увидели редкие огни, какую-то бухту с низкими берегами, очертания рыбачьих баркасов. Вошли в рейд. Бросили якорь. Мгновенно заснули. Все до одного.
Под утро услышали тихий плеск весел… Осторожный стук лодочных бортов об обшивку судна…
И вдруг резкий топот сотен ног на палубе… Резкий рывок… Люк открыт! На нас направлены десятки винтовочных дул, и чьи-то голоса дружно орут по-русски:
– Сдавайтесь, белые гады!
Мы дома! Переход закончен: все удалось как нельзя лучше!
Бидоны разрублены топором и поставлены рядом около бочки с ледяной питьевой водой, которую бойцы вмиг доставили с берега. Каждый из очереди черпает пол-кружки спирта, полкружки воды, пьет, крякает, утирает рукавом боевой шинели рот и малиновый от холода нос и степенно отходит в сторону. А тем временем писарь штаба Железной латышской дивизии отстукивает благодарность командования Женьке и мне за привод в Евпаторию из-за границы хорошего и очень нужного судна и за передачу трудовому народу столь ценного груза чая и сахара. Довольны все, даже капитан Казе: его чуть было не расстреляли, когда разбудили под утро и вывели из рубки. Но боцман и я решительно заявили, что мы все старые опытные большевики и действовали сообща. Как в Турции был отбит у турок грек Христа, так тут, в красной Евпатории, мы отбили у латышей капитана Казе. Ход этот оказался удачным: капитан добром отплатил нам за добро позднее, когда мы опять встретились на том же Сели-базаре в Константинополе: он нас не выдал и англичане нас не повесили.
Зима началась в тех местах лютая. Город замер. По пустым улицам ветер мел сухой снег да бродили высокие люди с чубами в барских шубах. Из карманов у них торчали рукоятки маузеров. Это махновцы срочно помирились с красными, чтобы принять участие в дележе добычи. Но их приняли холодно, грабеж не удался, и скоро махновцы исчезли.
Начался голод. Ели кое-как, но появилось много кумачовых и других плакатов, а в театре начались прекраснейшие концерты и оперные постановки: ведь голодными скрюченными артистами руководил Собинов! Я был на таких концертах, где слушатели сидели в шинелях и шапках, над головами висел морозный пар, а у дверей вместо стареньких билетерш стояли матросы с винтовками. Это было так ново и необыкновенно, что виденное опять складывалось в памяти без осмысливания: думать было некогда.
Покидая Крым, белые взорвали и потопили все суда, которые не смогли прихватить с собой. Наше судно было единственным на плаву и потому было взято самым сильным тогда учреждением – Чекой. Нам объявили, что судно получает поручение чрезвычайной важности, снабдили нас трофейным горючим и провиантом и отправили в Одессу с группой высших начальников. Карты одесских минных полей не было, но осадка судна была якобы фута на два выше мин, и мы, понадеявшись на авось и небось, вышли в море. Накануне судно переименовали: из «Преподобного Сергия» оно стало «Товарищем Троцким», но я не захотел долго коченеть на морозе, а потому поверх слова «Сергий» просто намазал «Троцкий», так что «Преподобный Троцкий» под алым флагом явился первым суденышком, открывшим морской путь между освобожденным Севастополем и Одессой.
Одесса тоже голодала и замерзала. Когда Женька в качестве командира и я в качестве председателя судового комитета отправились представиться командующему несуществующего флота, то нашли его в великолепном особняке, где в блестящем от изморози зале стояла на паркете палатка с буржуйкой, а сам командующий со своим флаг-секретарем топорами рубили мебель, паркет и на буржуйке кипятили чай.
Нам сообщили задание: построить в трюме две каюты на двух пассажиров каждая, принять на борт двух комиссаров с женами, затем зайти в Севастополь, получить там чемодан с изъятыми у белых ценностями и доставить пассажиров и чемодан ночью в Варну, где по сигналу ракеты высадить всех четырех на берег: в Болгарии готовилась революция.
– Любопытно! – сказала Анечка.
