355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Декстер Мастерс » Несчастный случай » Текст книги (страница 20)
Несчастный случай
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:32

Текст книги "Несчастный случай"


Автор книги: Декстер Мастерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

В ту самую минуту, как поезд загремел по мосту, Луис наконец отыскал себе место в переполненном вагоне-ресторане. Было уже около половины восьмого, но в Джорджтауне, на девятьсот миль западнее, до захода солнца оставался еще час, и Луис подумал, что его родные сейчас тоже садятся обедать. Они уже, конечно, получили его телеграмму, и сестренка Либби так и сыплет вопросами. Забывшись, он неподвижным взглядом смотрел в окно, на вокзальную платформу; через стекло слабо доносился грохот багажных тележек, крики продавцов, шипение пара, но гораздо явственней Луис услышал голос отца: „Ну, что, сынок, не так уж плохо дома, а?“ И голос матери: „Вот если бы он мог остаться с нами… конечно, я понимаю, он не может, но…“

В Джорджтауне мистер Бенджамен Саксл запер свою контору на лесном складе, постоял минуту, глядя вокруг, потом спустился с трех ступенек крыльца и медленно пошел по улице; до дому надо было пройти кварталов семь. Старик Саксл шел по улице и думал о торговле лесом, о предстоящем приезде сына, о последних новостях с театра военных действий и о том, что сегодня будет на обед. По дороге он здоровался с многочисленными друзьями и знакомыми – одни, как и он, возвращались домой после рабочего дня, другие сидели на крылечке или поливали газон перед домом. Они поздравляли его с успехами сына, потому что все прочитали коротенькое сообщение, которое составила его жена, а сам он передал по телефону в редакцию местной газеты. Потом они переставали улыбаться и перекидывались с ним двумя-тремя словами о войне; почти все были того мнения, что война кончится прежде, чем Соединенные Штаты окажутся втянутыми в нее; хорошо это или плохо и чем вообще все кончится, Бенджамен Саксл и его собеседники не очень задумывались, ведь отзвуки, долетающие через моря и океаны, куда менее ощутимы в воздухе прерий.

Старик Саксл шел дальше, и люди, глядя на него, думали, что он хороший человек и заслуживает того, что у него вырос такой хороший сын, с большим будущим, и им приятно было смотреть на его крепкую фигуру и спокойное приветливое лицо, которое только слегка обрюзгло в его пятьдесят слишком лет. И они говорили:

– А ведь он и словом не обмолвится о том, что сделали с евреями в Германии.

– Верно, и я от него ничего такого не слыхал.

– И все-таки это его, должно быть, угнетает. Должно быть, страшно об этом думать, если ты и сам еврей.

– Бен Саксл очень хороший человек. Хоть и не еврею впору.

Но его это не так уж угнетало. Именно потому, что об этом страшно было думать, он и не думал. Жена его думала. Он знал, что она посылает деньги разным нью-йоркским организациям, участвует в сборах и пожертвованиях, но редко говорил с ней на эти темы. Как и все, он считал, что Гитлер – изверг и чудовище, и очень сочувствовал живущим в Европе евреям, чехам, а теперь и полякам. Но за далью он лишь смутно различал эти события, не представлял себе ни размеров эпидемий, ни ее опасности, и евреи были ему не ближе, чем поляки. В этом он походил на своих соседей, им лишь казалось, что он должен быть другим.

Он раскланивался со знакомыми, улыбался им и, как всегда, ощущал тихое довольство этого часа, когда по мирной улице сходятся к дому все члены семьи. За квартал от дома он увидел дочь, – яростно нажимая на педали велосипеда, она неслась ему навстречу. Черные волосы ее развевались, руки и ноги покрывал смуглозолотистый загар, который красиво оттеняли ослепительно белые трусы и оранжевый свитер. Ей минуло четырнадцать, но можно было дать и все шестнадцать, а держалась она, порой, совсем как взрослая, ибо ее бурному воображению казалась слишком пресной их небогатая событиями жизнь. Сегодня у себя в комнате, перед зеркалом, знавшим ее наизусть, она репетировала роль нежной сестры своего брата, – и у этой роли появились оттенки, которые скорее подошли бы для возлюбленной. Но сейчас, на улице, она просто радовалась приезду брата да больше обычного нежничала с отцом, чьими достоинствами ради такого торжественного дня особенно восхищалась. Она еще издали крикнула ему, что только минуту назад пришла телеграмма от Луи, маме передали ее по телефону. Луи будет дома ровно через двадцать один час – это она сама подсчитала! Она соскочила с велосипеда и, ведя его за руль, танцующей походкой пошла впереди отца к дому.

В этот вечер, когда была перемыта и убрана посуда после обеда, семейство Саксл собралось на веранде, шедшей вдоль фасада и огибавшей дом. Здесь, к углу веранды, были подвешены на цепях качели, тут же стояли несколько плетеных кресел, маленькие столики, подставки для цветов; больше на веранде ничего не было, если не считать велосипеда Либби, сломанной качалки, ждущей, когда ее наконец починят, да в стороне сложены были кое-какие садовые инструменты. Мистер Саксл первым вышел на веранду, придвинул к себе самое большое кресло, постоял, глядя вдоль улицы, потом подтянул на коленях брюки и сел. Через несколько минут появилась Либби, на сей раз тихая и задумчивая; она держала на руках котенка, ласково гладила его и что-то ему нашептывала. Она села на край качелей и уставилась в потолок. Уже почти стемнело. Где-то на другой веранде хлопнула стеклянная дверь, на миг донеслись чьи-то голоса. Из дома вышла миссис Саксл, постояла минуту на пороге, потом быстро пошла к качелям. Она была крупная, рослая женщина, выше и плотнее мужа; маленькие ноги, стройные и тонкие в щиколотках, казались слишком хрупкой опорой для такого большого тела и придавали движениям женщины своеобразное неловкое изящество. Она наклонилась к дочери, погладила котенка и села, сложив руки на коленях.

Мимо прошел подросток, коротко, вопросительно свистнул. Либби повернула голову в его сторону, но ничего не сказала.

– Что это за мальчик прошел? Кажется Армстронг? – спросила мать.

Либби пожала плечами.

– Луи пойдет на войну? – в свою очередь спросила она.

– Боже упаси! Надеюсь, что нет. Не думаю. Надеюсь, у нас никому не придется идти.

Мать вздохнула, пошевелилась, качели скрипнули.

– Может быть, через год его убьют, – сказала Либби.

– Либби! Не смей так говорить!

– А что, могут убить, если он пойдет на войну.

Отец приподнял руку – движение почти не было видно, скорее угадывалось в темноте.

– Он не пойдет на войну, детка. Через год война кончится.

– Один раз он уже воевал.

– Тогда было совсем другое дело. В сущности, он не…

– И его ранили, – сказала Либби.

– Да… – отец чиркнул спичкой и зажег сигару, которую все время держал в руке. Огонек осветил и лицо миссис Саксл; слегка выпятив нижнюю губу, сочувственно и немного растерянно смотрела она на мужа. – Да, его ранили, – подтвердил мистер Саксл.

Минуту все молчали, думая о том, что Луи был ранен; алел в темноте огонек сигары, поскрипывали качели. Либби опустила котенка на пол; он постоял у ее ног, не зная, как быть дальше, потом, грациозно переступая лапками, сделал несколько шажков и свернулся в клубок под качелями.

– Я никогда не видела покойника, – сказала Либби каким-то отрешенным голосом.

– Да что с тобой сегодня? – рассердилась миссис Саксл. – Брат завтра приезжает домой, а ты уже его похоронила! И что это на тебя нашло? – с досады она повысила голос, потом продолжала спокойнее: – Такой чудесный день, хороший обед… нам всем было так весело, особенно тебе… и вдруг – война, смерть. Ах, Либби, Либби! Не будем говорить об этом, не надо сейчас об этом говорить. Поговорим лучше о том, что будет завтра и что надо сделать. Господи боже, у нас столько дел на завтра – и у тебя не меньше, чем у других, имей в виду.

Она замолчала. Либби не шевельнулась, не произнесла ни слова. Неожиданно мать сказала:

– А кроме всего, ты уже видела покойника. Твоего дедушку.

– Нет, не видела. Я на него не смотрела.

Мистер Саксл опять слегка приподнял руку.

– Ну, дорогая, вот уж это совсем лишнее.

Жена засмеялась мягким грудным смехом: ну да, конечно, наговорила лишнего. Либби расхохоталась. И они стали строить планы на завтра. Либби испечет печенье. Может быть, устроить небольшую вечеринку? Пригласить друзей Луиса? Чего бы ему самому хотелось? И что еще можно придумать?

Мимо прошла девушка, остановилась, потом направилась к веранде.

– Вы дома? Можно к вам? Скажите, это правда, что написано в газете?

С нею приветливо поздоровались. Саксл поднялся, потом опять сел в кресло. Либби взяла гостью за руку.

– Приятно на тебя посмотреть, Элис, – сказала миссис Саксл. – Луи будет в восторге. Какая она хорошенькая, правда, Бен? Ну, ну, ты и сама это знаешь. И Луи всегда был того же мнения. А как мама поживает?

Да ничего, спасибо, мама очень занята, у нее столько хлопот. Им хотелось бы устроить обед в честь Луи, только захочет ли он? Как думают миссис и мистер Саксл, надолго он приезжает?

– Прямо страшно, знаете, – сказала она под конец. – Он ведь теперь ученый. Даже не знаю, как я буду с ним говорить.

Позже, когда они остались вдвоем, миссис Саксл спросила мужа:

– Ты уверен, что мы не ввяжемся в эту войну?

Он стал объяснять, почему он в этом уверен, но доводы его были не новы для миссис Саксл и нисколько ее не убедили.

– Я совсем разочаровалась в этих русских. Несмотря ни на что, я думала… а теперь неизвестно, что и думать. Я так боюсь за Луи… и за всех них боюсь, Бен. Они совсем дети. А вдруг война еще надолго, и она коснется…

Она была уверена, что так и будет, но мужу нечего было сказать на это – и она не стала спорить. Многое вот так оставалось недосказанным между ними, но она уже к этому притерпелась.

– Не представляю себе, какие у него планы, он об этом ни слова не пишет, – заметил мистер Саксл, уклоняясь от дальнейших разговоров о войне. – Хорошо бы ему прочно осесть и устроиться. Но боюсь, в Джорджтауне…

Нет, мистер Саксл не знал, какие у Луи планы. Ведь сын вырос вдали от него. И чем вообще занимается доктор физики? Преподает? Но захочет ли Луи быть учителем? И устроит ли его такой заработок? А если нет? Может быть, он все-таки войдет в отцовское дело? Надо будет поговорить с ним, и поскорее. Что-то он скажет?

– А может быть, его возьмут в университет штата? Говорят, при новом ректоре другие порядки. Когда-то у меня был там знакомый… а впрочем… Однако становится уже поздно, – сказал в заключение мистер Саксл.

Он поднес к глазам часы и старался разглядеть их при свете лампы, падавшем из окна гостиной.

– Половина одиннадцатого… ну что ж…

Он поднялся и подошел к жене. Зевнул, почесал бок, постоял, глядя на нее сверху вниз, потом ласково потрепал ее по щеке.

– Пойдем?

В гостиной миссис Саксл включила радио, покрутила ручку. Но последние известия еще не начались, доносились обрывки музыки, пение» речь, смех…

– Сколько еще до известий? – спросила она.

Муж снова посмотрел на часы:

– Шесть минут… нет, семь.

В глазах его не было ни искорки интереса, и она выключила радио.

– Утром послушаем.

– Да, – повторил Саксл. – Послушаем утром.

Когда поезд ушел, Тереза побрела по 42-й улице, одинокая и несчастная, не зная, куда себя девать. В конце концов она пошла в кино и сидела неподвижно, почти не глядя на экран, где сменяли друг друга детектив, хроника и мультипликация. Снова оказавшись на улице, она вспомнила, что надо бы пообедать, собралась зайти в ресторан, но тут же раздумала и подошла к киоску, где торговали горячими сосисками. Несколько минут она следила за электрическими буквами, бегущими по карнизу здания «Таймс»: непрерывно сменяющиеся световые строчки сообщали о продвижении германских войск в Польше, о заседаниях английского кабинета, о состязаниях в бейсбол и о погоде. Мало что дошло до сознания Терезы, а то, что дошло, только повергло ее в еще большее уныние. Какой-то прохожий заговорил с нею – и она улыбнулась и не оборвала его, до того ей было тоскливо; он оказался совсем желторотым птенцом, мямлил, не находил тем для разговора; огорошенный ее безучастностью и не встречая поощрения, он отстал от нее, а она, кажется, этого и не заметила. Потом в глаза ей бросилась огромная реклама фильма «Грозовой перевал», и она вдруг решила, что пойдет домой и перечитает роман Эмили Бронте. С полгода назад они читали его вместе, понемногу, на сон грядущий.

Дома она, не зажигая огня, подсела к окну и долго сидела, глядя на улицу. Потом разделась, отыскала книгу и легла у самого края дивана, словно оставляя место для Луиса. Но слова скользили мимо сознания или вновь и вновь отдавались в мозгу, ничего ей не говоря. Она небрежно листала страницы, то забегая вперед, то возвращаясь к началу, в поисках места, на котором задержалось бы внимание. И вдруг ей попались на глаза страшные строки:

«Я ощутил и своей руке чьи-то тоненькие пальцы, они были холодны как лед! Безмерный ужас, ужас кошмарного сна охватил меня; я попытался отдернуть руку, но ледяные пальцы не выпускали ее, и бесконечно печальный голос, в котором звучали слезы, произнес: „Впустите меня в дом… впустите…“ – „Кто ты?“ – спросил я, все еще стараясь высвободить руку, „Кэтрин Линтон! – отвечал дрожащий голос. – Я пришла домой; я заблудилась в зарослях вереска“. И тут я смутно различил лицо девочки, заглядывающей в окно. Страх сделал меня жестоким: видя, что я не в силах вырваться от страшного создания, я прижал кисть ее руки к краю разбитого стекла и дернул несколько раз вверх и вниз, так что кровь брызнула и полилась на белые одежды. Но плачущий голос все повторял; „Впустите меня!“, и цепкие пальцы по-прежнему сжимали мою руку. Я едва с ума не сошел от страха. „Как же мне тебя впустить? – сказал я наконец. – Сначала отпусти мою руку, если хочешь, чтобы я открыл дверь“. Пальцы разжались, я торопливо отдернул руку и заткнул уши, чтобы не слышать стенаний, доносящихся через разбитое стекло. Так прошло, наверно, не меньше четверти часа, но когда я отнял руки и прислушался, жалобный плач все еще не умолкал. „Уходи прочь! – крикнул я. – Я не впущу тебя, даже если ты будешь просить двадцать лет!“ – „Двадцать лет прошло, – отозвался скорбный голос. – Уже двадцать лет я не нахожу пристанища…“»

Читая, Тереза так крепко стиснула книгу в руке, что пальцы ее онемели. Любовь, одиночество, жалость к себе, приступ истерической злости – все взметнулось в ней как вихрь, голова кружилась. Она уронила книгу и залилась слезами.

Потом она встала с дивана и села к столу. Прежде, вся во власти тоски и одиночества, она не в силах была писать Луису, но теперь, выплакавшись, как будто ожила и принялась за письмо.

«Как же мне назвать тебя? – писала она. – Ведь за все дни и ночи, что мы были вместе, нам никогда еще не приходилось переписываться, и это – мое первое письмо. Милый?! Может быть, так и назвать тебя, словно ты здесь, со мной? Но если б ты был здесь, разве я остановилась бы на этом? Мои руки сказали бы тебе, что я думаю и чувствую, и я охотнее доверила бы это твоему телу, чем глазам. Целая вечность прошла с тех пор, как ты уехал, и впереди еще целая вечность, даже если это считаные дни. Хочешь, я буду описывать день за днем, как я живу без тебя? О чем тебе писать, чего тебе хочется?»

Она исписала несколько страниц, часто останавливаясь, чтобы перечитать написанное или глянуть через окно на улицу. Она то изливала в письме свою страстную тоску, то принималась болтать о всяких пустяках. Наконец, пожелав ему доброй ночи, подписалась, вложила письмо в конверт и заклеила его. Не удержалась и поставила в углу под маркой крохотный крестик, чувствуя себя совсем глупой девчонкой. Потом вернулась к дивану, посидела на краешке и тогда только погасила свет и легла. Ей вспоминались слова и отрывки из письма, и она мысленно исправляла и переделывала их, заново взвешивая смысл и значение каждой строки.

Поезд, увозивший Луиса, Миновал Джениси-вэли и подходил к Буффало; в салон-вагоне дребезжало радио, его заглушал громкий стук колес. В одиннадцать часов началась передача последних известий, и один из пассажиров, прислушавшись, перевел свои часы; другой подошел к приемнику и повернул регулятор звука на полную мощность. Игроки в покер за одним из столов насторожились, кто-то приставил ладонь к уху, чтоб лучше слышать, некоторые придерживали свои стаканы, чтобы прекратить непрерывный легкий звон стекла. Луис сидел в стороне и читал. Продолжая держать перед глазами книгу, он слушал, что говорит диктор об успехах германского наступления, о том, как немецкая авиация разрушает польские города, о начавшейся бомбежке Варшавы.

На этом они набили руку в Испании, подумал Луис. Ему вспомнилась зенитная батарея в одном из западных предместий Мадрида, близ Университетского городка. Не исключено, что как раз ему в тот солнечный день 19 сентября 1936 года удалось сделать так, чтобы сегодня в польском небе было одним вражеским самолетом меньше.

Он сказал Висле, что не видел тогда в Испании ни одного немца, но внезапно среди разнообразных картин, которые всплывали у него в мозгу под голос диктора, возникло лицо немца, когда-то им виденное и забытое. Это был пилот легкого бомбардировщика, в который стреляли однажды Луис и все зенитчики его сектора, но никто не попал, все кляли летчика на чем свет стоит и невольно им восхищались. Он отделился от своей тройки, летевшей на большой высоте, спикировал и стремительно пронесся над самыми крышами. И потом добрых пять минут носился взад и вперед и кружил над их сектором, а один раз круто развернулся прямо над батареей Луиса. Он летел так низко, что Луис мог хорошо рассмотреть его, и казалось, он с любопытством зеваки-туриста оглядывает все сквозь прозрачные стенки своей кабины. Зенитки палили вовсю, но их было слишком мало и почти все – старые, никуда не годные. Зенитчики стреляли наугад, в надежде, что кто-нибудь да попадет в фашиста, но ни один выстрел не задел его. Он улетел, проделав на прощанье целую серию самых фантастических «бочек», потом поднялся крутым штопором и скрылся из глаз, на весь день испортив им настроение. Столько небрежности и вместе с тем хладнокровия было в этом вызывающе смелом, мастерском полете, что Луис почувствовал себя неуклюжим и беспомощным, и даже сейчас, при одном воспоминании, в нем снова всколыхнулось это чувство.

Мало того, оно росло, это чувство, оно усиливалось от всего, что он слышал сейчас по радио. Нечеловеческий голос диктора размеренно перечислял под грохот и стук колес все новые и новые победы германских войск, и Луису стало казаться, что весь германский воздушный флот описывает в небе над Польшей какую-то гигантскую «бочку», попутно сбрасывая бомбы, попутно убивая людей и разрушая города, с любопытством глазея, что из этого получается, и в нужную долю секунды с безукоризненной точностью проделывая нужный поворот – тоже попутно, между прочим. Он почувствовал себя бессильным и беспомощным и обозлился на себя за это.

Много лет назад в Спрингфилде, на ярмарке штата Иллинойс, он раза два видел представления бродячего цирка и машинально прикидывал про себя – хватит ли у него силы и ловкости, чтобы проделать те же трюки? Нет, едва ли! Он чувствовал себя неуклюжим, никчемным и уходил с таким чувством, как будто провалился на экзамене. Даже герои прочитанных книг или кинофильмов, которые он смотрел, нередко вызывали у него это чувство собственной несостоятельности. Очень редко у него бывало противоположное ощущение, почти всегда чужой подвиг оказывался ему не по плечу, и всегда он к нему примерялся – а я сумел бы так? Мальчишкой, вычитав в энциклопедии деда, что Шелли, величайший поэт, какого знала история, был еще и химиком, он пришел в восторг: он, Луис Саксл, тоже писал стихи и хотел стать ученым, только не знал еще, каким, но его смущало, что одно с другим как будто не сочетается. И вдруг – Шелли! Это открытие на миг словно бы утвердило Луиса в его намерениях, а затем отняло у него всякую надежду.

Из ощущения собственной неловкости и никчемности вырастал гнев – и нередко кончался взрывом яростного самобичевания: он романтик, он слишком чувствителен и навсегда останется мальчишкой. Или: его собственное «я» непомерно разрослось и в конце концов задушит его. Или, напротив: у него вообще нет никакого «я», и он беззащитен в этом мире. Но в последние годы это чувство не возникало, за работой Луис его не знал, – и вот теперь оно вернулось и мучило его.

Последние известия кончились, по радио зазвучала музыка, и в вагоне там и сям завязались разговоры, но Луис в них не вступал, он по-прежнему сидел, заслонясь книгой, хоть и не читал ее. Каковы бы ни были его мысли и чувства, но сидел он такой тихий, незаметный, даже застенчивый, что ближайшие соседи скоро перестали обращать на него внимание. Расставанье с Терезой далось ему нелегко, но, измученный и огорченный, он все же рад был войти в вагон: впереди ждали те по-особенному спокойные часы наедине с самим собой, когда ешь, спишь, сидишь один, никому не знакомый среди незнакомых тебе людей, – а это тоже наслаждение, если оно не навязано тебе против воли. Но теперь радостное возбуждение прошло, он чувствовал усталость – и только. Мысль описывала медленные круги – от Нью-Йорка и Эдварда Вислы к Нейману в Чикаго, снова в Нью-Йорк, к Терезе, потом в Джорджтаун, к родным, – переходя от прошлого к настоящему, от Испании к Польше, от ночи к утру. В Америке полночь, внезапно сказал он себе. А это значит, что в Европе дело идет к рассвету – хотя бы только по часам. Лицо немецкого летчика вновь всплыло перед ним – Луис видел его так ярко и живо, как ничье другое из всех вспоминавшихся лиц. Он поднялся и пошел по узким, качающимся коридорам – ему надо было пройти три вагона, чтобы попасть к себе. Потом он разделся, и жгучее чувство одиночества охватило его, и вновь вернулась тоска, которая мучила его днем, пока они с Терезой так нелепо бродили по улицам.

А потом он опять поймал себя на мысли – из-за чего же это разругались сегодня Висла и Плоут? Наверно, это как-то связано со всей этой шумихой вокруг расщепления уранового ядра, да, несомненно. Можете не сомневаться, если сейчас где-либо сойдутся вместе два физика, они уж непременно заспорят о расщеплении урана: это самая волнующая тема для разговора в 1939 году – и не без оснований… да, конечно, не без оснований… Луис погасил маленькую лампочку над головой, поднял шторку и долго смотрел в темноту за окном. Да, пожалуй, в области расщепления атома сейчас происходит много такого, что ему и не снится… очень даже возможно. Ведь это факт, что за последний год докторскую степень получали только те, чья работа так или иначе связана с этим. Ядерные изомеры… что ж, если кому угодно узнать, что это такое, – пожалуйста, с удовольствием могу посвятить вас в суть дела. Луис вдруг улыбнулся воспоминанию: однажды, много месяцев назад, он весь вечер не мог ни о чем говорить, кроме ядерных изомеров, до смерти надоел Терезе, и у них вышла забавная стычка.

– Иногда я думаю, что Ортега прав, – неожиданно сказала Тереза.

– Ортега? – переспросил он, настораживаясь в ожидании атаки. Он слишком мало был знаком с испанским философом, а потому не очень доверял и познаниям Терезы, во всяком случае, тогда (теперь-то можно признаться: зря он тогда разобиделся).

– Ортега сказал, что современному ученому грозит опасность стать современным варваром, – сообщила Тереза с таким видом, будто ее просто-напросто заинтересовала теория, никакого касательства к ним обоим не имеющая. – И это потому, что работа в узко специальной области приводит его к крайней однобокости и полной невразумительности – кажется, так у него сказано.

Но они больше говорили о политике, чем о физике, подумал он, снова вспомнив Вислу и Плоута. Может быть, просочилось что-то новое о работе немецких физиков над расщеплением атома? Разумеется, существует множество самых разных путей и возможностей. Ах, черт, неужели они подозревают, что кто-нибудь… неужели и впрямь уже теперь кто-то чего-то добился?

В …ском Центре – одном из лагерей, устроенных французами для испанцев, перешедших границу в конце гражданской войны, из длинного, низкого, обветшавшего от дождей и непогоды строения, казавшегося почти черным в слабом предутреннем свете, вышел человек и медленно направился к чахлым кустам, растущим напротив. Там он расстегнул брюки и помочился; сначала глаза его были опущены, потом он поглядел на восток, где уже начинало бледнеть предрассветное небо, обвел взглядом пространство, открывавшееся за кустами, – там был песок и камень, и спутанные пучки и плети сорных трав, и эта пустыня тянулась сколько хватал глаз, до самого Средиземного моря. Но моря не было видно.

Спустя минуту-другую еще один человек вышел из барака и направился к первому. Не дойдя, он окликнул негромко:

– Это ты, Густавито?

– Я.

Второй был ниже ростом; он ничего больше не сказал, просто подошел к первому и стал рядом. В нескольких шагах от них виднелась покосившаяся изгородь из колючей проволоки, поставленная для того, чтобы эти двое и две тысячи их соотечественников не могли выйти отсюда. Изгородь была не нужна, и никто ее не чинил: у людей не осталось ни документов, ни денег, ни надежды, и они уже не знали, кто им друг и кто враг.

– Вот ты говорил вчера насчет войны, Густавито… у меня это не выходит из головы. Ведь ты не прав.

– Вот как? А что я такое говорил?

– Ты сказал, что ничего не случится.

– Ничего пока не случилось, вот что я сказал. А если и случилось, так еще очень мало. Да и что, собственно, случилось? Что мы знаем наверняка? Что Советский Союз и фашистская Германия подписали пакт? А откуда ты знаешь, что это правда? От кого ты это слышал? Что еще ты слышал из тех же источников, от тех же самых людей?

– Все говорят…

– Да ладно, брось. Охотно верю, что есть такой пакт. Верю даже, что фашисты вторглись в Польшу. Конечно, это не пустяк. Тысячи людей погибнут. А ради чего? Если уж погибать, так пусть, по крайней мере, будет война – не для того, чтобы гибли люди, но для того, чтобы остановить убийц. Как же иначе? Неужели же так ничего и не будет?

– Спроси об этом своих русских.

– Ох, мои русские. У меня из-за них сердце болит. Не потому, что они подписали пакт, а потому, что им пришлось пойти на это.

– Густаво, ты говорил, что ничего не случится. Так и сказал. Стало быть, фашисты захватят Польшу, а англичане и французы пальцем не шевельнут, и Америка тоже. Но ты…

– Америка? А чего ты от нее ждешь?

– Я… ну, рано или поздно, если дело зайдет уж очень далеко, она проснется.

Густаво с нескрываемым презрением посмотрел на собеседника.

– Неужели ты это всерьез? – Он помолчал, в упор глядя на товарища. – Да, видно, так оно и есть, несмотря ни на что. Удивляешь ты меня, но уж, видно, так оно и есть. – Он тяжело вздохнул. – Ах, черт! Америка потакает фашистам, на все закрывает глаза, она пальцем не шевельнула за все эти годы, чтоб им помешать, а теперь… теперь… Ты что думаешь, она спала? От чего ей просыпаться? Тебе, видно, хоть кол на голове теши – ничего до тебя не доходит. Сам-то ты когда проснешься? Кто стрелял в твоих друзей? А чьей марки были снаряды? На чьи деньги куплены?

Невысокий собеседник Густаво явно не впервые выслушивал от друга такие речи. Он подобрал с земли камешек и, подкидывая его на ладони, искоса поглядывал на Густаво, но не возражал ни слова. А Густаво упорно не смотрел на него.

– Что ни говори, – сказал, наконец, невысокий, – а я все это знаю Не хуже тебя. Кто этого не знает? Только ты, видно, забыл про тех американцев, которые нам помогали, а их было несколько тысяч. Да еще несколько миллионов нам сочувствовали. Америке до сих пор везло, удачливая страна и далеко отсюда. И молодая, и наивная, что ни говори. Ей не проснуться надо, а подрасти. На это требуется побольше времени.

– Слишком много, – сказал Густаво, все так же глядя в сторону.

И вдруг оба насторожились: в небе возник едва уловимый звук. Они подняли голову и, наконец, отыскали самолет, но на такой высоте невозможно было разобрать, чей. Он летел со стороны солнца, но под таким углом, что крылья не отсвечивали. То белый, то серый на фоне белых облаков и голубого неба, он летел в вышине, упорно, неуклонно стремясь к какой-то своей цели. Они провожали его глазами, пока он не скрылся из виду, и прислушивались, пока далекий рокот мотора не замер окончательно. За все это время оба не вымолвили ни слова, только невысокий все подкидывал и подкидывал камешек на ладони, даже не глядя на него.

– Да, – сказал он наконец, – помню, в первые дни повстречался я с одним пареньком. Вот это как раз было то самое, про что ты забываешь, а ведь ты тоже встречал таких. Хотя его ты навряд ли знаешь. Его звали Саксл. Не то чтобы он нарочно приехал в Испанию воевать. Просто там был какой-то съезд, съехались ученые и еще разный народ, и профессор Нарваэс там был. Уж, конечно, ты слыхал про Нарваэса, он великий человек, был великий, – теперь-то его, может, уже и на свете нет. Я его часто видел, хоть и не был с ним знаком. Еще у него левая рука была короче правой. Но он был великий человек, с этим никто спорить не станет.

– Кто же не знал Нарваэса.

– Ну, вот, когда те прохвосты подняли мятеж, как раз шел этот съезд. Там было много приезжих из-за границы, не один этот Саксл. Он был студент, без всякого положения, а вообще-то это был важный съезд, с разными докторами и профессорами и из Франции, и из Англии. Так вот, почти все они сразу разъехались. Тогда еще можно было уехать, в первые дни, а Саксл, про которого я рассказываю, американец, совсем еще мальчишка, он не уехал, хоть и мог. Лет двадцати паренек, может даже девятнадцати, и собой хорош. Американцы – они такие, иной раз по лицу и не поймешь, сколько ему лет. Так вот, он остался в Испании и помогал воевать с прохвостами. Никто его не заставлял, он мог уехать, а он взял и остался. И знаешь, что он сделал?

Густаво присел на торчащий из земли камень. Он все глядел в сторону, поверх изгороди, на пески, уходящие вдаль, к морю, и, казалось, больше ничего не слушал и не слышал. Но все же отозвался:

– Что сделал?

– Стал зенитчиком. Подумай. Ты это должен понять, ты же всегда понимал такие вещи. Он бы тебе понравился, этот Луис Саксл, прямо жалко, что вы с ним не встретились. Не очень-то разговорчивый, да, кстати, и не такой уж меткий стрелок. А все-таки раза два попал, возможно, что попал. Сам знаешь, тут наверняка сказать трудно. Кое-кто из нас считал, что не надо было ему идти в зенитчики, – и не потому, что он сбил мало самолетов, всем нам надо было еще учиться… но ведь он был настоящий ученый, из него и готовили ученого, а даже в то время жаль было тратить силы ученых людей на такие дела, хоть нам и приходилось туго… А все-таки, если можно этого избежать… Так вот, мы об этом иногда спорили, и он сказал занятную вещь, это его собственные слова: «Нет, – сказал он, – я и в этой лаборатории тоже кровно заинтересован».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю