Текст книги "Парижские письма виконта де Лоне"
Автор книги: Дельфина де Жирарден
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
Все дело в том, что сегодня тротуар принадлежит всем без разбору, за исключением того единственного, кому он предназначен изначально, – пешехода; торговцы фруктами расставляют на тротуаре свои корзины, торговцы фарфором загромождают его своей посудой ради хитроумнейшей из спекуляций: невозможно пройти мимо них, не разбив склянку, чашку или стакан, а за разбитое приходится платить: этот способ сбыть товар ничем не хуже любого другого. Покупатель поневоле – одно из прекраснейших изобретений нашей эпохи. Комиссионеры придумали неотразимые способы привлекать наше внимание. Они укладываются спать прямо на тротуаре, раскинув руки: невозможно пройти мимо, не споткнувшись и не свалившись в лужу, а человек, искупавшийся в луже, уже не осмеливается продолжать путь пешком; тут-то комиссионер и бросается за фиакром. Неприятности подстерегают путника не только на земле; с воздуха ему грозит ковровый дождь: с девяти утра до полудня из каждого окна вам на голову низвергается вся комнатная пыль. И добро бы еще только пыль! На шляпу одной из наших добрых знакомых однажды свалились английские ножницы. Это были прелестные, изящные ножницы; владелица, должно быть, до сих пор ищет их у себя дома, не подозревая, что в один прекрасный день по вине служанки они оказались прямиком на роскошной шляпе из итальянской соломки.
Неужели нельзя вытряхивать ковры во двор? Неужели от вашей любви к чистоплотности непременно должен страдать пешеход? Зачем вы усыпаете его дорогу остатками ваших трапез? Зачем бросаете ему под ноги ваши объедки? Зачем вынуждаете его наступать на корки ваших дынь, створки ваших устриц и листы не съеденного вами салата? На что ему знакомиться с этим ожившим меню ваших обедов? Дайти ему пройти, ничего другого он не требует; улица – его царство, и он имеет право наслаждаться ею свободно. Улица – дорога, а не дом; улица принадлежит тем, кто по ней проходит, а не тем, кто на ней живет [277]277
В этих сетованиях на невозможность спокойно пройти по улице много личного; по воспоминаниям Готье, «госпожа де Жирарден, несмотря на весь свой мужской ум, была женщина и в высшей степени женщина; она, не побледнев, взошла бы на эшафот, но умирала от страха в экипаже и не осмеливалась пересечь бульвар» ( Gautier.P. XII).
[Закрыть].
20 июля 1837 г.
Французское легкомыслие. – Постоянство моды
Какой льстец первым осмелился назвать французов легкомысленным народом? Мы легкомысленные! да ничего подобного; на свете нет народа более степенного, более косного, более маниакального. А если что и лишено легкомыслия, так это мания; страсть порой еще можно превозмочь, но манию – никогда. Мы легкомысленные! да с чего вы это взяли? потому что мы занимаемся пустяками? но ведь мы занимаемся ими с величайшей серьезностью, а в таком случае о легкомыслии говорить не приходится. Для легкомысленного человека ничто не имеет значения; для нас же, напротив, имеет значение… ничто. Да простят нам эту игру словами, да простят нам, что мы прибегли к этому образу для описания французского легкомыслия. Мы не станем уподоблять французов бабочке на цветке, мухе на перышке, ребенку на качелях, ласточке на флюгарке, иначе говоря, чему-то невесомому, усевшемуся на что-то легкое; мы скажем иначе: французское легкомыслие – это толстяк, втиснувшийся в тильбюри, иначе говоря, это нечто чудовищно тяжелое, придавившее нечто хрупкое, не предназначенное для транспортировки такой тяжести; это непомерная цена, назначаемая за нестоящую вещь; это серьезное отношение к вздору, степенность в подходе к пустякам, великое усердие в исполнении бесполезных дел. Французский ум легок, это правда, но ум легок повсюду; француз, наделенный острым умом, изъясняется тонко, изящно, он изобретателен и серьезен, глубок и лукав, мудр и сумасброден, – однако остроумный иностранец мыслит точно таким же образом. Мигель Сервантес, не будучи французом, обладал всеми перечисленными достоинствами; к тому же легкость ума не имеет ничего общего с легкостью характера, а вот этой последней мы не обладаем и не обладали никогда. Говорят: француз легкомыслен; он умирает смеясь. Но позвольте! это не называется легкостью: это мужество, вера, надежда, возвышенная философия; это прекрасная сторона французского характера. Самозабвение не имеет ничего общего с легкомыслием. Легкомысленный характер прежде всего переменчив; у нас же не меняется ровно ничего, мы всегда одни и те же; мы, правда, время от времени меняем королей, но этим дело и ограничивается; забавы наши не изменяются, вкусы вечны, моды удручающе постоянны. Чтобы доказать прочность вещи, достаточно сказать: она проживет столько, сколько живут наши моды. Мужчины у нас уже три десятка лет щеголяют в уродливом платье и почитают себя неотразимыми; платья дам полтора десятка лет украшали рукава-буфы, именуемые бараньим окороком; вот уже сорок лет как не выходят из употребления галстуки из накрахмаленного муслина: как было бы прекрасно, если бы царствования наших королей соперничали в долголетии с нашими модами; ведь прожить столько же, сколько живут у нас моды, значит состариться [278]278
В фельетоне 9 ноября 1836 г. Дельфина дала постоянству моды эффектное определение: «у Моды, как и у Фортуны, есть собственное колесо, которое постоянно вертится и постоянно возвращает нам одни и те же вещи. Что было когда-то, то прибудетопять. Проверьте хоть на перьях марабу, хоть на кабинете министров» (1, 28).
[Закрыть].
Мы легкомысленные! да взгляните же на нас в день праздника, ведь характер народа высказывается явственнее всего именно в забавах: истина – в смехе. Самобытность народа особенно ярко проявляется в том, как он танцует. Сравните же французский танец с танцами других народов. Возьмите испанский танец: сколько гордости, сколько благородства! как подчеркивают движения элегантность талии! испанский танец – прелестный убор для красавицы. Возьмите итальянский танец: быстрый и страстный, он есть не что иное, как исступленный восторг воображения вечно деятельного, которое высказывается в движениях столь живых, что остановить их, кажется, невозможно; это наслаждение, граничащее с безумием. Возьмите немецкий вальс: какое воодушевление, какая томность, какое сладострастие! Возьмите, на крайний случай, английский танец – буйный и задорный… а теперь, после всего этого, возьмите танец французский: какое педантство, какая претенциозность! это танец актеров, которые ищут внимания окружающих и танцуют из одного тщеславия. И не подумайте, что кадрили так степенны только на великосветских балах; сельские кадрили ничуть не живее; балы Мюзара славятся веселостью не потому, что танцы там более яркие, а потому, что наслаждения там более грубые. И самое последнее: возьмите наш балет; здесь танец тоже отнюдь не блещет оригинальностью. Вот уже шесть десятков лет танцовщики радуют зрителей одними и теми же пируэтами; небесно-голубых пастушков сменили красно-белые крестьяне, но движения их, равно как и влюбленность в пастушек, остались прежними; вот уже шестьдесят лет они выражают свое восхищение одними и теми же жестами; точно так же, как и прежде, они восторженно сжимают руки или простодушно поглаживают подбородок, как бы говоря: «Какая она хорошенькая!» Все прекрасные новшества нашего балета пришли к нам издалека: они родились не во Франции. Мадемуазель Тальони прибыла к нам из Италии, мадемуазель Эльслер – из Германии. Их оценили, им рукоплескали; но и они не совершили революции; балет остался прежним; в Опере по-прежнему царит классический танец, и по одному этому можно судить о нашем характере – характере бесконечно серьезном; школьный учитель почел бы за счастье обзавестись такими серьезными учениками. Танцовщик выходит на сцену: он любуется собой, но старается этого не показывать; он откидывает корпус назад, разводит руки в стороны, отталкивается от пола и начинает кружиться на одном месте… кружится он довольно долго, а затем наконец останавливается, встав на обе ноги, и гордо оглядывается, как бы говоря: «Вот я какой!» На сей раз он уже не скрывает того, что чрезвычайно доволен собой; он очень медленно поднимает ногу, некоторое время держит ее на весу, потом начинает вертеться на второй ноге, а первая при этом остается в воздухе, как у марионетки на веревочке; повертевшись всласть, он наконец опускает поднятую ногу на землю и топает обеими ногами с видом победителя, после чего принимается извиваться и корчиться с самым серьезным видом и занимается этим до тех пор, пока не почувствует потребности отдохнуть; тогда он устремляет восхищенный взор на балерину, а затем все повторяется вновь; этими телодвижениями танцовщик будет радовать вас каждый вечер, не внося в них ни единого изменения. Нашелся смельчак, который попытался ввести новую манеру танцевать: Поль не входил, а влетал на сцену; он порхал, как зефир, и это было очень мило, потому что он порхал для собственного удовольствия, а не выбивался из сил ради удовольствия зрителей. В его полетах не видно было ни умысла, ни труда. Успех он снискал огромный; казалось бы, следовало извлечь из этого урок. Ничего подобного: французы посмотрели, как Поль танцует, послушали, каких рукоплесканий он удостаивается, но стоило ему покинуть сцену, как в ход опять пошли прежние гримасы и прежние ужимки. Манеру Поля приняли, но не усвоили; в Опере новое допускается только на том условии, что оно не переменит ничего старого. Так обстоит дело не только с танцем, но и с пением: в Опере приняли Дюпре, потому что Дюпре талантлив и делает сборы,но подражать ему не стали; его методе отдают должное, но к ней относятся как к чужеземному капризу, и никому из актеров, выступающих вместе с Дюпре, не приходит в голову подражать его манере, имеющей такой большой успех [279]279
О манере тенора Жильбера Дюпре, прославившегося в 1837 г. исполнением заглавной роли в опере Россини «Вильгельм Телль», дает представление отзыв П. В. Анненкова: «услышать вместо свистящей фистулы, как мы привыкли, настоящий человеческий голос и вместо судорожного крика благородную ноту – не последнее наслаждение» ( Анненков.С. 50). Сама Дельфина отзывалась о безупречном произношении Дюпре не без иронии; 25 мая 1837 г. она писала, что четкая артикуляция еще не гарантирует сильного чувства, зато обнажает все нелепости оперного либретто (1, 133).
[Закрыть]. А вы говорите, что мы легкомысленны! Да взгляните на наши моды, наши забавы, наше искусство, и вы поймете, что мы народ не только не переменчивый, а напротив, самый постоянный из всех. Турки расстались с тюрбаном, но французы никогда не расстанутся со своей круглой шляпой. Испанцы сумели какое-то время обойтись без боя быков, но французы никогда не смогут обойтись без пируэтов. Мораль: народ, чьи танцы унылы, фантазии неизменны, а моды вечны, не относится к числу легкомысленных!
3 августа 1837 г.
Праздник 29 июля [280]280
Парижане отмечали седьмую годовщину Июльской революции 1830 г.
[Закрыть]. – Зонты
Говорят, что, если в день мятежа идет дождь, мятеж отменяется; мы вправе утверждать, что с праздниками дело обстоит иначе: празднику дождь не помеха. Злые языки утверждают, что если бы 29 июля 1830 года шел дождь, революция бы не состоялась; так вот, в нынешнем году 29 июля дождь лил как из ведра, и тем не менее празднование годовщины этой революции состоялось: ни одного из зрителей дождь не испугал. Вполне вероятно, что и в 1830 году те, кто совершал революцию, выказали бы неменьшую отвагу. Что касается нас, мы убеждены, что народ так же любит сражаться, как и глазеть, и что, раз он не испугался огня, то не убоялся бы и дождя.
В прошедшую субботу дождь зарядил с самого утра, и такой сильный, что мы засомневались, стоит ли отправляться смотреть состязания; мы опасались, что никто не захочет в такую погода выходить из дома; однако кто ничего не видел, тому нечего сказать, а мы хотели что-нибудь увидеть, чтобы иметь право что-нибудь сказать; ведь мы сочиняем наши безделицы с такой же тщательностью, с какой королевские докладчики сочиняют свои доклады; мы говорим только то, что знаем, высказываем только то, что думаем, рассказываем только о том, что видели; нам не нужно ничего, кроме правды, и если зрелище нас пленяет, если празднество нас забавляет, мы тотчас прикидываем, как о нем рассказать, тотчас принимаемся искать способы поделиться нашими впечатлениями с читателями [281]281
Описание обращено к провинциалам, не имеющим возможности увидеть праздник своими глазами. Между тем три года спустя, 1 августа 1840 г., описывая празднование очередной годовщины, Дельфина отмечает, что среди зрителей этих торжеств становится все больше приезжих из провинции. «Тех, кто сам не слишком пострадал от событий 1830 г., этот национальный праздник ослепляет и восхищает»; напротив, представители элегантного общества разъезжаются по своим загородным поместьям, чтобы не слушать залпов июльских пушек (1, 725).
[Закрыть].
Поэтому в субботу в два часа пополудни мы уселись в экипаж – не ради того, чтобы насладиться празднеством, а ради того, чтобы убедиться, что его перенесли на завтра, и ничуть не сомневаясь в том, что не встретим в городе ни единой живой души. На углу Королевской улицы дорогу нам преграждают конные муниципальные гвардейцы: «Проезда нет!» Мы разворачиваемся и двигаемся другим путем, намереваясь добраться до моста и переехать на другой берег [282]282
В это время чета Жирарденов жила на правом берегу, в особняке на улице Сен-Жорж; по Королевской улице Дельфина намеревалась проехать на площадь Согласия, а оттуда – на мост Согласия, ведущий на левый берег Сены, в Сен-Жерменское предместье. О муниципальных гвардейцах см. примеч. 347 /В файле – примечание № 457 – прим. верст./.
[Закрыть]; перед нами вырастают другие муниципальные гвардейцы с тем же предупреждением: «Проезда нет!» Между тем на улице нет ни одного экипажа, кроме нашего, а все ужасное скопление народа состоит из одного комиссионера и одного инвалида, так что мы весело смеемся над мнительностью властей, которые так тщательно охраняют нас от мнимой толпы. В конце концов мы находим улицу, не охраняемую муниципальным цербером. Мы пересекаем Сен-Жерменское предместье и подъезжаем по Бургундской улице к входу на трибуны, обозначенному в пригласительном билете: тут разражается грандиозная гроза с жутким ливнем и свирепым ветром; дамы, подъехавшие к месту назначения одновременно с нами, робеют при мысли о необходимости проделать пешком путь до трибун, возведенных на набережной Орсе; насквозь промокшие лакеи отдают кучерам приказание, свидетельствующее о полной капитуляции: «Домой!» Мы намеревались последовать их примеру, как вдруг особа, составлявшая нам компанию, поделилась с нами следующим соображением: «Эти дамы уезжают, потому что боятся испортить свои новенькие хорошенькие шляпки; а дождь-то уже почти кончился; посмотрите сами». Мы смотрим, видим шляпу нашей спутницы и постигаем причину ее храбрости. После чего выходим из экипажа и отважно направляемся к набережной; тут-то нас и ждет удивительное открытие: набережная заполнена народом; тысячи веселых мокрых людей смотрят на реку; с зонтов капают слезы, но на лицах цветут улыбки. Состязания идут своим чередом, невзирая на ненастье, на воде и под водой.
Нет ничего более странного, чем наблюдать с высоты трибуны за парижанами, укрывающимися под огромной пеленой из зонтов одного цвета; можно подумать, что на берег выбросился огромный кит; народу там много, в толпе так тесно, что под одним и тем же зонтом умещаются пять или даже шесть человек. Во Франции зонты все одинаковые. То ли дело Италия! Там видишь зонты красные, зеленые, синие, желтые, розовые, оранжевые, фисташковые. Под такими зонтами толпа напоминает роскошную клумбу. Наши зонты суровы, они не радуют глаз; ясно, что ими пользуются только по печальной необходимости, недаром их называют parapluie,что означает «против дождя». Итальянец же вынимает зонт в солнечный день и называет его соответственно – ombrella, что означает «ради тени».
В тот самый миг, когда мы вошли в павильон с трибунами, гроза кончилась. Место у нас было превосходное, а зрелище, представшее нашим глазам, – прелестное. Мы хотели бы передать наши впечатления во всех подробностях – передать не вам, парижане, знающие все либо не желающие знать ничего, но вам, друзья-провинциалы, которым мы стремимся служить верой и правдой. Начнем с фона: в глубине картины сад Тюильри, купы деревьев на террасе вдоль реки; на краю террасы густая толпа, чудом умещающаяся на этой узкой полоске земли, нависшей над обрывом. Это – самый верхний слой зрителей; ниже, на набережной, толпится следующий слой; еще ниже, у подножия набережной – третий слой и, наконец, в специально выстроенных павильонах – четвертый. На набережной возведены пять высоких колонн, на которых золотыми буквами выведены даты 27, 28, 29 июля 1830 года; те же цифры 27, 28, 29 обозначены на тысячах трехцветных знамен: 27 – на синей полосе, 28 – на белой, а 29 – на красной. Когда отмечаешь годовщину трех славных дней, очень кстати приходится трехцветное знамя. Павильоны, обитые красным и увенчанные синими, белыми и красными фонарями, имели очаровательный вид. Но это еще не все: особенно хороша была Сена, принарядившаяся по случаю праздника; Сена с ее длинными лодками и большими пароходами, над которыми реяли ленты и вымпелы всех цветов, с ее моряками и военными оркестрами, с гребцами, которые были почти полностью скрыты под легкими знаменами и напоминали трехцветных бабочек, порхающих над волнами, и с шутниками, которые пускались вплавь в бочках и поначалу гребли руками, а потом, когда бочка наполнялась водой, весело шли на дно под рукоплескания толпы. Да! Сена была очень хороша, и, любуясь ею, мы задавались вопросом, отчего такая прекрасная река так мало участвует в развлечениях парижан. В Лондоне Темза имеет праздничный вид во всякий день; тамошние жители наслаждаются речными прогулками постоянно, парижанам же наслаждения такого рода неведомы; отчего? Должна же быть какая-то причина, по которой городу, обожающему развлекаться, развлечения на воде незнакомы; быть может, мы все страдаем водобоязнью? Если так, это бы многое объяснило.