Есть было нечего, но у нас остался на борту запас горючего из Константинополя, потому что подлецы Август и Мартин выключили мотор, и мы шли под парусами, да в Севастополе нам, не торгуясь, щедро отвалили несколько бочек с английскими клеймами. Но если еды в городе не хватало, то золота имелось вдоволь. По синим бушлатам и колпакам одесские спекулянты и жители безошибочно узнавали в нас иностранцев, и во время оперных постановок на запах керосина кругленькие дяди на четвереньках ползли к нам между рядов кресел. Мы сосали керосин через трубочку в бутылки и скоро обзавелись тяжелейшим гастритом, потому что не редко приходилось глотать керосин, и вдобавок к нему – золотом и бумажными деньгами. Каждый из нас плотно набил деньгами свою грязную наволочку и спал на такой необычной подушке; купил двадцать золотых колец, по одному на каждый палец рук и ног, и несколько портсигаров и по-хозяйски обзавелся парабеллумом или маузером с патронами. Из горкома стал регулярно приходить тощий длинноносый товарищ Ицик и читать нам брошюры, напечатанные на оберточной бумаге, и другие книги.
Мне все это казалось сном. Полагая, что скоро нам придется опять попасть за границу, мы не чувствовали себя здесь как дома, да и могла ли заснеженная голодная Одесса быть домом для египетского араба или ревельского эстонца?
Когда я мог думать, то вспоминалась мать, и мечтал попасть к ней. Но письма тогда на Кубань не принимались. Из озорства я прекратил мыться и сначала даже не понял, когда супруга комиссара Северского сказала супруге комиссара Гейтле: «Мне нравится этот высокий молодой негр: у него совершенно европейские черты лица!»
Когда каюты были готовы, то дамы – они были явно из бывших – притащили из города кипу старых номеров парижского скабрезного журнала «La vie parisienne», и я иногда тоже читал его и болтал с дамами по-французски, и это казалось очень странным, потому что нам выдали шинели с расстрелянных офицеров. Тогда все перемешалось у меня в голове, это было призрачное существование.
Снялись мы вечером под новый, двадцать первый год.
В кубрике было холодно, и я долго не мог заснуть. Мешали невеселые думы, беспокойство, что мы опять уйдем за границу и я не увижу мать. Если здесь, в Одессе, нечего есть, то как же старушка совершенно одна живет там, в маленьком городишке? Я начал было дремать, как вдруг внимание привлек странный шум под полом – не крысиное легкое царапанье и беготня, а настойчивый мягкий стук, точно кто-то большой и сильный пытался снизу приподнять люк.
Я сел на койке и прислушался. Как будто бы ничего подозрительного. Нет, опять… Затем внезапно люкс шумом приподнялся, и на пол фонтаном хлынула вода, а в ней старые сапоги и какая-го рухлядь.
Судно тонет!
Я спрыгнул босой в ледяную воду и стал натягивать сапоги.
И в ту же минуту услышал за трюмной перегородкой быстрый топот, возбужденный отрывистый разговор и, наконец, отчаянный женский крик прорезал морозное безмолвие новогодней ночи:
Помогите! Помогите!! Мы тонем!!!
Я выскочил на палубу, где уже толпилась вся команда во главе с капитаном и оба комиссара с женами. Быстро осмотрели судно, одиноко черневшее среди искрившегося от лунного сияния замерзшего ледяного поля. Ночь, как и все последние ночи в Одессе, стояла холодная, лиман замерз, и судно пробиралось в открытое море, раскалывая тонкий лед деревянной тонкой обшивкой. Из-за борта, цепляясь за якоря и снасти бушприта, вылез Женька. От него валил пар.
– Плохо дело… Лед напирал на одни и те же доски обшивки… и вдавил их внутрь. Судно заполняется водой через две пробоины!
Опять вскрикнули женщины, но Женька замахнулся на них и они стихли. Мы завели под киль с обоих бортов куски брезента в виде заплат, и вода несколько прижала их к дырам – скорость наполнения судна водой уменьшилась. В два ряда люди выстроились между трюмным люком и бортом и стали ведрами вычерпывать воду.
