Текст книги "Лес заблудших душ (ЛП)"
Автор книги: Дин Рей Кунц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
17
Волки
После полуночи, оставив позади и «Грозовой перевал», и сны о городе-призраке, тревожившие её дремоту в библиотечном кресле, Вида выходит на крыльцо, где её ждёт Лупо. Он сидит наверху ступеней, настороженный, её друг с тех пор, как восемь месяцев назад она накормила его и его стаю дикой ежевикой.
Хотя он мог бы запрыгнуть в кухонное окно, оставленное для него открытым, войти в дом он позволяет себе только тогда, когда она не спит. Вида не может объяснить, откуда он знает, когда она спит, и почему в таких случаях уважает её уединение. Связь между ними – нечто большее, чем обычная привязанность между человеком и собакой; это союз, столь драгоценный для неё, столь таинственный – даже мистический, – что ей не хочется ни задаваться вопросами о нём, ни подвергать его анализу, опасаясь, что этим она умалит ту странную, но утешительную верность, которая возникла между ними.
В последний раз она видела его три недели назад, на аллювиальном поле, куда он приходил, пока она добывала себе на жизнь, работая с землёй. Как всегда, он явился со своей стаей, в которой тогда было пятеро. Некоторые из девяти, когда-то следовавших за ним, очевидно, ушли, чтобы образовать другую стаю, хотя, вероятно, пара самок всё ещё оставалась с ним и сидела в устроенных ими логовах, укрывая своё потомство, пока новорождённые волчата через две недели не откроют глаза, а через три не станут увереннее держаться на ногах.
Теперь, когда клочья облаков словно пробуют на остроту лезвие луны, спутников Лупо нигде не видно, хотя они, несомненно, где-то рядом, скрыты и наблюдают. Лупо продолжает сидеть: он не распластывается и не подставляет брюхо, пока другие волки могут это видеть. В доме, на территории Виды, он охотно подставляет живот под ласку и позволяет себя обнять, но в дикой природе – никогда.
– Я так рада тебя видеть, – говорит Вида.
Его хвост скользит по полу крыльца.
– Мне только что снился сон о тебе. Может ли сон притянуть тебя ко мне?
Хвост у него движется, но уже медленнее, и он вопросительно склоняет голову набок.
– Что я думаю? Думаю, это возможно. Особенно теперь, когда у меня неприятности.
Хвост Лупо замирает, и он поднимается на ноги.
Она нисколько не чувствует себя глупо, рассказывая о своей беде этому созданию.
– Есть один человек, Нэш Дикон. Я с ним справлюсь, но мне нужно наверняка знать, что именно ему известно.
Она протягивает белую федору, которую когда-то носил Белден Бид, и Лупо подходит её обнюхать.
– Можно ли найти этого человека? – спрашивает она.
Лупо выдерживает её взгляд. Кажется, в его глазах открываются не только глубины, которые можно исследовать, но и иные царства, помимо волчьего, в котором он – принц.
– Как ты думаешь, Лупо? Можно ли найти этого человека?
Запрокинув голову и раздув ноздри, пробуя воздух, он поворачивается и бесшумно спускается по ступеням крыльца.
Когда сверчки на время прекращают своё ночное славословие, Вида идёт за Лупо через участок, который она регулярно косит, а затем по тропинке к середине луга, где под гранитным памятником лежит её дядя. На этом отрезке поисков владыка волков держит нос почти у самой земли, как близорукий учёный, прижавшийся лицом к выцветшим страницам древнего тома, чтобы лучше изучить рассказ об утраченном мгновении истории.
Лупо обходит могильный камень кругом, теперь уже с поднятой головой, обозревая залитый лунным светом луг. Вида следует за ним. Он движется на юг, в конце концов пересекает грунтовую подъездную дорогу и входит в другую полосу высокой травы.
Ночь, казавшаяся мягкой, пока они были на крыльце, теперь ощущается холоднее – будто, вопреки законам физики, термоядерные звёзды во всём своём бесконечном множестве вдруг начали выхолаживать вселенную. Вида вздрагивает, пока волк неотвратимо движется к тому, что она попросила его найти.
Когда Лупо останавливается, поворачивается и смотрит на неё снизу вверх, ледяные серпы в его глазах оказываются отражением луны.
Даже спустя восемь месяцев почва здесь не осела, потому что тогда она как следует её утрамбовала. Трава полностью оправилась после раскопок.
Думая о том, как быстро Лупо нашёл это захоронение, Вида понимает: трупорозыскная собака, обученная чуять и искать человеческие останки, обнаружила бы его ещё легче. Нэш Дикон, как помощник шерифа, мог привести такое животное на её участок, пока Вида была на аллювиальном поле или где-то ещё.
Восемь месяцев назад не было ни одного служителя закона, к которому она могла бы обратиться за помощью или оправданием. Нет и теперь такого закона, который служил бы таким, как она, кроме естественного закона, по которому живёт она сама и по которому мир устраивается и исцеляется, пусть порой и медленно, с течением времени. Беда в том, что жить ей приходится от мгновения к мгновению, а следующий кризис уже стремительно надвигается.
Когда она вслед за Лупо выходит из нескошенной травы, его верная стая из пяти волков ждёт на грунтовой дороге; их шерсть серебрит лунный свет, а их заинтересованность выдают звериные блики глаз. Он ведёт их гуськом к дому, и Вида идёт следом.
Она садится в кресло-качалку, а волки довольно лежат на крыльце, причём Лупо – наверху ступеней, чтобы обозревать луг, где сверчки снова завели свой хор. Несколько раз Вида угощала волков чем-то кроме ежевики. Сейчас ей нечего им дать, да они и хотят лишь общества. Они вдыхают ночь и всю её душистую информацию. Они вздыхают и зевают. Некоторые похрапывают, но спят не все разом, потому что по природе своей они осмотрительные часовые.
Когда несколько часов спустя она просыпается, ночь уже постепенно отступает перед румянцем зари, а волков и след простыл.
18
Дочь гробовщика
В прошлом году, через неделю после праздника Четвёртого июля и через три недели после смерти Хосе Ночелобо, Вида сидит на крыльце и читает Томаса Мертона, «Семиярусную гору». Уже надвигаются сумерки, когда приближающееся рычание двигателя заставляет её оторвать взгляд от страницы. Ухоженный винтажный мотоцикл – Big Dog Bulldog Bagger, туринговый байк с широким обтекателем и большими боковыми кофрами – сворачивает с подъездной дорожки и выкатывается на лужайку, где и останавливается.
Мотоциклистка ставит байк на подножку, оставляет шлем на Big Dog и подходит к ступенькам. Ей лет двадцать с небольшим; молодая блондинка со свежим лицом и глазами сине-лилового оттенка, как у отполированного флюорита. Вида уже видела её раньше, но не может вспомнить где и когда.
– Я Анна Лагаре. Мой отец, Герберт, держит похоронное бюро. Я бы позвонила заранее, но у меня нет вашего номера.
– Его почти ни у кого нет. Поднимайтесь.
Когда Анна Лагаре устраивается во втором кресле-качалке, она говорит:
– Здесь красиво. Для человека тут есть всё, что ему вообще может понадобиться.
– Даже больше чем достаточно, – соглашается Вида. – Это наполняет тебя.
Гостья смотрит на ладони. Они кажутся чистыми, и всё же она проводит левой по правой, правой по левой. В ней есть что-то не от мира сего, словно какое-то заклятие вынудило её прийти сюда и теперь она ждёт, когда ей откроется цель этого прихода. Помедлив, она говорит:
– Мой отец готовил тело Хосе Ночелобо.
– А десять лет назад – тело моего дяди.
Анна Лагаре столь же прямолинейна, сколь и тихоголоса.
– Вы не пришли на прощание.
– Нет.
Гостья поднимает взгляд от своих рук.
– А потом я видела вас на кладбище, когда Хосе… когда его опускали.
– С закрытым гробом я ещё могла справиться.
Анна обхватывает себя руками, пряча кисти между плечами и туловищем.
– Люди говорят, он был так счастлив… то, что было между вами.
Вида откладывает книгу на столик между креслами.
Кивнув так, словно они только что о чём-то условились, Анна смотрит мимо крыльца – на свой мотоцикл. Кофры турера, должно быть, полны, потому что к задней части сиденья притянут ремнями чемодан.
– Думаешь, всё хорошо, всё идёт себе тихо и удобно, а потом что-то случается – и ты видишь правду, и уже даже не узнаёшь, где находишься.
– Чего именно ты не узнаёшь?
– Хотя бы Кеттлтон. Он ведь уже не тот, правда?
– Не тот.
– И никогда больше не станет прежним, верно?
– Верно.
– Раньше это место никогда не было прежде всего про деньги. Даже если бы я чувствовала себя здесь в безопасности, мне этого уже не хочется. Я уезжаю. У меня есть подруга в Техасе, в одном городке – не маленьком, но и не таком уж большом. Она говорит, там всё больше похоже на то, как было раньше.
Интуиция ведёт Виду, как по натянутому высоко над землёй канату; она замерла между шагами, жаждет узнать – и боится заранее представить то, что сейчас прозвучит. В этом мгновении сходятся прошлое и будущее: прошлому предстоит обрести объяснение, а будущему – сложиться из этого объяснения.
После недолгого молчания Анна говорит:
– Тут ничего не поделаешь. Ничего такого, за что на тебя не обрушился бы ад.
– Что не поделаешь?
– На вашем месте я бы хотела знать, даже если бы ничего не могла с этим сделать. Хотя бы затем, чтобы жить дальше. И чтобы не довериться не тем людям, не отдать по неведению свои дела в руки тех, кто это сделал.
– Кто? Кто и что сделал?
– Просто поймите: если вы решите, что можете что-то предпринять, вас раздавят.
– Скажи мне, Анна.
– Для них ты ничто. Обещай мне.
Чтобы заставить женщину продолжать, Вида говорит:
– Обещаю. Меня уже раздавили. Больше не хочу.
– Тогда вы знаете, что мой отец ещё и окружной коронер.
– Да.
– Он должен был проводить вскрытие Хосе Ночелобо.
– Да.
– Только он его не проводил.
Жди, не думая, ибо думать ты ещё не готова, – говорит себе Вида.
– Санитары привезли тело без десяти пять в тот день, – продолжает Анна, – и папа расписался за приём. Я готовилась ему помогать. Я не делаю вскрытия, но я лицензированный мортициан. Пока я раскладывала инструменты, он начал осматривать объект, первым делом – повреждение шеи. Он всегда говорит во время работы, надиктовывает, что видит. И вдруг замолчал и накрыл труп. Покойного. Простите. Хосе. Папа накрыл Хосе и сказал, что он слишком важен для города, слишком уважаем, и потому мы не можем ограничиться ничем, кроме самого тщательного посмертного исследования. Он хотел найти тех санитаров, которые везли тело, поговорить с ними. Сказал, день был длинный, он слишком устал и не сможет сделать работу как следует. Он отвёз Хосе в холодильную камеру и отложил вскрытие до утра.
Вида ждёт. Тени становятся длиннее, воздух – прохладнее, а небо на востоке темнеет, уходя в более глубокую синеву.
Анна выпускает руки из-под плеч и начинает медленно водить ладонями от плеч к локтям и обратно, вверх-вниз, вверх-вниз, словно зябнет и пытается согреться. Её взгляд по-прежнему прикован к мотоциклу. Ясно, что ей не хочется здесь быть. Ей не терпится выехать на дорогу. Но, несмотря на молодость, в ней, похоже, нет того современного склада ума, который позволил бы начать новую жизнь, просто уехав из прежней и оставшись соучастницей лжи.
– Мой отец не судебно-медицинский эксперт, он просто коронер, но правила работы с уликами он соблюдает. Я никогда не прикасаюсь к… к объекту вскрытия. Разве что помогаю отцу перевернуть человека на столе. Но это был Хосе. То есть у меня в выпускном классе он вёл историю, ещё до того, как стал директором. Его все любили. У меня, ну… было на него что-то вроде девичьей влюблённости. Он был таким молодым, и вдруг его не стало. Это потрясло меня, поведение отца было странным, и это был Хосе – так что, когда я осталась одна, я вошла в холодильную камеру и откинула саван.
Анне нужна пауза.
Вида ждёт.
– Я посмотрела ему в лицо, – продолжает Анна. – Повернула ему голову, как перед этим повернул отец, и увидела то, что, должно быть, увидел он. Рану.
– Рану, – повторяет Вида.
Эти два слова отдают тем привкусом, какой бывает, когда оближешь порезанный бумагой палец.
– Должно быть, это была пневматическая винтовка, – говорит Анна. – Не пистолетик для пульки. Там была колотая рана, как от иглы.
– От шприцевой иглы?
– Да. Ранка успела затянуться сама. Её легко можно было проглядеть, если бы не одно обстоятельство: удар пришёлся с такой скоростью, что полопались капилляры, и кровь сразу пошла в окружающие ткани. Синяк был с десятицентовую монету, а в центре – маленькая точка.
Эта новость предполагает столь чудовищный заговор, что Вида не поверила бы в него, будь вестницей кто-то иной, а не эта тихоголосая женщина, чьё смятение очевидно, но крепко взято под контроль. И в то же время в самом глубоком завитке наутилуса, которым является её сознание, она давно подозревала, что смерть Хосе не была тем нелепым несчастным случаем, каким казалась. Хосе был харизматичен, умел организовывать людей, рождён был вести за собой, и правда была на его стороне – а значит, он представлял угрозу для некоторых влиятельных людей.
– То есть дротик с транквилизатором, как для диких животных.
– Вроде того, только не совсем. Если его хотели убить, это был не транквилизатор. Какой-то токсин, возможно, быстродействующий нервно-паралитический агент.
– Ты сама себя слышишь?
Анна встречает её взгляд.
– Да. И мне самой страшно. Я так мало знаю – и всё же знаю слишком много.
– Если там был дротик с иглой, он у твоего отца?
– Скорее всего, нет. Он вошёл в мышцы вокруг шейных позвонков. У Хосе, вероятно, сразу отказали ноги – из-за параплегического спазма. Дротик, может быть, выскочил, когда он падал. Выпал, его затоптали, сломали, отпихнули в суматохе.
– Или кто-то понимающий быстро подобрал его и сунул в карман, – говорит Вида. – Кто-то из тех, кто стоял на сцене.
– Теперь возможно всё, – говорит Анна, и кажется, что её флюоритовые глаза становятся не такими синими, уходят в более тёмный фиолетовый.
Не в силах больше усидеть на месте, Вида рывком встаёт с кресла-качалки. Идти ей некуда. Она подходит к перилам и смотрит в сторону могильного камня дяди.
– Я была там. Выстрела я не слышала.
– Пневматическая винтовка стреляет очень тихо.
– Где был стрелок?
– Должен был находиться позади Хосе. Но если бы это был кто-то на ступенях, остальные увидели бы, кто это сделал.
Вида кивает.
– Значит, это был кто-то в здании суда.
– Не из Кеттлтона, – говорит Анна. – С модифицированной пневматической винтовкой такого рода, да ещё и с одним настолько точно положенным выстрелом – это мог быть только профессионал, да ещё дьявольски меткий.
Виде приходит ещё одна мысль.
– Выстрел рассчитали так, чтобы казалось, будто Хосе потерял равновесие именно в тот миг, когда в него попали бутылки с водой, брошенные теми ребятами. Они были частью этого. Или их использовали, а они сами не знали, что их используют.
Это осознание ведёт к другому, ещё более страшному. Но прежде чем Вида успевает произнести его вслух, её гостья встаёт с кресла-качалки.
– О боже.
Пока темнота медленно насыщает восточную часть неба, а закат окрашивает уходящий день в кораллово-розовые и шафраново-золотые тона, белая пума – та, кого зовут Азраил, – выходит из высокой травы к югу от дома и останавливается на подъездной дороге, чтобы оглядеть луг, дом и двух женщин на крыльце.
19
Вести от мёртвых
Здесь, в этом безрадостном июле, когда со смерти Хосе ещё не прошёл и месяц, Вида, стоя на крыльце рядом с Анной Лагаре, не может не думать о том, что, если явление белой пумы и есть знак надвигающейся смерти, предупреждение пришло слишком поздно. Хосе уже в могиле, и никто не отвалит от неё огромный камень, и никакое яростно сияющее небесное существо не возвестит воскресения.
Тело большой кошки гибкое и гладкое, ноги мускулистые, морда плоская, уши настороженно подняты. Длинный хвост густо покрыт шерстью, тяжёл и служит ей для равновесия, когда она крадётся, мчится, прыгает, карабкается. Острые крючковатые когти втянуты в мягкие подушечки лап, но в любой миг могут вырваться наружу и вспороть добычу, хотя её сородичи обычно убивают одним точно рассчитанным укусом мощных челюстей. В сгущающихся сумерках её блестящая белая шерсть словно светится изнутри.
Дядя многому научил Виду о пумах и вообще о кошках, чтобы она относилась к ним с должным уважением. Она не поклоняется самой Природе и ни одному из её созданий, как египтяне четыре тысячи лет назад поклонялись богине-кошке наряду с другими божествами. В той далёкой стране и в ту далёкую эпоху, когда умирала домашняя кошка, члены семьи в знак скорби сбривали себе волосы. Обычно кошку мумифицировали, а нередко мумифицировали и мышей, чтобы положить их с ней в гробницу – как пищу для следующей жизни.
Вида настолько поражена видом этого огромного зверя-альбиноса, что понимает, почему люди способны приписывать подобному существу сверхъестественные силы, особенно в те времена, когда чувствуют, что институты, на которые они привыкли опираться, их подводят. Желание мира и жажда прикоснуться к чему-то запредельному в этом мире войны и настойчивого нигилизма – желание человеческое и здравое.
– Это всего лишь пума, – говорит Анна. – При всех историях, которые о ней рассказывают, это всего лишь пума.
По тому, как это сказано, Вида понимает: Анна не почувствует себя в безопасности, пока не окажется в дороге. Более того, возможно, она подозревает, что даже милый городок в Техасе слишком близко, чтобы оградить её от сил, действующих в Кеттлтоне. Хочет она того или нет, а перед собой она видит знамение.
Большая кошка проходит к середине лужайки и всматривается в тропу, ведущую к могиле дяди Огдена. Помедлив, но уже не проявляя к этому дому никакого интереса, она продолжает путь на север, в нескошенный луг. Кораллово-золотое прежде небо теперь уподобляется пылающей печи, выцветшая за лето трава кажется охваченной огнём, который не в силах её пожрать, и Азраил не просто удаляется вдаль, а словно растворяется в сумерках – белое туманное пятно, испаряющееся в сгущающемся мраке.
Вида возвращается мыслью к тому, что поняла, когда решила, что мальчишек, бросавших бутылки, использовали в нападении на Хосе, знали они об этом или нет.
– А он вообще сломал шею?
Всё ещё глядя туда, где исчезла пума, Анна отвечает:
– Когда я увидела колотую ранку, я дальше его не осматривала. Тот сотрудник скорой, который первым подбежал к нему, сказал, что шея у него была вывернута под невозможным углом, но это лишь его слова.
– Возможно, ему заплатили, чтобы он так сказал.
– Возможно. Сердечный приступ для такого молодого человека, как Хосе, не подошёл бы. В самоубийство никто бы не поверил. Любой несчастный случай – падение с подвальных ступенек, пожар в доме – вызвал бы подозрения. Но если несчастный случай происходит на глазах у тысячи свидетелей, кто станет его оспаривать?
Вида выговаривает своё последнее прозрение вслух:
– Если это было убийство, им нужно было, чтобы падение скрыло правду. Если его убил нервно-паралитический токсин, им следовало позаботиться, чтобы он не просто рухнул на сцену, а эффектно скатился вниз. В ту секунду, когда в него попал дротик, кто-то на сцене, должно быть, положил ему руку на спину – будто бы поддерживая, а на самом деле толкая к ступеням. Синяк размером с десятицентовик можно было списать на последствия падения – если только не приглядываться слишком внимательно.
Анна всё так же смотрит в лес, принявший пуму в свой ветвистый, папоротниковый сумрак.
– С тобой всё будет в порядке? – спрашивает Вида.
– Мне сейчас самой себе противно – от того, что я боюсь. Но ещё хуже было бы остаться здесь и притворяться, будто всё по-прежнему.
– Если твой отец не делал вскрытие, значит, он подделал заключение.
– Когда я нашла прокол, я пошла по коридору к нему в кабинет. Дверь была закрыта. Я слышала, как он говорит по телефону и спорит с кем-то. В голосе у него было больше страха, чем злости. Он всё повторял: Обри то, Обри сё. Единственный человек с таким именем, которого я знаю, – Обри Норленд.
По мере того как багровый свет отступает и небо мрачнеет, воздух не становится холоднее, но Виду пробирает озноб.
– Адвокат Хосе.
– Отец хотел, чтобы Норленд составил подложный документ, будто Хосе просил кремировать его. Отец уже был участником этого мерзкого дела, но до него только теперь начало доходить, чем всё это может кончиться. Он стал спрашивать себя, как долго нервно-паралитический токсин может обнаруживаться в тканях покойного. Недели? Месяцы? Годы? Насколько я поняла из разговора, Обри Норленд отказался это делать и заверил отца, что тело никто не станет эксгумировать.
Анна подходит к началу крыльца, за которым земля – и не только земля – стремительно уходит во тьму. Хотя в Техасе у неё есть и подруга, и цель, вид у неё потерянный.
– Твоего отца уважают, – говорит Вида. – Он в городском совете. Председатель местного бюро деловой этики. Зачем ему было ввязываться в такую чудовищную историю?
– Он неплохо зарабатывал, занимаясь тем же, чем до него занимался его отец, но никогда не был счастлив. Он замкнутый, всегда держится особняком, так что я, по сути, его не знаю. Но одно я точно знаю: ему всегда хотелось чего-то большего, крупнее, лучше. Может, он и сам не понимал до конца, чего именно, но с каждым годом, особенно после смерти мамы, это желание становилось всё отчаяннее. И вдруг Кеттлтон перестаёт быть захолустьем. Он превращается в центр событий, в океан денег, захлёстывающий всё вокруг. Некоторые поняли, как зачерпывать их вёдрами. Такие деньги не просто покупают сотрудничество. Они покупают души.
– Хосе никогда никого из них не обвинял в том, что они продались, – говорит Вида. – Даже намёком. Он строил своё дело исключительно на фактах.
– Да, но для некоторых правда – всё равно что пистолет у виска.
– Мне так жаль, – говорит Вида. – Тебе нелегко.
– Какой бы он ни был, – говорит Анна, – он всё-таки мой отец. Но теперь...
– Мне жаль, – повторяет Вида, не находя слов.
– Я больше не могу на него смотреть.
Анна спускается с крыльца, и Вида идёт за ней к мотоциклу.
– Сколько человек в этом участвовало?
– Не знаю. И тебе лучше не знать. Просто держись подальше от Обри Норленда. Я почувствовала, что должна тебя предупредить. И вообще держись подальше от города, как до Хосе. Устрой себе жизнь здесь.
Вида не отступает.
– Тем мальчишкам, что бросали бутылки, не предъявили даже самого пустякового обвинения.
– Если бы их обвинили, пусть даже как несовершеннолетних, было бы судебное разбирательство. Они не могли рисковать расследованием, показаниями под присягой, ничем подобным. Поэтому нужно было представить всё так: мальчишки есть мальчишки, никого обидеть не хотели, в сущности хорошие ребята, ужасно жалеют о своей дурацкой выходке – незачем ломать им жизнь.
Надевая шлем, Анна говорит, а Вида отвечает ей:
– Похоже, окружной прокурор тоже с ними. Может быть, и шериф.
– Этого никак не узнать. Это не весь Кеттлтон. Это небольшая группа. Но кто из них продажен, а кто нет, понять невозможно.
Вида продолжает:
– На поминальной службе кто-то сказал, что один из тех мальчишек – Морган Слайк. Он живёт с родителями на дороге Лонг-Вэлли, милях в десяти-двенадцати от города. Учится в старшей школе Лонг-Вэлли.
Отразившись в визоре шлема, последний багровый свет в небе скрывает лицо этой женщины и придаёт ей новое, менее прекрасное обличье – будто перед Видой вовсе не просто мортицианка, а какое-то окровавленное Явление, пришедшее с дальнего берега реки, по которой гондолы везут пассажиров лишь в одну сторону, а гондольеры вроде неё возвращаются в этот мир уже в одиночку.
– Да. А ещё один из тех мальчишек, Деймон Орбах, – сын Перри Орбаха, крупнейшего землевладельца в округе. Не глупи, Вида. Что бы ты ни сделала, Хосе это не вернёт. Когда на кону миллиарды долларов, справедливость существует только та, которую можно купить.
– Правду нельзя подавлять вечно, – говорит Вида. – Она всё равно выйдет наружу.
– Но даже если выйдет, большинство всё равно предпочтёт поверить в ложь, потому что правда слишком тяжела в сравнении с лёгкостью лжи. – Анна запускает руку в карман куртки. – Я не знаю, что это значит. – Она вытаскивает сложенный листок белой бумаги. – Я думала вообще не отдавать тебе это. Я пришла только предупредить, чтобы ты никому не доверяла. Не хочу подтолкнуть тебя к какой-нибудь глупости. Но это лежало в кармане рубашки, которая была на Хосе в тот день. Это принадлежало ему… а он принадлежал тебе… так что...
Вида разворачивает листок из блокнота размером пять на шесть дюймов и читает семь слов, написанных не рукой Хосе:
– … две луны солнце дух под дымящейся рекой.
Она поднимает взгляд на гостью, чьё лицо по-прежнему скрыто отражением заката.
– Что это значит?
– Я поспрашивала, – говорит Анна. – Осторожно. Ни у кого это ни с чем не связано. Может, это вообще ничего не значит.
– Нет. Это что-то значит, – говорит Вида, потому что эти слова отзываются в ней смутным советом, услышанным когда-то давно.
– Может, тебе будет лучше решить, что не значит.
Кровавый свет соскальзывает с визора, когда Анна Лагаре забирается на мотоцикл, и всё же кажется, будто лица у неё нет вовсе. Когда она заводит двигатель, в глубине шлема видны лишь два бледных серпа, отчасти обозначающие глазницы, которые кажутся пустыми.
Когда она уезжает, одинокая фара ведёт её по грунтовой дороге, через луг, прочь – в мир, который пошёл вкривь и вкось.




























