355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Декстер Мастерс » Несчастный случай » Текст книги (страница 24)
Несчастный случай
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:32

Текст книги "Несчастный случай"


Автор книги: Декстер Мастерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

Часть VII
Пятница и последующие дни: теперь эти дороги заглохли и одичали

1.

– У Луиса золотые руки, вот что, – говорил Домбровский. – Очень он чисто и тщательно работает. А как быстро! Я ведь видел его еще в Чикаго, когда там собирали циклотрон.

Джерри Домбровский и Дэвид Тил стояли друг против друга в углу мастерской, обслуживавшей лос-аламосский циклотрон. На верстаке между ними стоял аппарат, изготовленный Домбровским для Луиса. Аппарат был совсем закончен, хоть сейчас отсылай в больницу, а Домбровскому все не хотелось с ним расставаться. Он непрочь бы придержать машинку, еще немного с ней повозиться, кое-что доделать и усовершенствовать и даже просто полюбоваться, поглядеть, как она действует, и продемонстрировать это всякому, кто такой штуки еще не видал. Идея принадлежала Дэвиду, человек пять-шесть внесли в нее разные изменения и добавления, но смастерил-то машинку он, Домбровский.

– Я что хочу сказать, – продолжал Домбровский: – У него есть нюх. Он сразу видит, где непорядок и что надо делать. Вообще-то, по-моему, лучше ученым людям заниматься своей теорией, а к машинам не соваться. У них никакого нюха нет. – Он вдруг фыркнул. – В Чикаго было такое дело – хотели ученые что-то наладить сами, да и возьми для ионного зонда мягкий припой. Что тут началось! В таком пекле он, понятно, расплавился и заляпал все внутри… ну и, понятно, весь пучок пошел к черту.

Домбровский осторожно тронул ножную педаль, управляющую аппаратом; он не нажал педаль до конца, только проверил, как она работает.

– Никто и не понял, что стряслось, – рассказывал он дальше. – Поняли только, что дело неладно. Вот они сидят, чешут в затылках – и ни с места. Тут приходит Луис, поглядел, поглядел – и говорит: а кто-нибудь, случаем, не брал для этого зонда мягкий припой? Вот про это я и говорю. И пришлось мне разобрать всю эту музыку на части и как следует почистить. Такая была пачкотня!

Домбровский дружески улыбнулся Дэвиду. Он был гораздо старше Тила, ему шел шестой десяток, и он ведал механической мастерской – одной из десяти или пятнадцати специализированных мастерских, размещенных в Технической зоне Лос-Аламоса. По размерам, по количеству оборудования и по числу работающих там людей все эти мастерские вместе взятые едва ли равнялись одной главной мастерской, расположенной в самом центре зоны. В этой большой мастерской решались самые обычные задачи, изо дня в день одни и те же: здесь от начала до конца отделывали основные части бомбы, чинили стандартное оборудование и выполняли всевозможную повседневную работу, которая, как правило, требовала большой сноровки, но почти не требовала настоящего мастерства. Специализированные же мастерские сталкивались с задачами сложными, каждый раз новыми, которых нельзя было предусмотреть заранее, – и надо было иметь под рукой настоящих искусных мастеров; здесь выдували стеклянные трубки и сосуды, вручную формовали металлические части вакуумных аппаратов, конструировали отдельные части для машин, в принципе действия которых надо было разобраться. Лучшие мастера работали в мастерской, примыкавшей к циклотронной; Домбровский занимался этим делом уже шестнадцать лет – с тех пор, как Эрнест Лоренс собрал первый циклотрон; свои инструменты, доставшиеся ему в наследство от отца, он хранил в полированного сундучке красного дерева – сундучок этот смастерил его дед в Польше, полвека тому назад.