Ведра быстро обледенели и стали неимоверно тяжелыми. Наша одежда, до кожи промокшая на груди, животе и ногах, тоже промерзла и вздулась ледяными буграми. Скорость работы стала снижаться. Потом захлебнулся и остановился мотор. Я начал дремать, но когда равномерное хлопанье машины смолкло, открыл глаза и посмотрел за борт – вода подходила уже к самой палубе. «Преподобный Троцкий» погружался в море, сомнения не оставалось.
Женька швырнул ведро и кулаками раздробил на себе ледяную броню.
– Приготовить шлюпку!
Но шлюпка была рассчитана только на команду. Оба комиссара выхватили из карманов пистолеты.
– Я сам буду сажать людей! – крикнул Северский. – Женщины, вперед!
Четыре человека команды оставлялись на смерть. Но шлюпка покачивалась за осевшей в море кормой так зыбко, что прыгнуть в нее было непросто, а вокруг зловеще чернела вода. Началось замешательство. Каждый миг могла начаться стрельба – ведь оставленные умирать имели оружие.
– Я не могу двигаться! – застонала одна и, хрустя обледенелой одеждой, повалилась на палубу. – Боже, прими мою душу и отпусти грехи!
Северский нацелился нам в грудь:
– Поднять ее на руки!
Пока мы возились с упавшей и я смотрел себе под ноги, ожидая момента, когда вода хлынет через борт, над нашими головами вдруг неожиданно грянули веселая песня и пьяные крики:
– С Новым годом! С новым счастьем! Ура!
Это одесский портовый буксир отвез подарки команде маяка на Тендерской косе и теперь возвращался домой. Мы были и на этот раз спасены.
С буксира завели в трюм толстый шланг, машина дала полный ход. И наше судно на глазах всплыло из искрящегося льда и черной воды. Двумя швартовыми, заведенными под киль, коренастый буксир как бы обнял наше утлое суденышко и прижал его к своей богатырской груди.
В Одессе на ремонт ушел еще месяц. В феврале мы пришли в Севастополь. У меня началось воспаление легких, тяжелое, с глубокой потерей сознания. Лечения не было, в сильном жару я в кубрике как будто бы заснул, а когда открыл глаза, то увидел, что лежу на кровати в великолепной гостиной перед английским камином, где догорают обломки золоченых кресел. На камине стояли две фотографии – красавца бородатого капитана первого ранга и Женьки в матросской робе. Потом все выяснилось. Капитан Домбровский командовал броненосцем «Ростислав», поставленным на якорь как плавучая крепость. Он решил не эвакуироваться с белыми, а сдаться красным. Когда красноармейцы ворвались на палубу, он вышел им навстречу, но был заколот штыками раньше, чем успел произнести несколько предупредительных слов. Его вдова голодала и просила милостыню на замерших улицах. Бегая по городу в поисках врача, Женька натолкнулся на нее, узнал, она бросилась к нему как к спасителю. Дело в том, что Домбровские одно время жили на «Рионе», и по приказу вахтенного начальника Женька и я доставили их обоих на Графскую пристань с вещами.
– Могу ли я дать им на чай? – спросила у мужа Домбровская по-французски.
Но я взял под козырек и тоже по-французски ответил:
– Не беспокойтесь, мадам, мы оба дворяне.
Женька накормил еле живую женщину, достал себе ордер на реквизицию ее квартиры и тем обеспечил ей крышу над головой, перевез меня, наладил снабжение и мое пребывание у горящего камина и, между прочим, стал мужем молодой дамы.
Когда-то Домбровский на Балтийском флоте командовал миноносцем «Финнъ», и эту ленточку, висевшую на камине, я взял себе на память и позднее в Новороссийске носил ее на бескозырке, фотография осталась у меня до сих пор.
Я выздоровел как раз к моменту, когда «Преподобный Троцкий» был готов к уходу в Болгарию. Под охраной десятка матросов Северский принес маленький саквояж с драгоценностями.
На пристани выстроилось оцепление ЧК. В этот момент наши сердца не выдержали, и мы попросили списать нас на берег и отправить в Новороссийск. Нас не задержали: выдали документы, винтовки, новенькое флотское обмундирование, а Северский и Гейтле переоделись в нашу заграничную робу, перестали мыться и бриться и скоро слились с остальной командой.
Наши иностранные документы лежали у них в карманах.
Мы отправились в Керчь на перекладных по замерзшим пустыням, где из-под снега еще торчали обледенелые лошадиные и человеческие ноги. Это было невеселое путешествие. Лошадей мы получали от немцев-колонистов с помощью пистолетов. Перед Керчью было очень ветрено и морозно. Женька боялся, что я опять заболею, снял с себя бушлат и прикрыл им меня на повозке, а сам бежал рядом.
В Анапе я не застал мать – она работала писарем в станице Николаевской. Я взял ордер на реквизицию дома моей двоюродной бабушки; он был лучшим на Высоком берегу. Вышла на стук Ксения, ее дочь, московская пианистка. Она побледнела как мел, увидя матроса, и не сводила глаз с торчащего из кармана дула парабеллума. Только прочтя фамилию в ордере, пришла в себя.
Утром того же дня умерла бабушка. Женька разломал сарай и из досок сколотил ящик, в котором мы и потащили умершую на кладбище. Ящик был слишком велик, бабушка ерзала в нем и мешала нам идти. Обливаясь слезами, Ксения плелась сзади. Потом я сбегал за киркой, и мы выкопали могилу. Набожно спели морскую пиратскую песню «Четыре человека на гробе мертвеца, йо-хо-хо и бутылка рома!» Нагребли комья замерзшей земли, и все было готово.
– А крест? – робко спросила Ксения, рукавом утирая слезы: платочки у всех тогда перевелись.
Женька оглянулся, нашел подходящий крест, выкорчевал его и водрузил на бабушкину могилу. На кресте, помню, была надпись:
«Ваня Курочкин, 12 октября 1916 года – 2 января 1917 года. Спи, невинный младенец!»
Я сходил в станицу Николаевскую, но матери не нашел – она была в командировке: сельсоветчики собирали по станицам вещи и хлеб. Мы решили двинуться в Новороссийск и там устроиться. Но за час до отъезда Женька побагровел и стал заговариваться – у него началась пневмония. Я еле нашел извозчика.
День был тихий и сравнительно теплый. Мы тряслись в пролетке. Я держал Женьку за талию, а он из парабеллума стрелял в прохожих. В больнице он лежал рядом с известным русским моряком, Григорием Бутаковым, раненным в бою с французским эсминцем.
Пока Женька лечился, меня из Новороссийска назначили начальником Анапского маяка. Время было переходное, старые кадровые матросы были или перебиты в боях, или превратились в командиров, флот был засорен уголовниками и хулиганьем, которых тогда называли клешниками, потому что они в брюки книзу от колен вставляли клинья, чтобы получить раздувающиеся на ходу колокола.
Клешники не носили красных звездочек на фуражке и подчинялись приказу только по собственному желанию. Чтобы противопоставить себя анархиствующему сброду, настоящие матросы носили узкие брюки и фланельку навыпуск, то есть подражали старой царской форме, и старались носить на фуражках старорежимные ленточки, особенно с буквами і или ъ. Эти старые моряки узнавали друг друга по манере одеваться и помогали поддерживать дисциплину: в это трудное время они являлись опорой советской власти на флоте.
Моя команда едва меня не выбросила с верхней площадки маяка, я от этих пьяных хулиганов защищался только пистолетом и старался днем отсыпаться у тети, а ночью у зажженного фонаря стоял на вахте сам, заперев входную дверь и разложив на железном столике ручную гранату, пистолет и винтовку.
Подсвист ветра долгими ночными часами при свете фонаря я читал книги, взятые из библиотеки удравшего с белыми старорежимного смотрителя, или любовался красочными проспектами, привезенными им из Швейцарии. Любовался и думал: «Неужели это правда? Неужели такая жизнь и впрямь где-то есть на земле?» Я не знал, что в должное время я появлюсь именно в этих местах и буду ломать себе голову, почему они кажутся мне уже знакомыми.
Потом Женька выздоровел. Его назначили командиром быстроходного сторожевого катера-истребителя, меня зачислили в матросский сторожевой отряд, охранявший цементные заводы от набегов бело-зеленых, то есть прятавшихся в лесах банд из офицеров и казаков, не успевших уехать за границу и боявшихся ареста.
Я помню ослепительно голубые весенние ночи. С немецкой каской на голове я лежу в секрете на самой вершине горного гребня, с которой виден и голый кустарник на одной стороне, и спящий город на другой. Канатная дорога была взорвана, железные тросы обвисли, вагонетки валяются меж камней. Дальше внизу белеют стены и крыши заводов – пустых, темных, как будто бы мертвых. Еще дальше – город, голодный и пустой: ни одного огонька, ни одной движущейся точки. Мир как будто бы вымер, и остался только я один, спрятавшийся меж камней на гребне горы. Вдруг выстрел, гулкий, с отзвуками эха в горах, какие-то тени слева, меж кустов. Начинается перестрелка до утра.
Потом явилась морская комиссия из центра: кадры военного времени были слишком велики для несуществующего флота. Как бывшие водники Женька и я получили литер Б и были демобилизованы. Но работы в порту не было.
Однажды мы услышали английскую речь около катера, готовившегося сняться. Это американская профсоюзная делегация и известный деятель американского рабочего движения Мельничанский отправлялись в Батуми и оттуда за границу. Мы пристроились к ним и добрались до Батуми. Город был недавно занят красными, в порту еще торчал меньшевистский бронепоезд; в городе ходили и старые, и новые деньги. Но у нас не было нй тех, ни других, а в порту не предвиделось работы.
Когда через несколько дней голодовки мы ослабели и растерялись, в порт вошел итальянский лайнер «Рома» для эвакуации беженцев.
Разрешение на отъезд давали охотно, молодой режим хотел избавиться от лишнего человеческого груза. Мы взобрались на палубу и через пять суток были на Сели-базаре.
– Эй, мальциски! Мальциски! – услышали мы с одной палубы.
Пригляделись – кормой к причалу покачивается бывший
«Преподобный Троцкий», опять превратившийся в «Преподобного Сергия», а на нем, облокотясь на рубку, стоит капитан Казе в новеньком мундире и щегольской фуражке набекрень и делает нам знаки пальцем.
Мы сдернули с головы дырявые кепки, переглянулись и повернулись, чтобы бежать.
– Ви идийт сюда, негодни мальциски! – погромче крикнул нам Казе. Отчитал нас хорошенько и принял на работу рулевыми.
Дней через пять мы вышли с грузом краденых армейских одеял и направились в Средиземное море, в Измир.
Лето выдалось штормовое, ветреное и прохладное. Однажды ночью, когда я лежал на койке, одетый, с открытыми глазами, заложив руки за голову, и печально смотрел, как от сильной качки под унылый скрип снастей болтаются подвешенные к потолку непромокаемые куртки, сапоги и колпаки, судно вдруг сильно тряхнуло, я боком полетел с койки, а когда пришел в себя, то понял, что плыву под водой. Выплыл, увидел дождь и черные пенистые валы, потом головы товарищей. От ушиба и неожиданности мне сделалось очень холодно. Я нащупал обломки «Сергия» – мачту и спутавшиеся вокруг нее снасти. Сделав петлю, просунул в нее обе кисти, положил голову на мачту и потерял сознание.
Свежая зыбь вынесла нас на скалистый берег. Утонуло двое незнакомых новеньких матросов. Остальных доставили в константинопольский морской госпиталь.
Оказалось, что судно на полном ходу надвое перерезал американский эсминец. И, полагая, что мы турки, бросил нас в море без помощи.