Участники состязания были разделены на две команды: синих и красных. Впрочем, одеты они все были в одинаковые белые куртки, различались только головные уборы. Две лодки двигались навстречу друг другу; на носу у каждой стоял боец, вооруженный копьем, а вернее сказать, длинной палкой с кожаным наконечником; каждый боец приставлял острие, а вернее сказать, наконечник своего копья к груди противника; толчок оказывался таким сильным, что один из двоих непременно терял равновесие и падал в воду; тут раздавались фанфары и с берега взлетали в воздух ракеты в честь победителя; все красные проиграли, за исключением одного, и борьба продолжалась между синими; никто не хотел уступать; не однажды обоим бойцам удавалось удержаться на ногах. Но рано или поздно всякой борьбе приходит конец; два победителя, синий и красный, отправились за наградами к господину префекту департамента Сена, и он надел им на шею широкую синюю ленту и широкую красную ленту – знаки ордена Почетного легиона и ордена Святого Духа; ленты были налицо, но отсутствовали орденские планки, слава, брильянты и идея, которая за всем этим стоит. Победителей окружали их союзники; один из них был одет в розовую куртку, цвет которой надолго приковал к себе наше внимание. Треуголка и длинный шарф придавали этому человеку вид столь важный и суровый, что мы никак не могли постигнуть причину, заставившую его облачиться в наряд столь веселого и столь яркого цвета; наконец он обернулся к нам, и все разъяснилось. Человек этот был знаменосцем команды красных; знамя его промокло и полиняло на белую куртку, отчего та с одной стороны приобрела цвет клубнично-ванильного мороженого; эта-то розовая половина и не давала нам покоя в продолжение всего праздника.
Вечерний фейерверк понравился всем без исключения; огненный дождь лился с моста в реку так долго, что казался настоящим. Павильоны были иллюминованы великолепно: тысячи трехцветных светильников, раскачивавшиеся на ветру и отражавшиеся в воде, производили колдовское впечатление. Декорация из третьего акта «Гугенотов» [283]283
Третье действие этой оперы Мейербера происходит на берегу Сены в Париже.
[Закрыть]повторялась на берегу Сены сотни раз – прелесть да и только. Сена, как и утром, была покрыта лодками, но теперь все они были освещены и отбрасывали фантастические тени. А когда внезапно вспыхивавшие бенгальские огни освещали толпу, в восхитительное зрелище превращались сами зрители. Забавно было следить за колебаниями толпы. Сначала все взоры устремились к мосту Согласия, откуда взлетали ракеты; внезапно среди клубов дыма к небу стал подниматься воздушный шар; корзина его, объятая пламенем, взорвалась в вышине, и в окружении звездной короны зрителям явилась огненная цифра 27. Толпа взревела от восторга. Теперь ее внимание было приковано к воздушному шару, однако ветер неумолимо гнал его в сторону, противоположную фейерверку, и вот в одно мгновение вся толпа, словно идеально послушный батальон по приказу командира, поворачивается и глядит вслед воздушному шару. Только представьте себе: сто тысяч человек поворачивают головы одновременно. Воздушный шар скрывается из глаз; фейерверк продолжается; тогда вся толпа возвращается в исходное положение и продолжает любоваться фейерверком. Несколько ракет взлетают в воздух, а потом в небо поднимается воздушный шар, похожий на первый; из него рождается огненная цифра 28. Он улетает в том же направлении, что и его предшественник, и народ, провожающий его глазами, опять поворачивается, чтобы подольше не терять его из виду. Взлетает третий шар, несущий в своей корзине цифру 29, и толпа снова производит свое колебательное движение с той же четкостью и с тем же единодушием. Эти регулярные колебания, это совершенное единодушие такого огромного множества людей представляли собой зрелище поистине захватывающее; казалось, будто предвечный полководец производит с небес смотр бесчисленной армии, а адъютанты командира на воздушных шарах разносят его приказы по всей земле от Северного полюса до Южного. Эти три воздушных шара с цифрами 27, 28, 29 снискали наибольший успех, хотя сноп, завершивший фейерверк, был ничуть не менее великолепен, а в самих шарах злые языки усмотрели эмблему Июльской революции и ее обещаний: было да сплыло. Мы, напротив, полагаем, что Июльская революция превосходно сдержала все свои обещания; она принесла нам все, что сулила, как то: мятежи, тревоги, гибельные амбиции, смешные претензии, разоблачения великих героев, оправдание великих преступников, замену старых злоупотреблений новыми, ошибки и добрые намерения, преступления и благородные деяния, великодушные помыслы и вздорные речи, – обычные плоды всякой революции и всех вообще человеческих предприятий; итак, нас Июльская революция не обманула, и мы никак не можем усмотреть в трех воздушных шарах ее аллегорию.
Зато нам очень понравилось словцо, сказанное при виде фейерверка одним рабочим. «Знаешь, – сказал его товарищ, – на все эти огни, говорят, ушло пятьдесят тысяч франков». – «Пятьдесят тысяч франков! – повторил наш рабочий. – А как быстро мы бы их пропили!» Не знаем, право, считать это признанием или эпиграммой. […]
19 августа 1837 г.
Семейные торжества и раздача наград в коллежах. – Отшельник из Тиволи
Последняя неделя была посвящена семейным торжествам. Не думаю, что мы сильно ошибемся, если скажем, что в день Успения Богоматери [284]284
15 августа.
[Закрыть]в Париже было продано более двадцати тысяч букетов. По улицам, куда ни глянь, плыли миртовые ветви, благоговейно обернутые в белую бумагу! Куда они плыли? к матушке или тетушке, к сестре или кузине! У кого не найдется хоть одной родственницы или приятельницы по имени Мария? Только круглый сирота, безутешный вдовец или изгой, отверженный и небом, и землей, не подарит в день Успения букета цветов ни единой женщине. Ведь в Париже все женщины, и молодые, и старые, именуются Мариями; всех девочек тоже зовут Мариями: это прелестное имя, которого, пожалуй, недостоин вообще никто, выбирают у нас не столько из набожности, сколько из претенциозности; поэтому-то оно и сделалось столь распространенным. В прежнее время в моде были имена романические и самые удивительные: новорожденных девочек нарекали Памелами и Пальмирами, Коралиями и Клариссами, Зенобиями, Кларами и Клориндами, Аглориями и Аглаями, Амандами и Мальвинами; важно было придумать такое имя, какого до сих пор не носил никто, а еще важнее – чтобы молодую барышню звали не так, как ее горничную. Сегодня эта мода ушла в прошлое, и мы о том ничуть не жалеем; однако немногим лучше и противоположная крайность; на наш вкус, претензия на простоту, которая заставляет всех матерей давать своим дочерям одно и то же имя, ничуть не менее смешна; нынешней зимой на одном детском балу мы насчитали двадцать две Марии; в разных концах залы то и дело раздавался крик: «Мария! Мария! скорей пойди сюда!» – и в тот же миг двадцать две девочки бросались на зов! Самые замечательные вещи становятся отвратительными, если пользоваться ими, не зная меры; в конце концов это прелестное имя нам вконец опротивело. Да, дошло до того, что мы, пожалуй, с распростертыми объятиями встретили бы в ту минуту Кальпурнию, Фатиму, Исмению или даже Фредегунду; все эти имена показались бы нам менее претенциозными, чем нежное имя Мария, которое, войдя в моду, утратило благородство исключительности.
На смену семейным торжествам пришли торжества школьные: в коллежах началась раздача наград – одно из самых трогательных событий года. Это радостный день для родителей, даже если эти родители – король и королева. Одна мать, узнав, что ее сын оказался лучшим по истории, произнесла очаровательную фразу. «Я думаю, – сказала она, – что в его положении эта награда – лучшая из возможных». Эта мать – королева французов. Господин герцог Омальский должен быть доволен своей победой, ибо она, по всеобщему признанию, вполне заслуженна [285]285
Герцог Омальский, которому в 1837 г. шел 15-й год, был четвертым сыном Луи-Филиппа, а упоминаемый ниже тринадцатилетний герцог де Монпансье – его пятым сыном. Все сыновья Луи-Филиппа посещали на общих основаниях коллеж Генриха IV; в 1837 г. это уже никого не удивляло, но когда в 1819 г. Луи-Филипп (в ту пору еще герцог Орлеанский) отправил в коллеж своего старшего сына, он скандализировал этим все высшее общество, в том числе и своего кузена Людовика XVIII. Луи-Филипп и его супруга Мария-Амелия регулярно присутствовали при раздаче наград в коллеже Генриха IV начиная с 1820 г.
