Текст книги "Несчастный случай"
Автор книги: Декстер Мастерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
– На престоле первенец Лучеиспускающий! – нараспев повторил Бийл.
На лице девочки отразилось явное презрение. Через секунду она отвела глаза, с достоинством отвернулась и ушла.
– Так вот, – сказал Бийл, снова развалясь на скамье, – то же самое произошло в начале тридцатых годов. Сорок лет ученые зондировали внутренности атома, а потом вдруг растерялись – неизвестно, что и как делать дальше. До тридцать второго года работа стояла на месте. И вдруг появился и нейтрон, и позитрон, и тяжелый водород – все сразу, хотя прошло не больше года. И многое другое. А потом – искусственная радиоактивность. И в результате – ажиотаж. Вот этот самый нервный ажиотаж и привлекал способную молодежь к такой работе. Знали они о том или нет, но дело обстояло именно так.
Педерсон мрачно смотрел в бокал, время от времени вскидывая глаза на Бийла. Поначалу из Бийла было трудно вытянуть хоть слово, а теперь он как будто вознаграждал себя за молчанье. Педерсону стало жаль себя. Он стремился поскорее вернуться в больницу, хотя делать ему было там нечего, разве только отстаивать возможность надежды. Меньше всего на свете ему хотелось сидеть в этом баре и слушать Бийла, рассказывавшего ему то, чего он не желал знать, о материях, в которых он, по правде говоря, не особенно разбирался, но которые считал элементарными и, следовательно, неинтересными. Больше того, он был поражен тем, что Бийл оказался чудовищно бесчувственным к тому, ради чего его вызвали из Сент-Луиса. Педерсону не нравился Бийл. Даже вид его был ему неприятен: сидит развалясь, пьет бокал за бокалом и болтает без умолку. Впрочем, он хороший специалист, подумал Педерсон, я это знаю, но пусть бы убирался отсюда, пока… О, он еще увидит, еще увидит! Он думает, будто все знает наперед, стервятник проклятый… Будь ты проклят, будь ты проклят!..
Ему объяснили, почему Бийла оставили в Санта-Фе; он согласился приехать в гостиницу и ввести Бийла в курс дела, поговорить с ним…
– Но вот, возьмите Луиса, – сказал Бийл.
«О, не надо, не надо», – взмолился про себя Педерсон.
– Его привел в Чикаго вовсе не ажиотаж, – продолжал Бийл. – Не знаю что, только не это; может, у него когда-то был хороший учитель, – хотя вряд ли, мы ведь знаем, что такое наша средняя школа, – может, причиной тому влияние родителей; во всяком случае, он ровно ничего не знал. Боже, сколького он еще не знал! Но любознательности у него было хоть отбавляй. Говорят, все евреи такие, но я что-то не замечал. Мне попадались среди них страшные тупицы. Впрочем, я всегда считал, что евреи, тупицы они или способные, на девяносто семь процентов ничем не отличаются от прочих людей. Но что только люди умудряются сделать из остальных трех процентов! Черт возьми, каждый человек на девяносто семь процентов не отличается от всех прочих. В каждом из нас течет кровь предков Тутанхамона. Не хмурьте брови, братец. Лучше позовите сеньориту, и мы закажем еще по бокальчику… Виски, виски, доктор хочет виски!
Но кто сказал, что я должен нянчиться с этим субъектом, думал Педерсон; зачем я тут сижу, я не желаю сидеть с ним, но еще бокал придется распить. И почему его не клонит ко сну, ведь он же целый день летел? И не подумаю его укладывать в постель, если он напьется до потери сознания, пусть сам о себе заботится. Он просто пошляк, хотя все считают, что он знаток своего дела. Интересно, действительно ли он так хорошо знает Луиса или это вранье.
– Хотя у евреев прелюбопытнейшая религия, – говорил Бийл. – В ней столько же вздору, сколько и в других, и все же… не знаю, мне кажется, что кое в чем она ближе к жизни. Вот, скажем, эти правила из талмуда насчет того, как вести себя в комнате больного, – очень толковые правила. Например: старайся сесть так, чтобы твои глаза были не намного выше уровня глаз больного. Разумно. Так вот, Луис был очень любознателен, sine qua non. Я видел немало юнцов, у которых любознательность быстро исчезала. Не знаю, может вам это неинтересно? Средние школы выпускают уйму мальчишек, которые до такой степени ничего не знают, что совсем непрочь хоть что-нибудь узнать. Я не говорю о мальчишках, помешавшихся на всякой технике, – те не лишены любознательности, но удовлетворить ее страшно легко. Да, так в тридцать втором году по-настоящему любознательные ребята, и Луис в том числе, заразились общим ажиотажем. Разумеется, некоторые дальше такого ажиотажа и не пошли. Большие дела, новые горизонты – разве не здорово жить в такие увлекательные времена? Ну и сделали из суровой действительности манную кашку. Ажиотаж, увлекательность – это только сахарная оболочка пилюли, а за нею, как всегда, – обыкновенный тяжкий труд. Только размах работы тут был побольше. Один нейтрон сам по себе – какая идея, плодотворная идея, как говорим мы, люди науки. Здесь возникла ваша атомная станция, и Луис был одним из тех, кто ее создавал… одним из тех, кто… ага!..
Официантка принесла бокалы, и Бийл тотчас же принялся пить. Но теперь он выпрямился, и в голосе его уже не было нагловатого, циничного оттенка. Педерсон заметил это и еще упорнее стал смотреть в свой бокал. Он был трезв, а Бийл – нет. Он был молод, а Бийл – нет. Он был… скромен, что ли, а Бийл – нет. Он был безвестным врачом, а Бийл – нет. Он хочет спасти Луиса Саксла, а Бийл… И по этим причинам он не мог смотреть Бийлу в лицо. Перемену в голосе Бийла он ощутил, как похолодание, незаметно изменившее окружающую их атмосферу. Казалось, через стол со стороны Бийла на него пахнуло холодом. И Педерсон поймал себя на том, что с тех пор, как он спросил Бийла о его медицинском заключении, ему в первый раз стало интересно, что тот теперь скажет.
Педерсон молча вертел в пальцах свой бокал.
– Ну, ладно, – сказал наконец Бийл, – какой длинный был день! Когда это случилось? Во вторник, а сегодня четверг. Так.
Опять наступило долгое молчанье; Педерсон ждал.
– Посторонние заботы, вот что их губит. Всякие посторонние заботы. Женитьба, дети, семейное благополучие. Если это не глушит их любознательность, то уж как пить дать глушит в них работоспособность. И все же некоторые еще держатся. Но потом какая-нибудь фирма предлагает тепленькое местечко. И надо соглашаться ради того-то и того-то. Прикладная физика, прикладное то и это, техника, технология… «Дорогой отец, это чрезвычайно полезное дело, и лишь благодаря подобным делам, мы стали такими, как сейчас», хотя не совсем, нет, сэр, не совсем. Вас не смущает то, что буквально все научные силы, участвовавшие в разработке проекта атомной станции, пришли к нам из Европы? Не большинство, а бук-валь-но все? Меня смущает. Меня это очень смущает. Я никому не уступлю в преклонении перед умелыми руками, но если у человека золотые руки и нет головы на плечах, значит он тупица или отупеет со временем. Бедный Луис. Он был редким и весьма необходимым для нас исключением. А, да ладно, к черту! К чему об этом говорить?
«Бедный Луис»… «он был»… – отметил про себя Педерсон. Эти слова начисто стирали те обнадеживающие интонации, которые почудились ему в голосе Бийла несколько минут назад; прежний гнев, вскоре перешедший в раздражение, которое в свою очередь было притушено шевельнувшимся любопытством, обуял Педерсона с новой силой. Он сейчас ненавидел Бийла, поэтому каждое его слово вызывало в нем протест, хотя тот говорил о Луисе с восхищением.
– А вы и в самом деле хорошо знаете Луиса? – спросил Педерсон, чуть ли не в первый раз за весь вечер наклонясь к собеседнику через стол. – Вы рисуете его каким-то исключительным существом, а это ровно ничего не значит для меня и, вероятно, для него. Да, Луис нам очень нужен, но не потому, что он семи пядей во лбу, как вы его рисуете. И почему вы считаете, что умелые руки – это плохо? У Луиса золотые руки, а это одна из причин, почему все относятся к нему с таким уважением. Поверьте, его уважают не за то, что он целыми днями предается скорби об упущенных возможностях подвизаться в Науке с большой буквы. Полагаю, что вы о таких вещах знаете больше меня. Я ни на что и не претендую. Но, быть может, вы знаете чересчур уж много и случайно забыли, что наука должна служить людям, а не наоборот.
– Господи помилуй, – сказал Бийл, удивленно уставясь на своего внезапно оживившегося собеседника. – Значит, вы тут служите людям, делая атомные бомбы? Да, конечно это так, успокойтесь. Вы служите одним людям за счет других. Господи, помилуй нас! Погодите, не отмахивайтесь. Я как раз из тех, кто оправдывает это необходимостью, – мой друг Хатчинс говорил об этом еще в самом начале. Мы не достигнем победы, сказал он, но можем предотвратить поражение весьма эффектным способом. Ну вот, мы так и сделали – и весьма эффектно. Господи, помилуй нас и всех, кто с нами заодно. Но простите, меня начинает тошнить, когда говорят, что наука служит людям. Здесь у вас наукой не занимаются. Здесь производство, выпускающее новый вид товара. Мой друг Луис отлично знает это – вот еще одна причина, почему он нам так нужен. Умелые руки – совсем не плохо, у всех ученых умелые руки. Но умело пользоваться инструментами – это одно, а понимать их – другое, и мой друг знает, в чем тут разница. А вы? Что же вы опять примолкли? Я же все время повторяю, что не нужно говорить об этом, совсем не нужно касаться этой темы.
– У вас рыбья кровь, – сказал Педерсон, – вы не человек, а холодная рыба. Вы называете Луиса своим другом, вы знаете его четырнадцать лет, а сами сидите тут и разглагольствуете, выставляя его каким-то феноменом. Так вы понимаете дружбу? Вы любите его? Испытываете ли вы хоть какие-нибудь чувства при мысли, что он лежит за тридцать миль отсюда – вы знаете в каком состоянии?
Бийл провел рукой сначала по одной стороне лица, потом по другой и, как прежде, сдавил пальцами веки. Он взглянул на Педерсона, усмехнулся, потом рассеянно обвел глазами зал, и улыбка его уступила место хмурому и озадаченному выражению.
– Ничего не чувствовать – это ужасно, – сказал он, все еще глядя в зал. – Это проклятие современного человека, не так ли? Но почему – потому ли, что человек стал бесчувственным, или потому, что, сталкиваясь с непостижимыми проблемами, он не знает, как к ним отнестись? И в том и в другом случае это проклятие. Если человек утратил способность чувствовать, он обречен скитаться в таких дебрях, где никакие чувства не нужны. Если же он сталкивается с проблемами, которые выходят за пределы его чувств, то он обречен бродить в дебрях решений, которые ничего не решают, потому что все решает за него судьба. Но есть еще, как мне думается, и третий удел, ибо физические науки и, скажем, работа на атомной станции, вроде вашей, иной раз заставляют человека забыть о всяких чувствах, а не то у него дрогнет рука или отвлекутся мысли и будет нарушено то бесстрастное самообладание, которое необходимо, чтобы управлять этой огромной силой. Может, для таких случаев лучше совсем убить в себе всякие чувства, но как быть потом, в остальное время? А если человек умеет чувствовать, то какой же страшной внутренней дисциплины требует от него подобная работа! Чувства иногда очень мешают физику, и особенно физику, делающему бомбы. С другой стороны, физик, лишенный всяких чувств и делающий бомбы, – что может быть страшнее? Положение безвыходное! Заговорив о чувствах, вы затронули серьезный вопрос, друг мой. Что привело Луиса к смерти? Нет, простите, – почему он сделал оплошность, в результате которой получил такую дозу облучения? Кто нам ответит? Сомневаюсь, чтоб он сам знал это. Почему опытные руки совершают промах? Это нужно знать, прежде чем решить, как относиться… то есть прежде чем разбираться в своих чувствах.
– Вы уже ответили на мой вопрос, – сказал Педерсон. – Вы дали исчерпывающий ответ.
– И все же чувства у меня есть.
– Ура, – произнес Педерсон.
– Да, – сказал Бийл. – Да, отвечу я и ка другой ваш вопрос. Я в самом деле хорошо знаю Луиса. Известно ли вам, что по возрасту я бы мог быть его отцом? И все-таки, если говорить честно, совсем честно, я не могу горевать о нем больше, чем о жителях Хиросимы и Нагасаки, убитых бомбами, которые сделаны с его помощью. А вы можете? Можете? Впрочем, это все равно. Что вам неприятнее видеть – человека, раздавленного машиной, или парадное шествие? Какой ужас эти парадные шествия! При виде их в голову лезут мысли обо всех людях на свете, и какое бы чувство вы при этом ни испытывали – состраданье или ненависть, оно настолько сильно, что его трудно выдержать. Какое грустное, да, именно грустное и вместе с тем смехотворное зрелище представляет собой каждый отдельный человек, шагающий в процессии, в любой массовой процессии. Это хуже, чем раздавленный машиной человек. Вы смотрите на него с сожалением, но и только, не правда ли? Или тот молодой человек, Луис, лежащий за тридцать миль отсюда. Это грустно, боже мой, очень грустно, но это еще можно вынести. Но неужели вы не понимаете, что становится совершенно невыносимо, если вы думаете о нем в числе других, шестидесяти тысяч убитых в Хиросиме, пятидесяти тысяч – в Нагасаки и, что еще хуже, много хуже, если вы думаете о нем среди миллионов тех, которые так и не нашли, чего искали в жизни, которые были уже близко к цели и вдруг – гибель. Быть может, причиной тому несчастный случай, или страх, или какой-то внутренний протест, или… Разве мы знаем? Разве мы знаем, отчего может дрогнуть опытная рука, отчего мозг на секунду перестает управлять руками и что повлияло на мозг?
– Доктор Бийл, я не в силах слушать все это, право, больше не в силах. Вот вы в начале нашего разговора сказали, что я что-то путаю, но ведь вы наворотили такого, что куда мне… Вы бог знает что городите, и я отказываюсь вас понимать, не желаю ничего понимать! Луис Саксл попал в беду. Он мой друг. Если он и ваш друг, то лучшего вам никогда не найти. Так о нем думают очень многие. Он случайно попал в беду, он очень болен, но еще жив. Я готов всю ночь говорить или слушать вас, если вы придумаете, как ему помочь. Но парадные шествия и прочее – нет, с меня хватит!
Бийл внезапно встал.
– Одну минуту, я сейчас вернусь, – пробормотал он. – Сидите, не вставайте. – Поднимаясь, он стукнулся о стол, опять с размаху сел на мягкое сиденье, снова встал, неторопливо выбрался из-за стола и пошел, ступая медленно и осторожно. Пройдя два-три шага, он обернулся.
– Понадобилось выйти, – объяснил он, напряженно глядя на Педерсона. Он прошел еще два шага и опять обернулся. – Закажите мне еще виски, – сказал он и очень осторожно, скорее старческой, чем пьяной походкой вышел из бара.
Через десять минут Педерсон отправился искать Бийла. Его не оказалось ни в мужской комнате, ни поблизости. Телефон в его номере не отвечал. Бийл исчез. Педерсон досадовал, злился, но вместе с тем испытывал облегчение. Ему захотелось уехать как можно скорее, а сейчас это можно было сделать не прощаясь, без длинных, вымученных разговоров. Он вернулся в бар, заплатил за выпитые им три бокала виски и написал фамилию Бийла на счете за его обед и виски. Затем он вышел из гостиницы и, ускоряя шаги, направился за угол, к стоянке машин. Он вывел свою машину, постарался проехать как можно быстрее через центр города и, приближаясь к окраине, все прибавлял скорость; когда он проехал метров сто по длинному холму, откуда начиналась дорога на Лос-Аламос, спидометр показывал семьдесят миль.
Посидев минут двадцать на скамейке у самой площади, Бийл почувствовал себя лучше. Он видел, как Педерсон вышел из гостиницы и пошел к стоянке. Он смотрел на него без всякого интереса. Он сидел один, хотя все другие скамьи на площади были заняты народом; там были старики, старухи, юные парочки, мальчишки, которые оживленно разговаривали вполголоса, потом начинали чуть ли не кричать, разражались хохотом и опять утихали. По площади во всех направлениях неторопливо двигались люди. Автомобильное движение на четырех окаймлявших площадь улицах почти прекратилось – лишь изредка проезжала одинокая машина. Деревья тихо шелестели листвой. Бийл провожал глазами проходивших мимо девушек. Тут были американки, испанки и индианки, были и полукровки. Большей частью они быстро проходили мимо, не обращая внимания на оклики и свистки парней. Но некоторые останавливались и вступали с ними в разговор. И ни одна не заговорила с Бийлом, который в упор разглядывал каждую.
Примерно через час на площади появилась девушка с лос-аламосского телеграфа, шедшая медленной гуляющей походкой. Она остановилась возле скамьи, где сидел Бийл, посмотрела на него и что-то сказала. Бийл помотал головой и знаком велел ей уйти. Девушка придвинулась ближе, наклонилась и опять заговорила. Бийл еще раз махнул рукой, девушка повернулась и тем же медленным гуляющим шагом пошла дальше. Площадь уже почти опустела, и стук каблуков по асфальту был единственным громким звуком в ночи. Вскоре и девушку, и стук ее каблуков поглотила какая-то из ближних улиц, а Бийл все сидел и прислушивался.
2.
У караульной будки Чарли Педерсон сбавил скорость, показал часовому пропуск и, не останавливаясь, хотел было ехать дальше. Но солдат окликнул его и подбежал к машине.
– Вы в больницу, доктор Педерсон?
– Да.
– Тут есть письмо Луису Сакслу. Срочное. Его заберут минут через двадцать, но я подумал, что…
– Правильно. Где оно?
Солдат побежал в будку. Тихонько урчал мотор машины, работавший вхолостую. Педерсон сидел неподвижно, не сводя глаз с слабого зарева над ярко освещенной Технической зоной. Солдат прибежал обратно и протянул Педерсону толстое, облепленное марками письмо. На конверте был штемпель вокзальной почты Санта-Фе и другой штемпель – чикагский.
– Все благополучно, доктор?
Педерсон перевернул конверт. На обратной стороне было написано «Тереза Сэвидж», без всякого адреса.
– Доктор!..
Педерсон поглядел на солдата и рассеянно кивнул, потом улыбнулся.
– Спасибо, – сказал он. – Я передам.
Может, Дэвид Тил посоветует, как быть с письмом, подумал он. Переводя скорость, он двинул машину вперед. Но в чем, собственно, дело? Почему Луису нельзя получать письма?
– Все-таки я поговорю с Дэйвом, – упрямо сказал он вслух.
Но Дэвида в больнице не оказалось. Педерсон позвонил к нему домой, но и там никто не ответил. Тогда он положил письмо в карман и, выйдя из ординаторской, пошел в другой конец коридора и завернул за угол. Здесь, в палате, которая третьего дня была превращена в лабораторию, обслуживающую семь пациентов, помещался штаб доктора Новали. Сам он стоял среди микроскопов, предметных стекол и счетчиков, подносы с иглами находились у него в тылу, а банки с красителями – с обоих флангов. У окна виднелись два автоклава; только сегодня днем к ним присоединили вентили для подачи пара. На шатком столе стоял фотометр. Обычно больницу обслуживала большая, прекрасно оборудованная лаборатория, которая находилась возле Технической зоны, на той же улице, что и больница, но в двух кварталах от нее. Во вторник вечером издавна заведенный порядок сразу изменился.
Новали разглядывал вентили автоклава. Он поднял глаза на вошедшего Педерсона и хмыкнул.
На другом столе лежали фанерные дощечки, к которым были приколоты таблицы и листки с записями. Несколько таблиц висело по стенам. Педерсон взглянул на ближайшую. На ней было написано имя Саксла, она состояла из нескольких коротких столбцов цифр под заглавием «Химическое исследование мочи».
– Как дела, Лу? – спросил Педерсон Новали, не отрывая взгляда от таблицы.
Новали пожал плечами.
– Самое интересное, не считая того, что вы уже знаете, это количество белых кровяных телец. Сейчас их больше двадцати трех тысяч – это порядочно. Но долго ли так будет?
– На сколько уменьшится это количество, когда оно станет уменьшаться, вот в чем вопрос, – сказал Педерсон.
– Это не такое уж редкое, хотя и не совсем обычное явление, – ответил Новали с легким раздражением. – Влияние эмоциональных факторов, тревоги и прочего. Но знаете, у японцев в этой стадии болезни у двух пострадавших наблюдалась совсем обратная картина, хотя, конечно, и в аналогичных случаях не было недостатка. На собаках это не подтверждается. На кроликах – да, но не на собаках.
Педерсон кивнул. Он протянул руку к фотометру и потрогал его.
– Ну, а что еще?
– Чего вы хотите, Чарли? Знаете общее положение? Ну, так оно пока не ухудшилось. Он выглядит сравнительно неплохо, даже лучше, чем с утра. И говорит, что чувствует себя хорошо. Днем он поспал.
– Кто у него там?
– Полчаса назад была Бетси. Врачи недавно ушли в «Вигвам» обедать.
– А почему так поздно? Ничего не случилось?
– Нет, Чарли, они просто засиделись, и все. Как только вернутся, мы соберемся. – Он устремил на Педерсона острый взгляд. – Тем более, что и вы вернулись, – добавил он.
Педерсон обвел глазами ряды табличек.
– Как обстоит дело с фосфором? Я тут ничего не вижу.
– Мы прекратили эти анализы, Чарли.
Педерсон уставился на табличку, озаглавленную «Тромбоциты (сто тысяч) – лейкоциты (%)». Он смотрел на нее почти с минуту, а Лу Новали в это время смотрел на него.
– Кто велел бросить фосфор? – спросил наконец Педерсон, снова погладив пальцами фотометр.
– Кажется, Берэн. Мне сказал Моргенштерн, а ему, по-моему, сказал Берэн. – Педерсон молчал, и Новали добавил: – Да, конечно Берэн. Он говорит, это мало что дает. Они используют сывороточный натрий для определения нейтронов.
– Понятно.
Педерсон закрыл ладонью лицо и стиснул пальцами веки. И тотчас же ему вспомнился Бийл, который столько раз сегодня делал то же самое. Педерсон отнял было руку от лица, но, вздохнув, снова прикрыл ею глаза.
– Ну ладно, до скорого, Лу. Я пойду наверх. Что, Луис не задавал никаких трудных вопросов?
– Он допытывался насчет анализа костного мозга.
– А то, что мы говорили ему раньше? Или он нам уже не верит?
– Да ведь что мы ему говорили, Чарли? Только более или менее смягчали то, что есть на самом деле. Должно быть, все-таки верит, даже понимая, что мы смягчаем факты.
– А другие не сказали чего-нибудь лишнего? Что они ему говорят?
– Все то же самое. Только все труднее становится скрывать истину.
Педерсон кивнул. Он дорого бы дал сейчас, чтобы узнать, что думает Новали о положений Луиса. Однако Новали не обмолвился об этом ни словом. Он, как и его стеклышки, знал многое, но молчал. И в то же время он как будто и не намерен был скрытничать – он, казалось, готов был ответить на любые вопросы и даже ждал, чтобы его спросили. Так почему же я не спрашиваю? – подумал Педерсон и уже приоткрыл было рот, чтобы заговорить. Но, точно школьник, которому страшно хочется поцеловать девочку и который боится сказать об этом, не зная, что ему ответят, и заранее смущен, предвидя самое неприятное, Педерсон удержал вертевшиеся на языке слова. И хотя выражение его лица ничуть не изменилось, он покраснел, будто его уличили в чем-то нехорошем.
– Чарли, вы бы прилегли на часок-другой. Вы, видно, зверски устали.
Педерсон опять кивнул и молча повернулся к двери. Оставив Новали В Тесной лаборатории, он прошел по коридору к лестнице и поднялся на второй этаж. По пути он спохватился, что Новали, отлично зная, где он провел последние часы, даже не заговорил об этом. Конечно, за это надо только сказать ему спасибо, но Педерсону вдруг стало досадно. Почему Новали так явно уклоняется от этого разговора? Да и от другого тоже… И тут у Педерсона мелькнула мысль, что тем самым Новали, в сущности, ответил на его невысказанный вопрос. Нет сомнения, подумал он в приступе патетического гнева, меня хотят отстранить! Он снова почувствовал себя одиноким, как нынче утром, а потом разозлился и наконец впал в отчаяние, за одну секунду пережив все настроения, владевшие им в течение дня.
Так и не успев как следует определить свои чувства, Педерсон почти дошел до двери Луиса. Он остановился в двух шагах; дверь была закрыта неплотно, и он услышал голос Бетси, что-то читавшей вслух. Педерсон стоял, прислушиваясь к ее голосу – слов он не разбирал, – и вдруг вспомнил, как несколько дней назад Бетси сказала в ординаторской: «Хоть бы скорей прошел вторник двадцать первого числа». Ну, вот он и прошел, и что же? – сказал про себя Педерсон. Удивившись вопросу, он мысленно отмахнулся от него, не вникая в смысл этих слов, не раздумывая, почему они пришли ему в голову, – просто игра воображения, вот и все, а у него сейчас нет сил копаться в этом. Сегодня утром, увидев в окне белый халат Бетси, Педерсон весь как бы ощетинился, но сейчас ее ровный голос, доносящийся из комнаты Луиса, показался ему приятным и успокаивающим, он будто звал: «Сюда, сюда, здесь еще жива надежда». По крайней мере, таково было мгновенно охватившее его и даже не вполне осознанное ощущение, хотя, открыв дверь и войдя в комнату, он поглядел на Бетси с таким же равнодушием, как всегда. Она умолкла, а Луис, повернув голову на подушке, заговорил слегка застенчиво и в то же время возбужденно:
– Кто к нам вошел, Бетси? Случай, свобода воли или необходимость? Чарли, послушайте, суньте вашу иголку в карман… сядьте… вы и так выкачали из меня всю кровь. Сядьте и слушайте. Это превосходная штука. Прочтите еще раз про ткацкий станок, Бетси. Как там… «День был душный…»
Бетси перевела взгляд с Педерсона на Луиса и, улыбнувшись ему, нашла в книге нужное место и снова начала читать вслух. Педерсон не мог рассмотреть, что это за книга; она была толстая и лежала на коленях Бетси корешком вниз. Бетси нагнулась над книгой, чуть отклонившись в сторону, чтобы свет маленькой лампочки, стоявшей на столике, падал на страницы. Она читала довольно медленно, и голос ее казался глубже и уверенней, чем когда она разговаривала; слушать ее было приятно.
– «День был пасмурный и душный, – читала Бетси. – Матросы лениво слонялись по палубе или стояли, бессмысленно уставясь на свинцовые волны. Мы с Квикегом мирно занимались плетением узкой циновки, которая должна была служить запасным найтовом для нашего корабля. И царила вокруг такая бездыханная, такая недвижная и вместе с тем что-то обещающая тишина, такое колдовство было разлито в воздухе, что каждый из наших примолкших матросов, казалось, ушел в свой невидимый внутренний мир.
Плетя циновку на палубе, я был слугой или пажем Квикега. Я пропускал взад и вперед уток или марлинь через длинные волокна основы, пользуясь собственными руками вместо челнока, а Квикег, стоя сбоку и рассеянно глядя на волны, то и дело просовывал свой тяжелый дубовый меч между волокнами, небрежно подталкивая поперечные нити одна к другой; тишину нарушал лишь глухой, непрерывный стук меча, и такое странное дремотное оцепенение нависло над кораблем и над морем, что казалось, будто само Время ткет на станке свою пряжу, а я – лишь челнок, бездумно снующий в руках Парки. Вот лежат закрепленные волокна основы, от толчков меча они сотрясаются в едином, неизменном, все повторяющемся ритме, и от этого поперечные волокна лишь плотнее переплетаются с нею. Основа – это необходимость, думал я; и вот я собственною рукой, как челноком, вплетаю свою судьбу в эти неуклонно тугие нити. А тем временем капризно-равнодушный меч Квикега толкает уток то вкось, то сбоку, то сильнее, то слабее, как придется; и каждый толчок, каким бы он ни был, соответственно влияет на плотность готовой пряжи. Меч дикаря, думал я, который окончательно сплетает и формирует уток и основу, спокойный и равнодушный меч – это случай; да, случай, свободная воля и необходимость – без всякой разумной взаимосвязи, – переплетаясь, действуют сообща. Прямые нити основы – необходимость, не отклоняясь, строго следуют своим путем, произвольные толчки лишь способствуют этому; свободная воля может как угодно направлять челнок между ровно натянутыми нитями; а случай, хоть игра его ограничена прямыми линиями необходимости, и свободная воля отчасти влияет на его ход, – все же случай управляет и тем и другим переменно и, как удар меча, по-своему определяет лицо событий.
Так мы плели и плели циновку, пока я…»
Бетси остановилась и подняла глаза; Луис одобрительно кивнул головой.
– Разве это не чудесно?! – воскликнул он все с тем же сдержанным волнением в голосе. – Дали бы мне подольше побыть с Бетси и «Моби Диком» – и все было бы в порядке. Кровь, вечно кровь! Оставьте мне хоть немного крови, чтоб я мог дослушать. Кровь и лед. У нас еще четыреста страниц впереди.
– Мне это нравится, – правда, книгу я не читал, – но меня удивляет, что вы находите это чудесным, – сказал Педерсон; ему хотелось попасть в тон Луису, но он и в самом деле был удивлен. – По-моему, физику такие вещи должны казаться… как бы это сказать… чересчур детскими, что ли… хотя нет, – вернее, слишком романтичными и мистическими.
– Смотря какому физику! – воскликнул Луис. – Во что только физики не верят! Самое прекрасное, что нам дано испытать, – это мистический трепет, истинное начало настоящего искусства и науки. Так думает Эйнштейн! Он очутился в полном одиночестве, все физики отдалились от него, а ведь от него можно услышать такие замечательные вещи! Да, конечно, ткацкий станок Мелвилла – мистика, но тут что-то верно угадано. Образ предельно лаконичен, как все доброкачественные физические теории. В нем есть высокая художественность, как в волновой механике. Он плод живого воображения, но таковы должны быть и законы естествознания. «Случай управляет и тем и другим попеременно и, как удар меча, по-своему определяет лицо событий»… Глубокая истина, подтвержденная наблюдениями… Велика ли доза, Чарли?
Педерсон стоял в ногах кровати и смотрел на температурный лист, приколотый под часами, которые повесила там Бетси. Слушая Луиса и глядя на лист, он, очевидно под влиянием Мелвилла, тоже ушел в свой невидимый внутренний мир и не сразу понял, о чем говорит Луис.
– Какая доза? – спросил он, глядя на запись, сделанную около часа назад; после четырех часов дня температура поднялась на три десятых.
– Доза общего ионизирующего облучения с учетом нейтронов, – сказал Луис.
Педерсон взглянул на него пристально и пытливо. На лице Луиса было насмешливое, но почти веселое выражение.
– Вряд ли кому-нибудь известно, а мне – меньше всех, – пожал плечами Педерсон и перевел взгляд на листок. Там он нашел кое-какие указания: часов в шесть на большом пальце и на ладони левой руки прорвались два волдыря или водяных пузырика; Педерсону надлежало последить, чтобы не возникла инфекция, чтобы сестра промыла вокруг ранок, и так далее. Он снова взглянул на Луиса.
– Главные авторитеты в этом деле – Висла и Дэвид Тил. Что они говорят? – нарочито небрежным тоном спросил он и сделал знак Бетси; та быстро встала со стула, и оба подошли к лотку, где лежала левая рука Луиса.