12
– У меня уже голова идет кругом от этого калейдоскопа, – сказала Анечка. – А каково было пережить все это?
– Сейчас ты услышишь о расплате. А пока продолжаю.
– Кемалисты успели к тому времени захватить половину Турции, и Константинополь был забит беженцами. К ним прибавилось тысяч полтораста русских с женами и детьми. Десятки тысяч людей валялись на улицах, искать работу было бесполезно, тем более нам, не имеющим ни документов, ни поддержки каких-либо организаций.
Женька нанялся водолазом поднимать затонувшие суда. Течение в Босфоре мощное и быстрое, его воздуховодная трубка запуталась, и он задержался под водой дольше положенного. Когда сняли шлем и скафандр, то из горла, ушей и глаз потекла кровь. Дали премию. На эти деньги он купил на толчке чей-то американский паспорт и ушел в Соединенные Штаты. Я после нескольких рейсов угольщиком на огромном бразильском сухогрузе «Фарнаиба» потерял место и попал в ряды голодающих безработных, на самое дно великолепного города.
– Почему ты потерял место? – спросила Анечка.
– Мне удалось достать русский паспорт на испанскую фамилию. Но подвернулся безработный бразилец и меня выгнали.
– Значит без советских месткомов там живется неважно?
– Да, именно без советских. Но слушай дальше.
– Город Константинополь длинной полосой тянется вдоль пролива и разделен по длине двумя параллельными Босфору улицами – Пэра и Галата. Пэра, верхний город, – это светлый мир банков, посольств, богатых магазинов и нарядной публики; Галата – это торговая и портовая часть с шумной разноязычной толпой торговцев и моряков, воров и проституток. Между верхним и нижним городами тянутся ступенчатые улочки и переулки, где ютятся разврат и уголовщина. Каждый вечер с американских, английских, французских, итальянских и греческих судов высаживаются тысячи моряков и морских пехотинцев, – сытых, здоровых, с деньгами, распирающими карманы, – они жаждут удовольствий, и город, где все продается, им предлагает что угодно.
За доллар американский матрос мог почистить черной и красной ваксой лицо врангелевского офицера, за два доллара мог нанять его и заставить влезть на дерево и оттуда мочиться на головы прохожих. За три доллара можно было участвовать в тараканьих бегах, за пять – попасть в «гарем турецкого паши», где обнаженные жены русских офицеров картинно возлежали на коврах и предлагали гашиш или опий, – словом, предлагалось все, что спрашивалось, лишь бы хватило денег. А за полдоллара юркие посредники вели матросов и солдат на Тартуш, в квартал публичных домов и опасных вертепов.
– Почему опасных? – прервала Анечка.
– Это были игорные дома. Счастливцам, которые много выигрывали, при выходе всаживали нож в спину и отбирали деньги.
– А труп?
– Швыряли к стене в поток мочи и помоев. Но я продолжаю.
– Эти ступенчатые улочки нелегко себе представить. На мокрых грязных ступенях лежат тысячи беженцев, копошатся дети, умирают старые, больные и раненые. Их потихоньку волочат вниз, на Галату, и подбрасывают там так, чтобы не заметила английская военная полиция.
Над лежащими беженцами пышно вьется по стене виноград и большие белые, розовые и голубые цветы. На уровне второго этажа, с которого на улицу из окон сливают нечистоты и выбрасывают мусор, от одной стены до другой перекинуты шесты и натянуты веревки. По ним вьется виноград и цветы вперемежку с болтающимся выстиранным бельем и тысячами цветных электрических лампочек и пестрых национальных флажков. Это как бы неимоверно цветистый, качающийся на ветру потолок, под которым, поэтому, полутемно, душно и сыро.
Справа и слева только публичные дома. Их окна велики, как витрины с подоконниками, на которых голые женщины, сидящие на скамеечках сзади, разложили груди разного цвета и всевозможных размеров и веса: каждый прохожий имеет право ощупать товар и договориться о цене. На всех языках мира женщины громко выкрикивают похабные фразы, заученные наизусть, приглашения, обещания, а то и просто набор отдельных понятных матросам слов. Руками и крючками они хватают прохожих за одежду, сдергивают с голов и прячут к себе их бескозырки, фуражки и кепки и делают жесты, объясняющие любому неграмотному цель и смысл их ремесла.