– Все они такие, – сказал Домбровский. – Одно исключение – Луис да, может, еще вы отчасти, – он подмигнул Дэвиду. – Ну и еще парочка найдется… Ах, черт, скверная с ним штука получилась, скверная штука… – Все еще поглаживая педаль, он обвел рассеянным взглядом мастерскую: доски, сверла, пилы, фрезерные станки, и среди всего этого беспорядка – человек семь-восемь, занятых каждый своим делом. – Исключений мало, – повторил Домбровский и, словно сделав над собой усилие, опять посмотрел на Дэвида. – Приезжал к нам раза два этот самый Бор. Мне сказали, что он важная шишка. Сразу видно было, что он фрезерного станка от штамповального пресса не отличит, но это ничего не значит. Он и не притворялся, что разбирается в таких вещах. Он смотрел, как я готовил одну детальку для той махины, – Домбровский мотнул головой, показывая на смежное просторное помещение: за широко раскрытыми дверями виднелся закругленный бок циклотрона.

Нажав ладонью на ножную педаль, Домбровский включил крохотный электромотор аппарата. И сейчас же взгляды обоих обратились к пюпитру на другом конце, в четырех футах от педали; шестеренка начала вращаться, приводя в движение передачу, и покрытая резиной механическая «рука», скользнув справа налево вдоль верхнего края стоявшей на пюпитре книги, перевернула страницу.

– Ну, вот, – пробормотал Домбровский. – Вам, наверно, пора идти. Передайте Луису, мне ужасно жаль, что с ним такое стряслось. Мы с ним почти три года вместе работали в Чикаго да тут сколько времени Скверная история! Все-таки есть надежда, Дэви?

Вопрос застал Дэвида врасплох, и он ответил не сразу. Поднял трость, концом ее легонько ткнул в гаечный ключ, торчащий из-за края верстака. Потом покачал головой и взглянул на Домбровского.

– Надежды мало, – сказал он.

– Жалко его. Я один раз видел, как он проделывает этот опыт, давно уже, месяцев пять назад. Поглядеть на него, так и вправду подумаешь, что это пустяки, но все равно, это – преступление. – Домбровский наклонился к собеседнику и поверх разделявшего их аппарата пытливо заглянул Дэвиду в глаза. – По-моему, и Луис тоже так считал. Зачем он только брался, Дэви? Все у них было кое-как, на живую нитку сметано – такие вещи годились только для военного времени, это же каждый понимает. Почему после войны ничего не изменили?

Дэвид негромко фыркнул.

– Луис пытался добиться, чтобы изменили, мистер Домбровский. Да и не он один. Наверно, вам будет приятно узнать, что теперь все сразу изменится.

– Вот это хорошо! – Домбровский выпрямился. – Очень хорошо, верно? Уж не взыщите, только я не очень верю, что этого добивались. По крайней мере, не верится, что сам Луис Саксл чего-то добивался. На него не похоже. Я уж вам говорил, я один только раз и видел, как он это проделывает. Но в прежние времена в Чикаго, да и здесь тоже поначалу я много с ним работал. И все были такие дела, что хочешь – не хочешь, а справляйся, да поживее. И инструмент-то негодный, а сделать надо. Вроде как под давлением. Сам ты под давлением, а внутри у тебя вроде как встречное давление – ну и справляешься. Сколько я дел переделал самой обыкновенной ручной пилой – но уж только если крайняя необходимость. А вот Луис по-другому работал. Если так и надо делать этот опыт, как его делали у нас, так ведь не станешь добиваться, чтобы что-то изменили, верно?

– Можно и так рассуждать, – заметил Дэвид не без досады; ему не по душе был такой оборот разговора или, может быть, просто хотелось его прекратить.

– Да, сэр, – сказал Домбровский, в свою очередь раздосадованный словами Дэвида. – Можно так рассуждать. И вот что я вам скажу: раз крайней необходимости не было, кто-нибудь мог добиться, чтоб это все изменили, да видно никто не добивался по-настоящему. И не спорьте вы со мной. Я бы не взялся делать этот опыт, как Луис делал, можете мне поверить. Я всякий инструмент уважаю и не стану губить его понапрасну – и людей то же самое, и себя в том числе, если уж на то пошло. А Луис все продолжал по-старому. Уж наверно, он спрашивал себя – чего ради я делаю подневольное дело, когда больше ничто на меня не давит, надобности-то больше такой нет? А все-таки продолжал по-старому. И потом, есть у меня такое подозрение, – он знал, что когда-нибудь да ошибется. Непременно должен был знать.

– Вы тут много всякого наговорили.

– А вы можете это понять по-всякому. Но только вопрос, поняли ли вы, что я-то хотел сказать.

Домбровский потер ладонью нос, потрогал косматые брови. Он сердито поглядел на Дэвида, но тотчас отвел глаза, и лицо его смягчилось; а Дэвид все время смотрел в пол, не поднимая глаз.

– Так что же вы хотели сказать? – тихо спросил он Домбровского.

– Дэви, сейчас не время про это говорить, и не во всем я уверен. Я только про то говорю, что Луис еще очень молод и вообразил, будто нет на свете ничего невозможного – то есть для него. А может, он расстроился из-за разных там вещей, и ему стало на все наплевать… сам не знаю, Дэви. Лучше не будем больше про это говорить. Я только думаю, Луис столько учился, не надо было ему сюда ехать. Ему здесь не место. Здесь место людям не ученым или уж таким, кому чего-то другого надо. А машинку я ему отправлю. Ну, идите. Идите.

Домбровский повернулся и пошел в глубь мастерской.

2.

Выйдя из мастерской, Дэвид пересек небольшой двор; навстречу ему попалось человек пять-шесть, направлявшихся из одной мастерской в другую; Дэвида все знали, каждый заговаривал с ним, и он всем отвечал. Потом он миновал узкий проход между двумя длинными, низкими строениями и вышел на другой двор; в дальнем конце двора были ворота – один из входов в высокой стальной ограде, окружавшей Техническую зону. В воротах у Дэвида проверили пропуск. Оказавшись за оградой, он некоторое время шел вдоль нее, пока не попал на улицу, ведущую к центру города; у аптекарского магазина он остановился и стал рассматривать выставленные в витрине резиновые ласты, – у аптекаря, видимо, явилась блестящая идея заработать на испытаниях в Бикини. Было уже около полудня и, как всегда по пятницам, хозяйки заполнили магазины, запасая все необходимое на субботу и воскресенье. Две женщины подошли к стоявшему у витрины Дэвиду, и он обменялся с ними несколькими словами. Потом пошел дальше, мимо других магазинов, и вот, наконец, штаб-квартира лос-аламосского военного командования. Одноэтажное здание, построенное в виде двойного Н, выкрашено в мертвенный серо-зеленый цвет; перед ним, на квадратике превосходно ухоженного газона, высится флагшток; с обеих сторон выстроился в ряд десяток служебных машин. Дэвид прошел прямо в приемную командующего. Секретарша в форме Женского вспомогательного корпуса поздоровалась с ним и сняла телефонную трубку. У полковника посетители, сейчас он освободится. Может быть, мистер Тил подождет минуту? Почти тотчас отворилась внутренняя дверь, вышел молодой офицер, и Дэвид прошел в кабинет.

Поскольку полковник Хаф занимал пост командующего лос-аламосским гарнизоном, на полу его кабинета был разостлан ковер, у стены стоял жесткий диван, обитый коричневой кожей, а рядом – глобус на подставке орехового дерева. В кабинете его заместителя не было глобуса, и ни у кого из остальных военных чинов в Лос-Аламосе не было дивана, хотя ковры кое у кого имелись. Помимо этого реквизита власти, в кабинете не было ничего примечательного: небольшая комната, самый обыкновенный письменный стол, выкрашенный серо-зеленой краской, конторские шкафы вдоль стены. Помимо дивана, имелись еще три или четыре кресла для посетителей, – полковнику за день приходилось принимать немало народу.

В ту минуту, когда молодой офицер уже вышел из кабинета, а Дэвид еще не вошел, полковник Хаф поглядел на глобус и подумал: недаром я всегда говорю, что у нашей атомной станции – два хозяина, это святая истина! Он не обманывал себя относительно того, который из них важнее, и существование второго хозяина не вызывало в нем ни особой ревности, ни зависти, не уязвляло самолюбия. В славную пору недавнего прошлого, во время войны, когда Оппенгеймер, что ни день, а нередко и по ночам, добивался от людей безумного напряжения всех сил и поистине героических свершений, каждый понимал: два хозяина существуют только на бумаге, а на деле хозяин один. Кто-то однажды сказал, что законы физики – это веления самой судьбы; но Хаф не разбирался в законах физики и, как вполне достойную замену им, принимал предписания Оппенгеймера, тем более что точно так же поступал нередко и сам генерал Мичем.

Разумеется, если смотреть на вещи с другой точки зрения, то хозяин только один: ведь во главе всего дела стоит генерал Мичем. Но беда в том, что генерала Мичема в кои-то веки здесь увидишь, а кроме того, ученые явно не желают становиться на эту точку зрения.

Можно взглянуть еще и по-другому, и тогда окажется, что хозяевам счету нет, – вот один из них появился в дверях. Впрочем, теперь многое стало проще, хотя и обыденней, чем в славные дни войны: те, кто поглавнее, уже возвратились в свои университеты или даже в другие страны, к себе на родину; а сейчас и того проще, потому что сто пятьдесят сильнейших работников из числа оставшихся отправились на Бикини.

Проще всего было бы, – поскольку это необходимо и он не хочет брать на себя всю ответственность, – обратиться к директору по научной части: именно с ним при нормальном положении вещей пришлось бы говорить о мерах вроде запрещения отправить уже оплаченную телеграмму, или о том, как унять полоумного конгрессмена и как составить сообщение, которое должно будет появиться во всех американских газетах. Правда, директор по научной части в отъезде, в Вашингтоне, где обсуждаются вопросы, связанные с предстоящими испытаниями на Бикини. А все же пора признаться себе, что это пустая отговорка: во-первых, директор завтра уже возвращается, а во-вторых, он оставил заместителя, вот с ним-то и следовало посоветоваться.

Но этот заместитель несноснейший тип, с ним не сговоришься. Может, оттого, что он химик? Почему-то химики вечно препираются с физиками, и кто-то из физиков так это объяснил: химия самая тупая из наук, а химики – самые тупые ослы из всех ученых, потому что их наука лишена математической основы, им не на чем проверять свои новые идеи, а их старые идеи отягощены ветхими традициями. Очень может быть… Кто их там знает. Но этот заместитель по научной части ужасно сварливый и несносный, и говорить с ним о делах – одно мученье.

– Хэлло, Дэвид, – сказал полковник, поднимаясь из-за стола, и идя навстречу вошедшему. – Что нового?

Он задал этот вопрос по привычке, почти машинально – и вдруг, еще не договорив, отчаянно смутился. Сегодня он проспал, поднялся поздно и еще не звонил в больницу. Доктора говорят о скрытом периоде, но что, если… если и в самом деле уже есть что-то новое?

– Есть какие-нибудь новости? – спросил он с тревогой.

– Нет, – сказал Дэвид.

Со вздохом безмерной усталости он опустился на жесткий диван. Он побывал в больнице перед тем, как пойти к Домбровскому, а до того разговаривал с Вислой, а еще раньше – с Берэном и Педерсоном. Можно бы кое-что и ответить Хафу, но не так это просто. Можно бы сказать: нет, нового ничего, все уже старо, очень, очень старо. Не надо громких слов, мелькнула мысль. Не заводи пустых разговоров, – отозвалась другая.

– Нет, – повторил он и, помедлив, прибавил. – Мне говорили про этого конгрессмена.

– Так я и думал. Наверно, вам Уланов сказал.

– Нет, не Уланов. Вот что: есть ли хоть тень опасности, что кто-нибудь проведет его в больницу?

– Его уже и нет здесь. Он уехал обратно в Вашингтон.

– Прекрасно. Кроме того, говорят, вы задерживаете телеграммы. Я думал, военная цензура с декабря отменена.

Полковник тщательно изучал глобус; в истории с телеграммой он, пожалуй, перестарался. Попробуем уладить это по-дружески.

– Послушайте, Дэвид, я не мог иначе. Я понимаю, что вы сейчас думаете, я понимаю ваши чувства, но мы просто не можем допустить, чтобы всякий распространял разные слухи на этот счет. В конце концов, тут у нас пока еще военный объект. Попробуйте поставить себя на наше место, Дэви.

Дэвид улыбнулся; казалось, теперь и он внимательно изучает глобус.

– Да, я знаю. Живи и жить давай другим. Превосходная теория, хорошо бы и военным ее усвоить. Но все же…

Трость Дэвида лежала у его ног на полу. Он слегка развел руками.

– Можно попросить вас о великом одолжении? Раз уж вы задержали телеграмму два дня назад, сделайте милость, распорядитесь, по крайней мере, чтобы ее вовсе не отправляли. Нельзя ли позаботиться, чтоб она не проскочила теперь, если на военные власти вдруг найдет раскаяние?

– Ну конечно, Дэви. Ситуация мне ясна.

– Без дураков?

– Без дураков.

– Так ситуация вам ясна?

– Ну да… то есть…

– Вы знаете, что семью Луиса сегодня нужно известить? Может быть, это придется сделать вам. Берэн и Моргенштерн считают, что это ваша обязанность.

– Не возражаю. Хотя не могу сказать, что это приятная обязанность.

– Так вы говорите, ситуация вам ясна?

Полковник кротко улыбнулся.

– Дэви, я тут вчера начерно составил текст сообщения для газет и продиктовал его жене. Я старался, как только мог, все принял во внимание. Сейчас мой набросок в отделе внешней информации. Я им дал сегодня утром, чтобы они поправили. С минуты на минуту его принесут. Может быть, вы подождете? Я дал бы вам посмотреть.

– Хорошо, – сказал Дэвид. – Я подожду.

И оттого, что надо было сидеть и ждать, они, как почти всегда бывает с людьми, чего-то ждущими, почему-то решили, что говорить пока нужно только о вещах посторонних; а может быть, они ничего и не решали, просто так уж вышло.

Таким способом им удалось убить несколько минут; полковник рассказал о том, как подвигается постройка новой дороги, ведущей на плато: дорога эта будет на семь с половиной миль короче старой, совсем разбитой и без толку петляющей по горам и ущельям, и срежет несколько трудных и опасных поворотов. Потом оба вспомнили, что зима была сухая, без снега и без дождей, и покачали головами: не пришлось бы опять мучиться из-за нехватки воды; сейчас ведется разведка, сказал полковник, пробуют рыть новые колодцы, может быть, и посчастливится найти воду. Все кругом жалуются, что молоко очень плохое, сказал Дэвид, нельзя ли разведать и насчет новых молочных ферм тоже? Надо надеяться, что через неделю-другую нам опять доставят свежую говядину, сказал полковник. Дэвид попросил передать миссис Хаф его извинения: он очень сожалеет, что ворвался к ним в такую рань; пустяки, ответил полковник, она ничуть не в обиде, она всегда рада видеть Дэвида.

Наступило молчание.

Полковник встал, прошелся взад и вперед по комнате, потом сел на край стола.

– Дэвид, – сказал он. – Что же, все-таки, случилось? Можете вы мне объяснить, почему на этот раз опыт не вышел? Что вам удалось установить?

Некоторое время Дэвид, казалось, обдумывал ответ; он снова устремил пристальный взгляд на глобус, и лицо у него было застывшее, отчужденное. Наконец он сказал, что полковник, вероятно, не вполне ясно представляет себе, в каких условиях производился опыт. Да, по-видимому, согласился полковник, разве что в самых общих чертах.

– Так я и думал, – сдержанно сказал Дэвид, наклоняя голову.