[Закрыть]. Спросите у его преподавателей и, главное, у его соучеников. Нам рассказали, что господин герцог де Монпансье ловил рыбу в Нёйи [286]286
Загородная резиденция на берегу Сены, любимая всем семейством короля Луи-Филиппа.
[Закрыть], когда ему сообщили, что он стал лучшим по естественной истории; известие это так обрадовало и так взволновало принца, что он выронил удочку, и рыба, которую он готовился вытащить из воды, ускользнула. Это лишний раз доказывает, что от триумфа великих порой случается польза и малым… включая малых рыбок.
Король был совершенно прав, когда позволил своему сыну испытать одно из прекраснейших ощущений детства, да и ему самому приятно, должно быть, забыть на время о тяготах правления и, уподобившись самому обычному отцу семейства, наблюдать за тем, как венчаютего сыновей. Единственная привилегия, которую он себе выговорил, – присутствовать при награждении вместе со всем семейством; остальным родителям этого права не дано; каждому ученику позволено привести с собой только одного человека: отца илимать; правило суровое, но для всех места не хватит. Герцог Омальский и герцог де Монпансье получили, таким образом, дополнительное удовольствие; свидетелями их триумфа стали все их родственники: отец и мать, тетка [287]287
Аделаида Орлеанская, незамужняя сестра Луи-Филиппа.
[Закрыть], сестры и братья; однако избыток родных был единственным отличием, выдававшим королевское происхождение двух учеников. Увы, это, пожалуй, также единственная их привилегия, которой можно позавидовать.
Вчера мы присутствовали при раздаче наград в коллеже Роллена. Церемония эта оказалась донельзя трогательной; у всех на памяти была горестная утрата директора, потерявшего любезную и всеми любимую супругу; впрочем, как бы велико ни было горе господина де Фоконпре, он не мог не быть счастлив, видя, как признательны ему ученики. Когда объявили, что его сын, ученик одного из младших классов, удостоен награды и сын отправился получать награду из рук отца, ответом на это известие послужили рукоплескания, топот, крики «браво», вопли радости и восторга, причем школьники выражали свои чувства так стремительно, так непосредственно, так страстно, так искренне, что и мы не сумели сдержать волнения. Этот единодушный взрыв свидетельствовал о великом сочувствии! Это шумное изъявление признательности показывало, как любят здесь детей и как счастливы здесь дети! Ученики, которых учат скучно или с которыми обходятся слишком строго, не были бы так благодарны учителю; только имя драгоценное и многократно благословляемое может вызвать такие сильные чувства и побудить всех учеников коллежа таким энергическим образом сказать спасибо человеку, который имеет право их наказывать, который требует от них трудолюбия, тишины, прилежания – скучнейших вещей в мире. Рукоплескания сыновей не смолкали целых четверть часа, и все это время их матери плакали; они думали о несчастном ребенке, которому не суждено услышать материнские поздравления, и эти слезы были их способом сказать спасибо его отцу.
Вообще на подобных церемониях матери очень много плачут; они разражаются слезами при объявлении каждой награды; это совершенно неизбежное следствие радостного потрясения, и чем лучше учится сын, тем громче рыдает счастливая мать. Если вы замечаете женщину, плачущую так безутешно, как будто ее постигло страшное несчастье, вы можете быть уверены, что это мать юноши, ставшего лучшим по трем предметам сразу. Тут, правда, есть свои оттенки: если сын получил награду за французское сочинение, мать утирает глаза; если за перевод с латыни – она укрывает лицо платком; если за перевод с греческого – из глаз ее текут слезы, если за знание космографии – она рыдает в голос. К счастью, тут начинают награждать другой класс; эта счастливая мамаша приходит в себя, а эстафету рыданий принимает другая родительница. Впрочем, все эти слезы – сладкие! Такова жизнь женщин. Слезы, которыми они гордятся и которые осмеливаются проливать на публике, вознаграждают их за те, которые им приходится скрывать. […]
Вечером торжествующие родители повели лауреатов в Тиволи; детям очень полюбилась карусель,которой они никогда не видели, а родителям, уже давно знакомым с каруселью, пришлись по душе индейские скачки —новинка недели. Что же касается нас, то нам больше всего понравилось объявление:
«Топпен, отшельник из Тиволи.
Примечание. Супруга у него белошвейка. Обращаться в дом 6 по улице Бюсси, напротив улицы Скверных ребят».
Бесспорно это очень неудачная супружеская пара. Что делать вместе отшельнику и белошвейке? Если у белошвейки много клиентов, прощай уединение: у нашего отшельника не будет ни единой спокойной минуты; если, напротив, отшельник поселится в полном уединении, супруга его лишится заказчиков, и тогда прощай денежки! Судьба этой супружеской пары нас тревожит; и что за идея выходить замуж за отшельника, если ты шьешь нижнее белье!
Кстати, этот отшельник приводит нам на память одну веселую проделку, которая без него не смогла бы осуществиться. Несколько лет назад один остроумный и ехидный человек, приехавший в Тиволи в блестящем обществе, догадался взять взаймы у колдуна его наряд, парик и длинную бороду и, укрывшись таким образом, принялся предсказывать судьбу; приятель привел к нему всех хорошеньких женщин, какие нашлись в тот вечер в Тиволи, и лже-отшельник доставил себе удовольствие с непростительной жестокостью предсказать им… все, чего они желали.
26 августа 1837 г.
Открытие железной дороги между Парижем и Сен-Жерменом. – Иллюминованные бульвары.
– Слишком много музыки и слишком много обезьян
Сегодня была открыта первая в Париже железная дорога [288]288
Открытие железнодорожного сообщения между Парижем и городком Сен-Жермен-ан-Лэ состоялось в пятницу 25 августа; фельетон сочинен вечером этого дня, а напечатан в «Прессе» на следующий день. Виконт де Лоне касается здесь в свойственном ему ироническом тоне темы, которую газета «Пресса» активно развивала в своих серьезных статьях. Журналисты «Прессы» настаивали на важности железнодорожного сообщения для промышленного развития страны; между тем важность эта на первых порах была очевидна отнюдь не для всех, и находились ученые люди, которые утверждали, например, что быстрота передвижения по железной дороге противна человеческому организму и может вызвать умственные расстройства и белую горячку не только у тех, кто едет в вагонах, но даже у тех, кто наблюдает за их движением (мнение Баварского медицинского института; см.: 1836, L’an I.Р. 113).
[Закрыть]; сегодня ее открыли, а завтра она начнет работать; не путайте: завтра широкая публика, а сегодня – избранные. Когда мы начали писать эти строки, нас навестил один из этих избранных; он только что вернулся из Сен-Жермена и за завтраком поведал нам о своем путешествии; он уселся за стол и стал есть – о! ел он с таким аппетитом, что разорил бы всякую железнодорожную компанию; конечно, путешествовать так быстро и так дешево – это выгодно, но выгодно ли возвращаться домой из странствий во власти голода поистине неутолимого! Этот несчастный молодой человек, приходящийся нам близким родственником, вышел сегодня утром из дома в семь утра, предварительно плотно позавтракав; он прибыл на Лондонскую улицу [289]289
На Лондонской улице в новом квартале, который именовался Европейским (все улицы здесь носили названия европейских городов), располагался первый железнодорожный вокзал.
[Закрыть]в бодром и веселом расположении духа; он уселся в превосходную берлину, устроился весьма удобно на мягких подушках, тут раздался стук, и вдруг – оп! – наш герой уже в Сен-Жермене. Путешественник говорит, что успел заметить по дороге несколько деревьев, но ручаться за это не готов; еще он говорит, что проехал под каким-то сводом и целых полминуты просидел в полной темноте. Прибыв в Сен-Жермен, он опечалился при мысли, что ему потребовалось так мало времени, чтобы оказаться так далеко от родных и друзей; тогда он решил отправиться в обратный путь, но не был уверен, что возвращение будет столь же стремительным. Это вполне естественно, хотя труднообъяснимо: обычно дорога туда кажется короче, чем дорога обратно; как бы там ни было, наш герой двинулся в путь, и – оп! – вот он уже в Париже; 26 минут туда, 26 минут обратно: прелесть, а не путешествие! экипаж удобный, никакой тряски, ни пьяных кучеров, ни белых лошадей с веревками вместо упряжи, ни затруднений, ни неприятностей; все попутчики очаровательны, поскольку разглядеть их вы не успеваете; назавтра вы узнаёте, что ехали рядом с собственным братом, но не заметили его: он глядел налево, а вы направо. А какое наслаждение ехать на империале этого нового средства сообщения! Если пойдет дождь, вы даже не успеете открыть зонт. О, что за восхитительный способ передвижения! Но увы, у самого прекрасного изобретения есть изъяны: по возвращении вы ощущаете чудовищный голод; ведь вы оставили позади целых десять лье, и ваше нутро превосходно это чувствует: вы голодны именно так, как бывает голоден человек, оставивший позади десять лье. Желудок также не чужд прогресса: железная дорога порождает железный желудок. О гастрономы! не проходите мимо!