Эти улочки – кратчайшие пути между Парой и Галатой, и поэтому неудивительно, что иногда в этой пестрой толпе появляются торопливо прыгающие по ступеням монахи или чопорные дамы. Тогда все приходит в движение – справа и слева высовываются из окон сотни ревущих животных, под огромными гроздьями винограда, дранными кальсонами и патриотическими флажками повисает зловонное облако похабных оскорблений. И в довершение всему турецкое правительство для увеселения господ иностранцев посылает туда шарманщиков: один человек, сгорбившись от натуги, со стоном волочит на спине огромное сооружение типа церковного органа, а другой в поте лица накручивает тяжелую ручку. Орган ревет, как тысяча ишаков. Это совершенное безумие, все кажется или талантливой инсценировкой или исчадием ада – скачущая по ступеням толпа, качающиеся яркие лампочки, дикая, оглушительная смесь звуков и запахов, кривляющиеся синие, желтые и черные голые женщины.
Иногда вдруг вспыхивает яростный бой между американцами и англичанами или между белыми и неграми. Бьют друг друга обломками мебели и режут бритвами. Кровь течет ручьем по ступеням и брызжет на стены. Это разрядка нервов для одних и бесплатное зрелище для других.
В жизни я немало видел патриотов и патриоток. Но, думая о них, я всегда с невольной улыбкой и теплой благодарностью вспоминаю рыжую длинноносую еврейку из Одессы, мадам Розу Лейзер: в ее публичном доме на втором этаже находился пустой зал, и в нем она позволяла спать на полу безработным русским морякам. Достаточно было моряку сказать Розе, что он русский, и кров на ночь ему обеспечен! А полиция ночью на Тартуш заходить не решалась…
«Фарнаиба» ходила в Александрию и дальше, через Красное море, – до Джибути. Дело было летом, Красное море – это почти полюс жары на земле, работа угольщика – подавать уголь к топкам – тяжелейшая на море. Выбравшись их физического ада, я осел в ад другого сорта. Я был уже тогда психически болен, и мне все представлялось как пляска в огненном зловонном тумане: я понимал, что падаю в пропасть.
От скуки и голода матросы ножами проковыряли в полу дыры в каждую кабинку и сверху наблюдали за ходом дела внизу. Женщина в маленькой кабинке садилась поперек кровати и голыми ногами упиралась в дверные боковины; поэтому входивший мужчина не мог заблудиться. Когда по движениям его затылка наблюдающие сверху решали, что любовный накал достиг апогея, посетителю по очереди мочились на голову. Заплатив деньги, он не мог остановиться, но затем бежал искать лестницу наверх. Его уже ждали и с грохотом спускали вниз головой. Да так, что дом ходил ходуном, и мадам Роза кричала, что ей навсегда испорчен гешефт.
Днем женщины чинили нам куртки и штопали носки. Затерявшись в этом аду, я незаметно умер бы с голода, если бы иногда, на день-два, не подворачивалась работа. Ее я получал на бирже труда, нагло выдавая себя за специалиста, который в данный момент требовался. На работе ел за десятерых и воровал еду, потом меня выгоняли, и, раздувшись от переедания, я брел к мадам Розе отлеживаться и переваривать добычу.
Я работал штукатуром у Вертинского на оформлении его кабаре, стоял у плиты поваром во французском ресторане Дорэ (я выдал себя за повара русского великого князя) и даже один раз «ремонтировал» огромные грузовики на английской базе: там платили по субботам и хорошо кормили всю неделю. Я разобрал мотор, вычистил части и, не умея собрать, сложил всю мелочь в цилиндры, но дотянуть до получки не смог. За половину лиры в день отбивал ракушки в доке и там же пожирал шашлык из собачьего мяса. Чуть не поступил во французский Иностранный легион. Сашка Великий – мой товарищ по анапской гимназии – несколько раз записывался и получал одеяло и шинель, продавал их на толкучке за мечетью Меджидие и, к моей зависти, жил неплохо. Но потом французы нашли дыру в изгороди из колючей проволоки, через которую он выбирался с добычей. Сашка полез в другом месте, но напоролся на охрану, и сенегальский стрелок всадил ему штык в спину. Легионера из меня не получилось…
– Знаешь, деточка, я повторяю: от твоего рассказа у меня уже закружилась голова, – сказала Анечка. – Это черт знает что такое.
– Сейчас все кончится, – успокоил я. – Подожди еще немного.
– Однажды я выполз на Галату в поисках работы и натолкнулся на трех прилично одетых молодых людей, шедших с двумя скромными миловидными девушками. Я угрюмо шарахнулся в сторону, но один из молодых людей закричал:
– Боже, ты, Димка? И в таком виде? Познакомься – княжна Нина Чавчавадзе и графиня Елена Толстая, а это – гардемарины Долгов и Автократов!
Говоривший был друг моего детства, Гришка Георгиев, петербургский гардемарин.
– Что ты делаешь?
– Ничего.
– Вижу. Поступай к нам!
– Куда?
– В колледж!
Я был принят на следующий день. Чистить меня и мыть поручили пожилым женщинам-прислужницам. Из объятий мадам Розы Лейзер волею судьбы я попал в объятия княгини Долгорукой, княгини Трубецкой и княгини Чавчавадзе.
– Ну вот, это здорово! Наконец-то! – улыбнулась Анечка и пожала мне руку.
Я был принят в последний, выпускной класс.
Учиться оказалось настолько легко, что я даже не запомнил классных комнат, хотя окончил колледж на одни «отлично»: да, старая русская гимназия давала ученикам хорошую подготовку.
Вместо парт мы сидели по трое за длинными столиками. Моими соседями оказались пухлый надменный барон Клодт фон Юргенау и беленькое воздушное существо – граф фон дер Пален. Я их подавлял своей живостью, образованностью и жизненным опытом, к тому же меня вечно ставили им в пример, и рисовал я не хуже Клодта. Поэтому оба злились, боялись меня как огня и полностью со мной рассчитались, когда несколько месяцев спустя у меня начался тяжелейший психоз и я стал беззащитным, как тумба. Много позднее с графом мы встретились в Конго, и я его описал в повести «Цепи и нити».
Зима пролетела быстро, и я помню только осенние теплые дни и наши обеды во дворе. Здание было расположено на крутом склоне, и двор представлял собою несколько террас, обсаженных тенистыми фиговыми и айвовыми деревьями. Террасы посредине сообщались каменной лестницей, по обеим сторонам которой стояли накрытые белыми, сильно накрахмаленными скатертями, хорошо сервированные столы.
Выбежав из спальных или классных комнат, мы гурьбой скакали вверх и с шумом рассаживались за столами. Потом воцарялось чинное молчание. За нашими спинами становились три подавальщицы, названные выше княгини. Все в ожидании смотрели вниз. Тогда из двери появлялись два помощника повара в белых высоких колпаках, белых кителях и серых, в клеточку, брючках, с салфетками и разливными ложками в руках. Они вдвоем тащили огромную кастрюлю, потом другую, третью, четвертую.
Оба повара были остзейскими баронами – Левис оф Менар и Багге оф Боо. Бароны, пыхтя и чертыхаясь, тащили одну кастрюлю за другой на середину террасы, лихо взмахивали ложками и начинали раздачу; княгини, пыхтя и тоже чертыхаясь, разносили тарелки.
Блюдо к завтраку всегда было одно и то же – запеченная с яйцами консервированная американская тушенка и рисовая каша на сгущенном молоке, политая сверху свежим вареньем из инжира, апельсинов и лимонов; к этому каждый получал большую кружку какао. Обеды и ужины выглядели соответствующе, то есть по-американски.