Полковнику, так же как и всем здесь, продолжал он, разумеется, известно или, во всяком случае, должно быть известно, что очень многие лабораторные эксперименты высвобождают или используют ядерную радиацию, а стало быть, люди, работающие в лабораториях, в какой-то мере подвержены облучению. Но степень радиации при этих опытах, как правило, невелика. Так, например, циклотрон всегда пропускает некоторое количество нейтронов, но оно не так велико, чтобы повредить человеку, который пройдет мимо. С другой стороны, тот, кто постоянно работает возле циклотрона, может за определенный период получить настолько большую дозу облучения, что она способна ему повредить; поэтому он носит при себе то или иное контрольное приспособление – скажем, кусочек фотопленки, которая постепенно чернеет, либо какой-нибудь карманный дозиметр, отмечающий интенсивность излучения. Пройдет день или, скажем, неделя, и человек обнаружит, что подвергся облучению в большей мере, чем это допустимо, – тогда он на некоторое время прекратит работу, и все придет в норму; если соблюдать осторожность, организм не пострадает.

Короче говоря, в этих случаях интенсивность облучения невелика, а срок длителен, и эти два условия обеспечивают безопасность. Все это разумно и элементарно, остается лишь перевернуть формулу, переставить части – и вы получите формулу экспериментальной работы у нас в каньоне.

Впрочем, прибавил Дэвид, к этому пункту необходимо сделать примечание. Нельзя упускать из виду, что все это характерно лишь для конечной стадии опыта. Без сомнения, полковнику известно, что при нормальном течении опыта лучевая энергия находится в скрытом состоянии, а за тем в очень короткий срок – столь короткий, что его даже измерить нельзя, и в такие неизмеримо малые доли секунды даже ни один человек не в силах что-либо предпринять, – эта энергия может внезапно и бурно вырваться наружу, но только при условии, что конечная стадия опыта, его критический предел уже достигнуты. Существенная и интересная сторона опыта состоит в том, что для достижения критического предела довольно сделать один только лишний шаг в нормальном ходе опыта, в точности такой же шаг, как и все предыдущие. Разумеется, существуют сигналы, предупреждающие о том, что предел уже близок, и, если экспериментатор прислушивается и следит очень напряженно, если он зорок и бдителен и во всех отношениях держится начеку, – а зоркость, точность и быстрота тут требуются почти сверхчеловеческие, – тогда с задачей вполне можно справиться. Два дня назад я подсчитал, прибавил Дэвид: оказывается, Луис шестьдесят три раза успешно провел этот опыт. Неплохо, правда?

Что касается предупредительных сигналов, словно в скобках заметил Дэвид, то это и само по себе интересно. Он имеет в виду всевозможные счетчики, измерительные, контрольные и прочие приборы, чьи показания во всех подробностях позволяют следить за ходом опыта. Некоторые из них, в сущности, ни о чем не предупреждают, они только регистрируют уже совершившиеся факты; их-то показания и помогли понять, что же произошло, и установить точную меру облучения, полученную Луисом и остальными. Но все, вместе взятые, они действительно могут предупредить о чем-то, хотя, как видно, этого предупреждения иногда бывает недостаточно. Беда в том, что, при самых лучших намерениях, человек, много раз проделавший этот опыт, постепенно привыкает к показаниям приборов и потому, быть может, в какие-то мгновенья становится чуть менее внимателен к ним, а этого не должно быть никогда, ни на миг, иначе приборы ему уже ничем не помогут.

Замечал ли когда-нибудь полковник Хаф, что первобытные племена в своих обрядах охотно наделяют неодушевленные предметы чертами и свойствами живых существ, одевают их, как людей, относятся к ним, как к людям, и обращаются с ними, как с людьми? Здесь, в окрестностях Лос-Аламоса, – в индейских поселках часто можно наблюдать подобные обряды, – Хаф, вероятно, тоже их видел. Они заслуживают внимания, ибо кое-что проясняют: ведь, опять-таки, стоит это перевернуть – и вы получите положение, характерное для опыта, который проделывал Луис. Индейцы наверняка заинтересовались бы этим опытом, он был бы для них неожиданным и новым во многих отношениях, и в частности в том, о чем сейчас идет речь.

Нет, он вовсе не хочет сказать, что опыт Луиса в этом смысле единственный, заверил Дэвид Хафа. Можно бы привести и еще подобные примеры: думается, люди и организации, посвятившие себя какой-то одной цели, склонны обращаться с человеком, как с вещью; да иначе и быть не может, если их задача – подчинять и властвовать. А ведь бесспорно, что крайняя однобокость и стремление властвовать часто неразлучны – ведь человек-то, как правило, не однобок, он не однодум, он соединяет в себе множество разнородных чувств и стремлений. Правда, принято считать, что односторонний человек достигает наилучших результатов в своей области, но еще вопрос, верно ли это. Помнится, в раннюю пору существования атомной станции, когда впервые определена была критическая масса урана, нескольким физикам из Лос-Аламоса случилось поехать в Ок-Ридж, где производилось разделение изотопов урана, и так же случайно они заметили, что бруски металла, того самого изотопа, который способен расщепляться, здесь складывают в кучу. Забавно, в Лос-Аламосе люди уже знали предел, дальше которого небезопасно накапливать этот материал в одном месте, а в Ок-Ридже не знали. А все потому, что установленные военными властями порядки, крайняя разобщенность и засекреченность не позволяли кому-либо в Ок-Ридже это знать; разумеется, такой порядок завели в интересах безопасности, и все же это была чрезмерная однобокость, ограниченность почти фантастическая. Так вот, один из лос-аламосских физиков, человек отнюдь не однобокий, попросту нарушил все порядки и запреты и сказал им – и как раз вовремя! Конечно, по букве закона человек этот предатель – еще бы, ведь он сообщил секретные сведения лицу или группе лиц, которым этого знать не полагалось. А все же, как кажется, этот ненадежный человек, этот предатель сделал небесполезное дело. Впрочем, ладно, не стоит в это углубляться. Было еще немало подобных случаев, незачем о них сейчас вспоминать. Кстати, одна из причин, почему многие ученые уже уехали или уезжают из Лос-Аламоса, как раз и кроется в проводимой военными властями бездарной и близорукой политике крайнего засекречивания, разобщения во имя «безопасности uber alles». Для научной работы такая политика во всяком случае непригодна, хотя для бегства ученых было немало и других причин. Вот, к примеру, несмотря на многочисленные официальные заявления о том, что великая новая энергия облагодетельствует человечество, принесет ему свет и изобилие, откроет новую Эру Духа, – несмотря на все эти заявления, работа станции по-прежнему сводится почти исключительно к одному – к производству бомб. Итак, с одной стороны, все и всюду осуждают гонку вооружений и, в частности, накопление атомного оружия, ибо это по сути дела ведет к самоубийству, а с другой стороны, то, что производится в Лос-Аламосе, – причем только здесь и больше нигде, – в огромной мере усиливает гонку вооружений и никакой иной цели не служит. А вывод из этого один: что-то тут не так, допущен какой-то грубый просчет, гибельный для честной научной работы, да и для многого другого.

– Я стараюсь, как умею, ответить на ваш вопрос, Хаф, – сказал тут Дэвид, – но вопрос ведь очень сложный и требует тщательно обдуманного ответа, так что вы уж, пожалуйста, потерпите.

Может быть, полезно, продолжал Дэвид, опять прибегнуть к сравнению – хотя бы с той же гонкой вооружений. Точно так же, как гонка вооружений есть процесс постепенного накопления, наращения ступень за ступенью, так и наш опыт был подобного рода процессом. Когда сбросили бомбы на Хиросиму, это было в какой-то мере началом эксперимента – полтораста тысяч человек убито либо так или иначе искалечено с первого же шага, – так и в нашем опыте, когда впервые пущен был в ход расщепляющийся материал, последовал распад. Но, если не считать той катастрофы, какую означает для человека распад и гибель живой ткани, а для атома распад ядра, ничего непоправимого тогда не случилось ни в нашем мире, ни в атомном котле; на этом еще можно было остановиться; подлинные опасности ждали впереди.

Но незачем перечислять все подряд. Безусловно одно: производить бомбы – значит усиливать гонку вооружений, ведь другим странам тоже придется делать бомбы, во всяком случае они сочтут, что у них нет иного выхода, – и, конечно, они сумеют с этим справиться, это лишь вопрос времени – да и не так уж много времени им понадобится. То же самое и с опытом Луиса: складывая в одну кучу все больше расщепляющегося материала, вы тем самым усиливаете процесс ядерного распада. И в обоих случаях в конце концов достигаете уровня, непосредственно предшествующего критическому пределу.

И тут нельзя упускать из виду одно обстоятельство первостепенной важности. Распад ядра урана – это процесс, не поддающийся человеческому вмешательству, человек не может пресечь его в корне или вызвать; замедлить или ускорить, – можно лишь научиться создавать благоприятные условия, чтобы так или иначе направить этот процесс. Но похоже, что неизбежная, так сказать, извечная неустойчивость урана порою магнетически действует на людей и отвлекает их от главного. Нельзя забывать, что это свойство урана ставит перед людьми громадной важности вопросы, и на эти вопросы нужно ответить. И нельзя забывать еще одного: не тем по-настоящему опасна эта сила, что люди могут утратить власть над нею, но тем, что, распоряжаясь ею, они могут потерять власть над собой.

Последние два дня я много думал об этом нашем опыте, говорил Дэвид, и мне кажется бесспорным, что кое-кто сейчас действительно потерял самообладание. Стремясь во что бы то ни стало запасти как можно больше бомб, эти люди забывают, что есть много других людей, которые считают войну оконченной и пытаются жить и работать в мирной обстановке и ради мира. Например, Луис.

Не знаю, известно ли вам, продолжал Дэвид, постукивая тростью по ботинку, что этот опыт мы проделывали отчасти и ради использования атомной энергии в мирных целях. Но это так, хотя в каких именно целях он был проделан два дня назад, сейчас не существенно. Важно то, что не в этом его прямое назначение, что ставится он здесь не ради мирных целей, а ради производства бомб. Стоит присмотреться к нему поближе – и невольно думаешь о войне, о бомбах и прочем, а сверх того – о поразительной однобокости мысли и действий, которую порождает война и которая для большинства людей кончается, как только кончается война. А вот в нашем каньоне, для нашей атомной станции война не кончена. Враг побежден, но наша работа все та же, что и прежде. Она и прежде была опасна, но все время, пока шла война, опасность и риск были людям по плечу. Существовало известное равновесие, все силы человека сосредоточивались на одной цели – и тогда он мог противостоять атомному котлу, тоже предназначенному для одной-единственной цели.

И вот война кончилась, а человек снова приходит в лабораторию и проделывает все ту же работу, но равновесие уже нарушено. У работы, которую он должен выполнять, по-прежнему одна-единственная цель, у человека – нет. Если он мысленно не продолжает воевать, – есть и такие люди, но их немного, и уж конечно, Луис не из их числа, – душа его внезапно откроется всем зовам жизни, и в нее хлынут тысячи мыслей, которым он не давал воли в годы войны, – в том числе и нелепые, и случайные, всё, что ранит или волнует, всё, что он любит и на что надеется, а если он и ненавидит что-нибудь, то по-другому и не так сильно, как прежде. Самые разные вещи приходят на ум. Таково многомыслие мирного времени. Самые разные вещи занимают человека, и теперь он думает о них по-другому, чем прежде: во время войны он был слишком сосредоточен на одной дели, многие мысли отгонял прочь, другие смирял, и все они были ему подвластны. Контроль – вот в чем тут дело. Сделав человека однодумом, война дала ему чувство самоконтроля, власть над собой. Мир отнял у него это чувство. А для того, чтобы проводить такой опыт, контроль необходим. Это – рискованная штука, даже когда вполне собой владеешь, когда же этого нет – риск чересчур велик… Когда вполне владеешь собой, еще можно как-то успеть справиться в эти считаные секунды, но без полного самообладания это невозможно. Нет времени отвлечься на самый краткий миг, подумать о чем-нибудь постороннем, все равно, отвратительно оно или прекрасно, – о чем-то своем, личном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю