355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Декстер Мастерс » Несчастный случай » Текст книги (страница 23)
Несчастный случай
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:32

Текст книги "Несчастный случай"


Автор книги: Декстер Мастерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

– Что это? – спросила Либби.

– Это называется циклотрон. Он разрушает атомы, – объяснил ей Дэвид, в то же время наблюдая за Луисом. – Это вроде микроскопа для таких вещей, которые и в микроскоп не увидишь. Только этот циклотрон очень старый.

– Музейный экспонат, – сказал Луис. – Музейная древность.

Музейной древности было около четырех лет. Это был третий циклотрон в мире, созданный человеком для того, чтобы измерять частицы, не имеющие измерений, взвешивать невесомое, видеть невидимое. Профессор вместе с двумя студентами-выпускниками, которым время от времени помогали три-четыре механика, сконструировали его, потратив на это около года, работая и ночами и по воскресеньям, потихоньку заимствуя листовую латунь, измерительные приборы и бакелит из запасов химических лабораторий, снабжавшихся в те дни куда лучше, чем лаборатории по ядерной физике. В целом изготовление этого исторического аппарата четырехлетней давности обошлось всего в тысячу долларов с небольшим, искусно выкроенных из других статей университетского бюджета.

Трудности, встававшие перед специалистами по ядерной физике на каждом шагу, когда им надо было добывать необходимые для их работы орудия и материалы, объяснялись тем – тогда это казалось непреложным, как закон природы, – что никто, ни один самый пылкий или, напротив, самый хладнокровный исследователь тайн атомного ядра не мог сказать, будет ли от его работы и его исканий хоть малая толика чисто практической пользы. Несмотря на революцию, совершившуюся в двадцатых годах в математике, специалисты по ядерной физике не знали толком, какова цена тому, что они делают, ибо не могли в точности определить, что же ими сделано; новые уравнения дали возможность обходиться без свидетельства наших пяти чувств в тех областях, куда этим чувствам нет доступа, и отказаться от старой удобной теории строения атома, как солнечной системы в миниатюре; они многое объясняли и многое предсказывали, но сами были не так доступны, чтобы завоевать физикам большое количество сторонников. Даже после великих открытий начала тридцатых годов, когда найдены были дотоле неизвестные частицы атома, никто по-настоящему не мог предвидеть, к чему это поведет, разве что значительно расширятся пределы нашего познания вселенной; все ядерщики во всем мире волновались и торжествовали, но всевозможные административные инстанции – попечительские советы учебных заведений, государственные деятели, исследовательские отделы больших промышленных фирм – остались равнодушны к этой перспективе.

Луис любовно и почтительно обследовал этот небольшой памятник, свидетельствующий о важности вопросов, задаваемых не во имя практической пользы. Глядя на него и мысленно возвращаясь к разговору за завтраком, Дэвид Тил вдруг вспомнил утро, которое ровно год назад, за три месяца до того, как ученым удалось расщепить атомное ядро, он провел в правлении одной из крупнейших электрических компаний Америки. Вместе с тремя исполненными надежд коллегами он попытался заинтересовать компанию новым, весьма многообещающим типом циклотрона и получить на его постройку тридцать тысяч долларов. Директор фирмы очень любезно выслушал их и, почти не раздумывая, покачал головой: «Физика этого рода слишком мало обещает в практическом отношении, – сказал он. – Это не окупится…» Дэвида поразили слова «физика этого рода», он подозревал, что директор постеснялся сказать «ядерная физика», опасаясь, как бы это не прозвучало слишком манерно и изысканно.

– Я вижу, вы тут пользуетесь ацетоном для обнаружения течи, – сказал Дэвиду Луис. – Что же, это вернее, чем спирт?

Они поговорили еще немного о циклотроне, и Луис вспомнил, что в Чикаго понадобится дешевая рабочая сила. Они вышли на улицу, и Дэвид помог Либби забраться в машину; брату и сестре пора было возвращаться домой.

– Так какого вы все-таки мнения об этом проекте Вислы? – спросил Дэвида Луис.

Дэвид кончиком трости коснулся оси автомобильного колеса и машинально стал обводить ее.

– Трудно сказать, – ответил он наконец. – Пожалуй, что-нибудь и получится, найдутся же в правительстве люди, которые решат, что нужно действовать. В обычных условиях, конечно, от такой вещи, как открытие Гана, практических результатов не дождешься и лет через пятьдесят. Но сейчас все с головой ушли в эти изыскания. За последние восемь месяцев в области… скажем, физики особого рода… сделано столько, что хватило бы и на десять лет. Трудно сказать… Я очень уважаю Рузвельта, хотя правительство не внушает мне особого доверия… любое правительство. Просто без этого не обойдешься, а заполучить в правительство такого Рузвельта – это уже, можно сказать, нам повезло. Похоже, что он любит людей. Ну, а если любишь людей, станешь ли фабриковать бомбу, которая в минуту снесет с лица земли целый город?

– Можем ли мы сказать, что президент настолько дорожит наукой, что не пожелает увести ее с прямого пути? – произнес Луис голосом Юджина Фосса.

Дэвид расхохотался.

– Фосса нетрудно опровергнуть наполовину, но не до конца, – сказал он. – А может быть, как раз наоборот.

– Ну, хорошо, а существует ли вообще такая возможность? – спросил Луис. – Больше всего на свете я хотел бы, чтоб из этого просто-напросто ничего не вышло. Я могу придумать десяток причин, почему ничего не должно выйти, но боюсь, что на самом деле выйдет. Взрывная реакция, только это я имею в виду. Только! Ах, черт!

– Вы слишком многого требуете от нашей матери природы, – сказал Дэвид, дружелюбно глядя на Луиса, но в голосе его прозвучала едва заметная ироническая нотка. – Давай нам одни розы, но избавь нас от шипов. Для этого она чересчур строптива. У меня есть знакомый, который может доказать, как дважды два, что взрывной реакции не получится. Как вы и я, он родился и вырос в Соединенных Штатах. А вот Ферми, и Сцилард, и Висла, и Вайскопф, и Теллер, и еще многие, кто приехал к нам сюда отнюдь не по собственной воле, как видно, думают, что она получится, судя по тому, что я слышал и читал. Так вот, видите ли, природа всегда на одни и те же вопросы дает одинаковые ответы. Но, может быть, человек, бежавший из концентрационного лагеря, иные вопросы задает более настойчиво, или лучше их формулирует, или просто внимательней выслушивает ответы.

Дэвид выпрямился, посмотрел в один конец улицы, потом в другой и, казалось, уже готов был пойти своей дорогой.

– Нет, это несправедливо, – сказал он вдруг. – Я рассуждаю как социолог, а это по меньшей мере неуместно. Да, я думаю, взрывная реакция получится. А если получится, нацисты ею воспользуются, а в этом случае и мы будем вынуждены воспользоваться ею. Короче говоря, я согласен с Фоссом, и да помилует нас бог! Остается только одна надежда – что ни они, ни мы не поспеем вовремя. Будем надеяться!

Либби дала гудок. Они распрощались. Луис сел за руль.

– Кланяйтесь от меня Чикаго! – крикнул вдогонку Дэвид.

По дороге домой Луис, наконец, сообразил, кого напомнило ему напряженное лицо Фосса за завтраком: испанцев и тех, кто из разных стран приехал в Испанию сражаться, – многих из них он знал и одно время жил с ними бок о бок. Вот такая же энергия и суровость и знание чего-то ему, Луису, неведомого, проступали на их лицах, как сегодня на лице Фосса. Глядя на них, чувствуешь себя размазней, – впрочем, прожив среди этих людей четыре месяца, он уже не чувствовал себя таким размазней или, может быть, меньше замечал выражение их лиц, – и что-то от этого чувства вдруг ожило в нем сегодня во время разговора с Фоссом. Умом прекрасно можно разобраться и в этом выражении лиц, и в собственном ощущении, а вот с чувствами не так-то легко справиться. В лицах испанцев он видел ненависть, а с нею и мужество, и красоту, и страсть, и порой невыразимую горечь и скорбь, – много всего можно было прочесть на этих лицах, но вот как с этим сочетается ненависть, он понять не мог, потому что сам никогда ее не испытывал. И сегодня в сложной смеси чувств на лице Фосса он различал ту же ненависть. Смесь, думал он, примесь… два разных значения, несчетное множество оттенков, то, что делает нечистым и что скрепляет в единое целое… Как странно, в сотый раз подумалось ему, очень странно…

Но почему же сам он неспособен ненавидеть? Даже в Испании не было у него этого чувства. Может быть, ненавидишь то, чего боишься, а есть ли что-нибудь такое, чего он по-настоящему боится? Или же его обуяла гордыня – смертный грех? Разве он не боялся в Испании бомб и пуль? Да, но не настолько, чтобы их ненавидеть. Ну, хорошо, но ведь боялся же он тех, кто стрелял и бросал бомбы? Да, но не настолько, чтобы их ненавидеть. Хорошо, черт возьми, тогда почему же я сам стрелял в них? Да просто чтобы остановить их. Остановить их! Ты, видно, забыл, что сестру Фосса замучили фашисты? Нет, я помню. Фосс такой же еврей, как я. И у него сестра, вот как у меня – Либби. Да. Так, может быть, ненависть для тебя не пустой звук? – спросил он себя Да! Тогда в чем же дело? Видишь ли, ненависть – как примесь, тут нужен самый строгий контроль, иначе она все погубит. Но как раз контролю-то она и не поддается. Разум не в силах ею управлять. Ее-то и нужно опасаться больше всего на свете.

Впереди лежала ровная, прямая дорога. Либби уснула, ей снились велосипеды и свадьба. Машина шла легко и уверенно, со скоростью шестьдесят миль в час, по одной из богатейших сельских местностей Северной Америки. Промелькнул Менард, 2200 жителей… Плезент Плейнс, 900… Уайт Холл, 1800… Мимо проносились живые изгороди из тутовых деревьев, которыми разрезаны были на части залитые солнцем поля. Коровы смотрели на бегущий по дороге автомобиль; куры кидались врассыпную; фермеры, подъезжавшие к шоссе по тихим проселкам, останавливались за милю, пропуская машину Луиса. Смутно было у него на душе.

Густаво. Густавито.

Помнит ли он человека, которого звали Густаво или Густавито?

Да, помнит.

Этот Густаво, с которым он не был знаком, но которого ему однажды показали, работал когда-то в шахте, во всяком случае, так рассказывали. Но в начале осени 1936 года он был уже не шахтером, а летчиком. Как это получилось, одному богу известно; должно быть, он и раньше был летчиком, потому что в ту пору, когда Луис впервые услышал о нем, а это было всего через месяц или два после начала испанских событий, он уже летал так часто и так уверенно, что слава о нем пошла по всем республиканским войскам, защищавшим Мадрид. У правительства почти не было самолетов, а мятежникам с первого же дня войны и даже до того, как она началась, поставляли вдоволь юнкерсов и хейнкелей, савойя и фиатов. Временами у республиканцев не оставалось ни одного истребителя, во всяком случае, так бывало под Мадридом. Тогда пилоты, летавшие на бомбардировщиках, – по большей части это были не самолеты, а какие-то калеки, собранные по частям из остатков уже негодных машин и вооруженные пулеметами, выпущенными еще до первой мировой войны, – обходились без прикрытия, полагаясь только на облака, на счастливый случай да на собственное чутье, подсказывающее, когда войти в облака и когда из них выйти. Густаво прославился именно такими полетами. Судя по рассказам других летчиков, он летал на этом старье так мастерски и так бесстрашно, что все только диву давались; не раз его считали погибшим, но он всегда возвращался; он разбомбил великое множество автоколонн противника.

Луис считал, что если бы этого Густаво не было на свете, его надо было бы выдумать, а может быть, его отчасти и выдумали. Несомненно, в ту пору рассказы о подвигах Густаво вдохновляли людей не меньше, чем самые подвиги. Но ведь рассказы эти исходили от тех, кто сражался с ним рядом, – и пусть они преувеличивали факты, но, значит, он все же вызывал восхищение.

– Видишь, это Густавито, не летчик, а чудо! – сказал, указывая на него Луису, знакомый боец. Летчик стоял возле своей машины – старого, покрытого заплатами бреге. Он был очень высок, но его словно делала ниже ростом и как-то сковывала тесная кожаная куртка. Он разговаривал с двумя другими пилотами. Нетерпеливые, энергичные движения и весь облик сразу выдавали человека незаурядного, в нем чувствовались живой ум и внутренняя сила.

А спустя два дня случилось то, что Луис отчасти узнал по рассказам, а отчасти видел собственными глазами. Он видел, как старый бреге поднялся в воздух в сопровождении, двух собранных по кусочкам машин-гибридов; с ними был и эскорт – два истребителя, летевших впереди и выше их. Дороги на запад от Мадрида в те дни были забиты фашистскими грузовиками с боеприпасами; предполагалось, что от Толедо движется колонна грузовиков; словом, не было недостатка в целях, по которым могла нанести удар жалкая маленькая эскадрилья республиканских самолетов. Но они не успели поразить ни единой цели. Луис увидел, как разорвались в небе несколько зенитных снарядов, потом еще и еще – никогда до того часа он не видел, чтобы в небе сразу появилось столько этих белых клубков, и все – в точности на той высоте, на которой шли старые машины, чуть впереди них. Самолеты начали снижаться – и снаряды тоже стали рваться ниже. Это было нечто новое – зенитная стрельба с точным прицелом.

– Электронные вычислители. Десятки. Только что прибыли на фронт, – пробормотал один из товарищей Луиса по зенитной батарее. У республиканских войск таких приборов не было.

Самолет, шедший за бреге слева, покачнулся и вошел в штопор; потом рухнул вниз, переворачиваясь в воздухе и оставляя за собой хвост черного дыма. Остальные два летели, окруженные разрывами, – белые облачка вновь и вновь появлялись со всех сторон, как раз на уровне их полета. Уже не удавалось различить самолеты в сплошной сети разрывов, и когда еще одна сбитая машина рухнула вниз, нельзя было понять, которая это из двух. Но через минуту из черного дыма вынырнул бреге; он возвращался. Каким-то чудом в него не попали – видно, счастье и на этот раз не изменило летчику; но Густаво возвращался, не сбросив бомб. А двенадцать его товарищей, если не больше, погибли: ни один парашют не раскрылся.

Ах, сволочи, сволочи! В ту минуту он не подбирал для ненависти изящных выражений, не так ли?

Некоторое время спустя ему рассказали, что Густаво после этого случая уже не летал. Никто, в сущности, не осуждал его за то, что он отступил тогда перед стеною огня, но человек, который вернулся, отступив, был уже не тот, что поднялся в воздух. По слухам, он утратил не мужество, а веру; один из товарищей Луиса видел его, говорил с ним – и передавал потом, что, судя по всему, Густаво совершенно отчаялся и ни во что больше не верит: ведь он все время сражался, глубоко убежденный, что правый всегда побеждает… и вот…

Это все, что помнил Луис о Густаво; кстати, он уже вспоминал о нем однажды, несколько месяцев назад, в марте, когда газеты сообщили об окончательном разгроме испанских республиканцев франкистами с помощью немецких фашистов… тех же самых, что и сейчас, как он сказал накануне Капитану.

Он включил в машине радио – чуть слышно, чтобы не разбудить Либби. Несколько миль он ехал, слушая музыку, потом – беседу на агрономические темы. Ненадолго вернулся к мыслям об испанцах, которых он знал, и о Густаво, с которым так и не пришлось познакомиться, о Фоссе и Висле, об Эйнштейне и о своем новом друге Дэвиде Тиле.

Наконец стали передавать последние известия. Варшава пала, и волна гитлеровского нашествия захлестнула всю страну.

Потом он подумал, что, насколько ему известно, никому еще не удалось добыть большого количества свободного от примесей урана – разве что каких-нибудь несколько граммов. Уран ведь почти не применяется в промышленности, только в производстве керамики и стекла, да и там – в ничтожных дозах. А рано или поздно придется добывать его из многих и многих тонн руды, понадобятся тонны и тонны ее, чтобы добывать металл в достаточном количестве и свободный от примесей, а главное, надо будет выделить легкий изотоп – тот, который обещает дать нужную реакцию… это будет гигантская работа, ничего подобного еще не бывало, и, пожалуй, вернее бы держаться обычной смеси. Придется, видимо, добавлять тонны какого-нибудь замедлителя – углерода, кислорода, может быть, дейтерия, это можно будет выяснить только опытным путем, предстоит прорва работы… и потом, какая должна быть степень чистоты? Одна миллионная? Достижимо ли это? Тут слово за химиками. И, конечно, все это предполагает бесчисленное множество лабораторных подтверждений одной очень смелой теории, благодаря которым, помимо всего прочего, будут заполнены два-три пустых места в периодической системе элементов. Неужели все это возможно? Просто не верится – а все же?

А все же интересно послушать, что об этом скажет Нейман.

С Неймана мысль его перешла на новый циклотрон, – и впервые с той минуты, как они повернули домой, напряженное лицо его смягчилось. Он улыбнулся про себя, растолкал спящую Либби, и остаток пути они болтали обо всем на свете.

7.

В тот же вечер Луис заполнил анкету и бланки, присланные Нейманом из Чикаго, и на утро отослал их с письмом, в котором сообщал Нейману, что приедет. В тот же день пришло письмо из Нью-Йорка, от Терезы: она целую неделю носила его с собой, прежде чем отправить.

Он написал Терезе, перечитал написанное и порвал в клочки.

Дома он почти все время был озабочен и молчалив, – но вдруг на него нападала разговорчивость, и он охотно рассказывал о чем угодно, только не о себе.

Мать решила, что его расстроило письмо Терезы, ведь как раз с того дня, когда пришло это письмо, он так переменился. Но спросить его не смела. Оставалось надеяться, что за этим не кроется никаких серьезных неприятностей; каких именно – кто знает? А очень хотелось бы знать, что же произошло. Она всей душой сочувствовала сыну, а его, видно, раздражало малейшее проявление сочувствия. Что ж, это только подтверждало ее догадку…

Что до Бенджамена Саксла, он все ждал случая поговорить с сыном о деле, а тем временем понемногу, урывками узнавал кое-что о его намерении поехать в Чикаго и о том, какого рода работу ему там предлагают. Отец не разбирался в этих делах, однако относился к ним с уважением. Как бы то ни было, такими вещами и занимаются доктора физических наук.

Не зная, что такое недостаток взаимопонимания, и даже не подозревая, что им его не хватает, родители Луиса, как и многие родители, жили догадками, которые подсказывала им любовь к сыну. Они находили подтверждение своим домыслам в каком-нибудь случайном слове, брошенном в разговоре, в мимолетных замечаниях, принимаемых за некое откровение, а чаше всего – просто в том, что Луис ничего не отрицал и не опровергал. Когда сын и вовсе молчал, они принимали как должное, что такова уж родительская участь – не все знать о взрослых детях. И под конец мистер Саксл почти поверил, что разговор о деле уже состоялся.

Луис написал Терезе новое письмо и отослал его. Письмо дышало любовью. И еще оно дышало волнением, которое родилось из встречи с Фоссом и Дэвидом Тилом, удвоилось от последующих раздумий и с Терезой связано не было. Он хотел высказать и любовь свою и волнение, и, прочитав письмо, она поняла и то и другое. Но Луис сам не знал, что в нем сильнее – любовь или это волнение, – Тереза почувствовала и это.

Она много думала об этом в последующие недели и все не отвечала Луису, а тем временем бывала в гостях или в театре с другими знакомыми мужчинами, но, возвращаясь домой, вновь начинала думать о том же. Потом однажды вечером Луис позвонил ей из Чикаго. Разговор вышел пустой и бессмысленный, от него ничего не осталось, кроме досады и разочарования. И после этого долгие месяцы они не переписывались.

А потом Тереза написала ему, потому что у нее умерла мать и горе и тоска оказались сильнее гордости. Луис получил письмо и назавтра примчался в Нью-Йорк. Они и часа не пробыли вместе, как Тереза убедилась, что месяцы разлуки и молчания, показавшиеся ей вечностью, пролетели для него незаметно. Это открытие совсем сбило ее с толку, а пока она размышляла в поисках объяснения, обида утихла.

Странная это была встреча, на всем лежала тень несчастья, вновь их соединившего, и все освещала радость быть вместе, и на каждом шагу вполне разумные сомнения опровергались бесспорными истинами, которые поначалу казались невероятными. Но все сомнения, как и неверие, возникали у одной Терезы, и ей пришлось отказаться от них перед лицом этих истин, из которых первая и важнейшая была та, что Луис на свой лад любит ее так же сильно, как прежде.

И только после того, как Луис опять уехал в Чикаго, Тереза додумалась до объяснения: вопреки старой поговорке, что коня можно пригнать на водопой, но пить насильно не заставишь, бывают, видно, и такие, которые пьют охотно, но лишь когда сами окажутся у воды… Какая грубость, какой цинизм! – вознегодовала она. Он необыкновенный, подсказало ей сердце, человек одного призвания, одной страсти. К кому? – спросил рассудок. – Или к чему хотя бы? И потом, – сказало сердце, – один час с ним лучше, чем год с любым другим. Тогда, – сказал рассудок, – тебе придется решать нелегкую задачу. И пусть! – сказало сердце. – Да, да, пусть так!

Но сердцу легко говорить, а что же ей все-таки делать? Луис живет в одном городе, она – в другом. И уже известно, что если не написать ему, сам он тоже не напишет, с него станется. Но уж когда она пишет ему, он отвечает сейчас же. И в следующие полтора года, помогая отцу примириться с утратой, сама она примирилась с ожиданием, а пока что из Нью-Йорка в Чикаго и из Чикаго в Нью-Йорк летело письмо за письмом.

Письма Луиса по-прежнему были взволнованны и нежны, любовь и волнение переплетались все теснее, но из его слов Тереза все меньше понимала, что же его волнует. В сущности, он никогда не говорил прямо о своей работе; но уже не оставалось сомнений, что работа поглощает его всего без остатка, его больше ничто и никто не занимает, – разве только она, Тереза. Об этом неопровержимо свидетельствовали его письма и те часы, когда они бывали вместе, – шесть коротких встреч за полутора года, – ибо Луис не мог и не умел притворяться.

В одну из встреч, говоря о будущем, он сказал почти мимоходом: «Когда мы поженимся…» Они лежали рядом, Тереза повернулась и поцеловала его. «Спасибо, – сказала она, – я согласна». Так или иначе, она по-прежнему была очень влюблена, но постепенно стала относиться ко всему с философским спокойствием, – это далось не легко и означало только, что рассудок ее перестал спорить с сердцем.

А потом больше трех лет, с тех самых пор, как Америка вступила в войну, они не виделись ни разу. Тереза по газетам и по радио следила за вестями с фронтов, переменила две или три службы, на которых и она могла быть полезна фронту, и писала Луису, но ответные письма приходили уже менее аккуратно… Он сообщил ей новый адрес: Санта-Фе, штат Нью-Мексико, почтовый ящик 1662 – но ничего при этом не объяснил. В иных письмах, в которых ей чудилось скрытое отчаяние, он вспоминал разные случаи из прошлого, те счастливые часы, когда они были вместе. Он расспрашивал, как она живет, о чем думает, ему хотелось знать все, до мельчайших подробностей. Миллионы женщин получают теперь такие же письма, думала Тереза, и пожалуй, Луис тоже как-то участвует в войне. Но неизвестно, что говорить о нем друзьям и знакомым. Сомнения и тревоги одолевали ее, и всякий раз, поборов их, она чувствовала, что еще сильней любит Луиса, еще беззаветнее верит в него. Она строила бесчисленные догадки, и все они рухнули 6 августа 1945 года, когда в газетах появилось страшное известие.

Вскоре после этого Луис писал ей:

«Я часто задумываюсь над двумя вопросами мудреца Гиллеля: „Если я не за себя, то кто же за меня? Но если я только за себя, тогда зачем я?“ Не так-то легко ответить на эти вопросы, подчас трудно понять, что же я – кто я такой? Тереза, родная моя, любимая, боюсь, что совершилось страшное дело. Быть может, этого не хотели, быть может, просто не все было додумано до конца… Возможно, что это был не столько сознательный умысел, сколько своего рода несчастный случай. Но теперь и то и другое одинаково опасно, теперь у нас даже и несчастные случаи равносильны злому умыслу».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю