Текст книги "Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре"
Автор книги: Борис Дубин
Соавторы: Дина Хапаева,Сергей Фокин,Уильям Дюваль,Михаэль Кольхауэр,Жан-Люк Нанси,Михаил Ямпольский,Жизель Сапиро,Вера Мильчина,Доминик Рабате,Сергей Зенкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)
4
Итак, на вопрос, унаследованный у Беньямина и Брехта, дается ответ. Он весьма далек от Беньямина и Брехта, хотя эти различия в ответе подтверждают верность одному и тому же вопросу. То, что он далек от них, вызвано различием во времени и в политике; это вызвано также и различием в стиле, как языковом, так и жизненном; наконец, это вызвано различием в философии.
В самом деле, мы ведь знаем, откуда взялась эта заглавная буква: из немецкого языка, считающегося языком философии. И мы знаем, откуда взялся этот определенный артикль. Это не что иное, как артикль в греческом языке, без которого философия, вероятно, и не смогла бы начать свою речь: to ti, to ti ên einai, to on [98]98
«Неопределенно-конкретное», «суть бытия вещи», «сущее» ( греч.). – Примеч. пер.
[Закрыть]и т. д. Можно даже утверждать, что со времен Ионийской школы определенный артикль единственного числа является обозначением Идеи в себе и для себя. Латиноязычные философы, не имея в своем распоряжении равнозначной морфемы, вынуждены были импортировать ее в готовом виде, как римские зодчие импортировали в готовом виде капители и колонны. Это клеймо Идеи, подобно тому как в Апокалипсисе существует знак Зверя. Как мы видели, Барт использовал его в точности таким образом. Идея против техник воспроизводимости в языке – таков его собственный жест, начиная с первых текстов.
Однако этот жест не сводится к тому, что одна техника противопоставляется другим. Он влечет за собой обширные последствия. Это типографское ухищрение и языковая процедура предупреждают нас, что каждое употребление одного и того же слова должно рассматриваться как возврат к Тому же самому, а не как охват Многого; и мы видели, что это То же самое есть не что иное, как Идея. Теперь нам следует оценить, насколько это важно. При каждом употреблении слова читателю предлагается возводить глаза к одноименной Идее, к горизонту Единого. При каждом употреблении слова он как бы превращается в философа – по-иному разворачивается тело, на иное направляется взор, к иному устремляется порыв души. Можно ли говорить здесь об epistrophè [99]99
Обращение ( греч.). – Примеч. пер.
[Закрыть]неоплатоников? Конечно, но только принять всерьез этот поворот к философии – еще не все.
Встает вопрос: может ли поворот к философии оставить нетронутой самое философию? Является ли в данном случае философия равнодушной поставщицей ауры или же надо предположить, что жест Барта способен произвести в ней возмущение? Избрав окольный путь через философию, не совершает ли Барт также и новый шаг в самой философии? Я утверждаю, что да.
Есть особый философский жест, свойственный Барту. Его силу до сих пор недооценивали, потому что не понимали его генеалогию. В связи с ним справедливо называли Маркса и Сартра, но если ограничиваться только этими ориентирами, то упускаешь из виду ориентир более важный и более скрытый – Платона.
Речь не о том неопределенном платонизме, под которым подписался бы любой эллинист, воспитанный в системе классического образования; Барт достаточно ясно показал, что он об этом думает, – хотя бы в юношеском упражнении «На полях „Критона“», которое он не преминул опубликовать в 1974 году ( О.С.III, р. 17–20 = 4, р. 497–501). Но есть другая отсылка к Платону, более точная и определенная, – к «Пармениду». Действительно, пользуясь определенным артиклем и заглавной буквой в связи с фантазмами того или иного лица, или с различными гранями товара, или с рубриками ежедневной Газеты, Барт последовательно и настойчиво следует предписанию, которое Парменид давал Сократу (Parm. 130а-е).
Напомним его рассуждение. Парменид спрашивает у Сократа, признает ли он, что существуют сами по себе и сами в себе Эйдосы прекрасного и доброго (130а). Сократ не колеблясь соглашается. Однако он колеблется, когда Парменид задает тот же вопрос по поводу человека, огня, воды. Наконец, он отвечает отрицательно по поводу «таких вещей […] которые могли бы показаться даже смешными, как, например, волос, грязь, сор и всякая другая не заслуживающая внимания дрянь» (130с). «Предположить для них существование какой-то идеи было бы слишком странно», – заключает он (130d). Тогда Парменид говорит ему: «Ты еще молод, Сократ […] и философия еще не завладела тобой всецело, как, по моему мнению, завладеет со временем, когда ни одна из таких вещей не будет казаться тебе ничтожной» (130е) [100]100
Перевод Н. Н. Томасова. – Примеч. пер.
[Закрыть].
Обратимся вновь к Барту. Есть ли в его глазах марксиста-диссидента и тайного маллармеанца что-либо более ничтожное и низменное, чем то, что скрывает в себе товарная форма, или форма Газеты, или форма Моды? Приписывая подобным предметам закон определенного артикля единственного числа, подтверждаемый недвусмысленностью заглавной буквы, он возводит их в ранг Идеи, ибо именно таков этический завет последовательного платонизма. Быть платоником перед лицом сделанного, торгашеского, пустого, преходящего, индивидуального – вот таков ныне платонизм волоса и грязи, платонизм тех, кто остается платониками в самой глубине Пещеры [101]101
Историки платонизма сообщают, что данный вопрос остался спорным. Согласно Аристотелю, платонизм, преподаваемый в Академии (блестящим учеником которой был и он сам), исключал из мира эйдосов Отрицания и Изъятия, Отношения, вещи искусственные и такие, в которых есть нечто предшествующее и последующее. Легко было бы доказать, что в своем употреблении заглавных букв Барт систематически шел наперекор каждому из исключений, перечисленных в этом списке.
[Закрыть]. Героизм этой фигуры и непреклонность этого замысла в конце концов привели Барта к выходу из Пещеры, чтобы взглянуть на Свет в упор. С той лишь разницей, что Солнце Добра обратило тень гномона к часам Смерти.
5
Итак, Парменид и Платон. Но генеалогия еще не полна, так как не учитывает всех языковых меток. Определенного артикля и заглавной буквы недостаточно, чтобы определить «эффект Барта», если не прибавить к ним еще одного признака.
Этот признак я обозначу термином, взятым у старинных грамматистов, – «эналлага». Enallagè – обмен, перестановка. Барт пользуется эналлагой категорий, особенно такой, когда прилагательное переходит в ранг имени. Приведу лишь несколько примеров – «lе lisse» [«гладкое»], «lе sec» [«сухое»], «l’obvie» [«наглядное»], «l’obtus» [«неподатливое»]. Могут сказать, что возводить прилагательное в ранг имени и тем самым в ранг Идеи – это то, чем всегда и занималась философия: «равное», «неравное», «истинное», «ложное», «справедливое», «несправедливое». Да, это так, но литературный французский язык этому противился – в отличие от греческого и немецкого. Он требовал для этого извинительной причины, скажем, в случаях технического или переводного термина. На это мало кто отваживался, кроме профессиональных философов в их академических трудах.
Даже и сами греческие и немецкие философы соблюдали здесь некоторую осторожность. В большинстве случаев их эналлаги относятся к «идеализируемым» предикатам, к таким, в отношении которых, без всякого сомнения, имеет смысл ставить вопрос об Идее (как бы на него ни отвечать); даже тот, кто отрицает, что существует Идея несправедливого, ложного или неравного, не может отрицать, что сам вопрос о ее существовании обладает хотя бы внешней серьезностью. Напротив, ему неизбежно придется поднимать и рассматривать этот вопрос, говоря о несправедливом, ложном и неравном. Но существует ли Идея сухого, влажного, неподатливого? В этом, возможно, усомнился бы даже Парменид, который не останавливался перед признанием Идеи грязи и волоса. Барт бесстрашно признает и такие Идеи.
Дело в том, что в философии состоялось нечто такое, что позволяет не только в греческом языке пользоваться соединенной силой артикля и эналлаги. Это «что-то» следует назвать по имени – феноменология. Скорее феноменология Сартра, чем Мерло-Понти. Немаловажный факт, что Сартр свободно пользуется эналлагой в своем трактате «Бытие и ничто»: «непристойное», «вязкое», «липкое», «вязкое», «тестообразное». В наши дни эти примеры кажутся заурядными, но в 1943 году они возмущали язык философов и ученых. Феноменология позволяет Барту пользоваться эналлагой. С помощью этого языкового приема становится возможно говорить о чувственном во всех его качественных подробностях, будь они непристойно заключены в товарную форму, или элегантно упорядочены в рамках кода, или просто предлежат благородству чувств и красоте языка. Эналлага – это исходная предпосылка свидетельства о чувственных качествах.
Однако Барт расширяет пределы эналлаги еще дальше, чем ожидалось в феноменологии. Как бы невзначай полученное от нее разрешение становится в его руках настоящим оружием, поставленным на службу Идее. Сартр послужил первооткрывателем. Как известно, в начале своей «Камеры люциды» Барт ссылается на его «Воображаемое». Этот знак почтительности весьма важен: он обозначает не столько возврат к Сартру после странствий в семиологии, сколько постоянное присутствие Сартра в мысли Барта. Присутствие в конце пути, но и в самом его начале: в 1971 году, говоря о публикации «Нулевой степени» (1953), Барт признает: «Я знал все, что можно было тогда прочесть Сартра» («Réponses» – О.С.II, р. 1311 = 3, р. 1028). Аналогично он высказывается и в 1979 году: «Какой Сартр много для меня значил? Тот, которого я открыл для себя после Освобождения, вернувшись из санатория, где я читал в основном классиков, а не современных авторов. Именно через Сартра я открыл современную литературу. Через „Бытие и ничто“, но также и через […] „Очерк теории эмоций“ и „Воображаемое“» (интервью с Пьером Бонсенном. О.С.III, р. 1072 = 5, р. 749).
Что касается языка, то Сартр присутствовал у Барта начиная с первой же эналлаги. В самом деле, можно утверждать, что первое решение Барта, с которого все и началось, еще до встречи с явлением воспроизводимости, заключалось в том, чтобы принять всерьез слова из книги «Бытие и ничто» ( Sartre Jean-Paul.L’Etre et le Néant. Paris: Gallimard, collection Tel. P. 650): «В каждом качественном восприятии […] содержится метафизическое усилие вырваться из нашего удела, прорваться сквозь пробку небытия, заключенного в неопределенном присутствии [il у а] и проникнуть в чистое бытие-в-себе. Но, разумеется, мы можем схватывать качество лишь как символ какого-то бытия, которое всецело не дается нам, хотя и всецело присутствует здесь, перед нами […]. Мы будем называть это метафизической емкостью любого интуитивного открытия бытия […]. Какова метафизическая емкость желтого, красного, гладкого, шероховатого? А послеэтих элементарных вопросов встанет и другой – каков метафизический коэффициент лимона, воды, растительного масла и т. д.?»
У Сартра этими словами вводилась идея экзистенциального психоанализа, блестящий пример которого он находил у Башляра. Но в потенции они содержат и более обширную программу. Легко предположить, что Барт всегда желал сделать эксплицитной эту имплицитную программу и реализовать ее. Сделать из qualia главный путь метафизики, а метафизику – главным путем qualia, таков был его замысел. Осуществить его он мог, лишь отняв его у психоаналитиков с их тематикой глубины и связав его со своеобразной теорией Идей, одновременно согласной с Парменидом и свободной от оппозиции глубины/поверхности.
Но вернемся к букве: «Бытие и ничто» содержит эналлаги («гладкое», «шероховатое»), но почти не использует заглавную букву; ее нет в таких терминах, как «бытие-в-себе», «бытие-для-себя», «самообман», «тело-для-другого», «бытие-для-другого». Что может быть естественнее? Ведь заглавная буква в сочетании с эналлагой является признаком Идеи, а вопрос об Идее здесь не ставится. Феноменология – как либеральный протестантизм: он может говорить об Иисусе, не решая вопроса о том, существовал ли Иисус; так и феноменология может говорить о бытии-в-себе и бытии-для-себя, не решая вопроса о том, существует ли Идея бытия-в-себе или бытия-для-себя. Что же касается сартровской эналлаги, то она почти систематически применяется тогда, когда нужно обозначить моменты приставания, когда вещи приклеиваются к моему телу. Достаточно отослать к сартровскому анализу вязкого как реванша бытия-в-себе над бытием-для-себя (L’Etre et le néant. P. 656), симметрично соответствующему анализу качества как преодоления бытия-в-себе ради бытия-для-себя (Ibid. Р. 650).
Из этого колебания между приступом и отступом бытия-в-себе от бытия-для-себя, между приступом и отступом бытия-для-себя от бытия-в-себе следует заключить, что у Сартра эналлагой задается возможность Тошноты. Процитированные выше строки контрастируют и согласуются с другим местом, где «Бытие и ничто» комментирует сартровский роман 1938 года: «экзистировать свою случайность можно множеством способов, которые сами по себе случайны. В частности, когда сознанием не „экзистируется“ никакая конкретно боль, приятность или неприятность, бытие-для-себя не перестает проецировать себя по ту сторону чистой и как бы бес-качественной случайности […]. При этом эффективность становится схватыванием […] какой-то бесцветной случайности, чистым схватыванием себя самого как фактического существования. Это постоянное схватывание моим бытием-для-себя какого-то безвкусногои неотделимо-близкого вкуса, который сопровождает меня даже в попытках избавиться от него и который является моим собственнымвкусом, – это мы описали в другом месте под названием Тошноты»(Ibid. Р. 378).
Отметим здесь заглавную букву – один из редких случаев ее использования у Сартра; зато она и взята из романа.
У метафизической емкости, скрывающейся в некоторых, случайных для случайного индивида качествах, есть две стороны: лицевую сторону образует эналлага некоторых прилагательных, а оборотную – постоянно сохраняющаяся возможность бес-качественности, восприятия грубой случайности. Однако, по Сартру, бескачественность никогда не бывает совсем бескачественной; с нею остается неизбывно связано некое призрачное качество – «безвкусныйвкус, который является моим собственнымвкусом», ибо у меня тоже есть вкус, как у мяса или овоща. Итак, эналлагой задается возможность Тошноты. И даже более. Наверное, следующий тезис покажется преувеличенным, но он позволяет многое понять: у Сартра эналлага прилагательного, превращаемого в имя, всегда скрывает в себе Тошноту.Эналлага борется с нею, скрывает и подтверждает ее.
Значение этого тезиса не понять, если не уяснить себе, что у Сартра Тошнота представляет собой свидетельство о реальности Пещеры. О ее физиологической реальности. Катастрофа сартровской Пещеры состоит в том, что чувственное в ней всегда может провалиться в Тошноту, что все свидетельствующее о чувственном может закончиться рвотой. Тем самым перед нами примечательное расхождение: определенный артикль и эналлага должны были лишь на время приостанавливать вопрос об Идее, у Сартра же они свидетельствуют о ее бесповоротном удалении; а Барт изо всех сил отстаивает противоположную доктрину – в точности наперекор Сартру, он старается делать так, чтобы эналлага не вела ни к какой Тошноте, ибо у каждой поддающейся именованию грани чувственного мира – у каждого quale – есть своя Идея, причем даже внутри Пещеры, даже внутри физиологической Пещеры. Перед нами открывается проект Барта: нужно спасти qualia, принять их сторону и заняться буквально высказыванием чувственности, не боясь амфибологичности этого слова. Здесь обнаруживается устойчивый принцип «эффекта Барта».
Когда берешь у другого говорящего какой-то языковой оборот, то берешь у него и все остальное, а я утверждаю, что эналлагу Барт взял у Сартра. Однако смысл ее он сделал диаметрально противоположным.
Я уже говорил, что Сартр использовал эналлагу, не используя заглавной буквы. Барт позволяет себе использовать и то и другое. Сначала по отдельности – он долгое время ограничивался двумя различными сочетаниями: определенный артикль и заглавная буква для имен, определенный артикль без заглавной буквы для прилагательных. С точки зрения структурализма здесь имеется дополнительная дистрибуция: именно потому, что эналлага не сочетается с заглавной буквой, она имеет в точности одинаковый с нею смысл и функцию – обращать внимание читателя на Идею. Дальше наступил момент их одновременного присутствия. После кое-каких рассеянных и малозначительных примеров, возникает понятие Нейтрального [le Neutre], Снабженное артиклем, заглавной буквой, эналлагой, а иногда еще и курсивом, Нейтральное присутствует в книге «Сад, Фурье, Лойола» ( О.С.II, р. 1118 = 3, р. 795); это выражение взято у Фурье, но Барт столь подробно комментирует его, что можно предположить – он сам его принял. Заглавная буква, без отсылки к Фурье, вновь появляется в книге «Ролан Барт о Ролане Барте» ( О.С.III, р. 169, 189, 196 = 4, р. 674, 699, 707), в программе одноименного курса 1977–1978 годов ( О.С.III, р. 887 = 5, р. 531) и даже в «Vita Nova» ( О.С.III, р. 1287 = 5, р. 1008). Этот перечень – не исчерпывающий. Правда, данная лексема сама занимает нейтральное положение между прилагательным и именем – грамматика относит ее и к тому и к другому, – но первые ее употребления у Барта («Нулевая степень» – О.С.I, р. 179 = 1, р. 217) склоняют чашу весов в сторону прилагательного. Структуралист опознает в этом несплошное означающее: в выражении «lе Neutre» артикль, заглавная буква, эналлага (и курсив) должны считаться за одно и то же; они несут в себе три (или четыре) одновременных и сегментированных реализации одного и того же означающего, одного и того же знака Идеи.
Пока Барт не открыл структуру знака, он в «Мишле» позволял себе лишь платонизм низменного в парменидовском смысле – самым низменным считается здесь самое индивидуальное и случайное. Можно подумать, что Барт хочет дойти до самого сердца Тошноты и даже до самого этого романа. Мало того что Мишле, историк и self made man Университета, объединяет в одном своем лице Рокантена и Самоучку, мало того что он изобретает привилегированные ситуации, в которых запуталась возлюбленная Рокантена Анни (при этом прямо упоминается «История Франции» Мишле), но Барт еще и составляет каталог – с определенными артиклями, а при нужде и с эналлагами – тех имен и прилагательных, посредством которых Мишле утверждает свою случайность в разряде качеств, торжествуя над любой Тошнотой. Впоследствии, благодаря публикации его Дневника, выяснилось, что для такого утверждения иногда бывало необходимо и липкое; но это неважно, коль скоро липкое тоже обладает для субъекта качеством. Ибо, согласно Барту, для любого качества существует теория Идей, ее всегда можно сформулировать даже в самом темном уголке Пещеры.
Действительно, именно такова будет впоследствии задача мысли о Нейтральном, какими бы типографскими новациями ни маркировалось ее языковое выражение. Если мы сумеем само Нейтральное вписать структурно упорядоченным образом в разряд qualia, тогда любая Тошнота навсегда побеждена. В самом деле, всякий, кто перечитает ее описание из книги «Бытие и ничто», неизбежно будет поражен тем, как «бесцветность», не перестающая, однако же, быть связанной с определенным вкусом, с безвкусностью, как раз и обозначает собой невозможность чисто Нейтрального. А Барт пытается доказать more geometrico, что Нейтральное одновременно и необходимо и возможно. Как известно, на этом он построил особые жизненные правила – и правильно, коль скоро Нейтральное провозглашает победу qualia над Тошнотой. То есть одновременно и победу Идей, поскольку Барт неразрывно связывает между собой две борьбы – борьбу за Идеи и борьбу за qualia. Может быть, оттого у него и появляется здесь кроме эналлаги еще и заглавная буква – словно знамя.
III6
Чтобы достигнуть этого пункта, мало было написать «Мишле»; требовался еще и второй этап. Вопрос ставится так: если эналлага взята у Сартра, а у Сартра с нею связан риск всегда возможной Тошноты, то как же избежать этого последствия? Или глубже: если из Пещеры выйти нельзя, то как сделать, чтобы можно было избежать Тошноты? В глазах Барта к этому вопросу сводится все. Думаю, что не искажу его мысли, сказав, что у него был такой, пусть предварительный, моральный принцип: «Действуй всегда так, чтобы из твоих поступков никогда не возникла никакая Тошнота» – ни для тебя, ни для других. В том пространстве, которое оставил ему Сартр, эта дилемма была бы неразрешима. И тогда он совершил открытие – в своем роде такое же яркое, как открытие вечного возвращения у Ницше.
На самом деле открытий было два: первое заключалось в том, что Тошнота связана с головокружением от глубины и что ее можно радикально избежать, держась на поверхности, а точнее, на поверхностях. Барт мог и должен был избавить Сартра от топологии глубинного, или же, что то же самое, он мог и должен был сам избавиться от Сартра. Причем, держась поверхностей, нужно было научиться прямо говорить о чувственных качествах. В этом заключалось второе открытие: что чувственные качества, оказывается, допускают некоторую упорядоченность; что они не только допускают некоторую упорядоченность, но она и может быть названа (иными словами, эналлага является оправданной); что она не только может быть названа в языке, но ключ к ней в самом языке и заложен (иными словами, эналлага не только является оправданной, но и составляет условие всякой оправданности). Все устраивается в том и только в том случае, если язык трактуется как встреча поверхностей, из которых ни одна не является скрытой глубиной какой-то другой. И вот именно это Барт и открыл в Знаке и в структуре, опирающейся на Знак.
Достаточно было перечитать «Курс» Соссюра (II, 4, § 1). Возникновение знака сравнивается в нем с зарождением волн – благодаря простой встрече двух течений, водного и ветряного. Под действием одной лишь встречи двух неделимых течений разделяются бесконечно множественные волны. Чтобы понять, что такое волна, не нужно предполагать чего-либо глубинно-скрытого; вода не глубже, чем волна, а ветер не глубже, чем вода, и вода не глубже, чем ветер. В данном случае тематика глубинного и скрытого бессильна. Какие бы бездны ни скрывались под водными массами, сколь бы неизмеримыми ни были физические параметры ветра, волны никак от этого не зависят. Единственная причина – встреча двух достаточно гладких и тонких поверхностей, заслуживающих названия чистых поверхностей. Поверхности воды и ветра, который становится поверхностью, встречаясь с водой. На сей раз оказывается опровергнутым положение, которое сам Барт позднее будет напоминать с сожалением в «Камере люциде»: «для нас, людей Запада, скрытое „истиннее“ видимого» ( О.С.III, р. 156). Так получается только в данном случае, но зато в ситуации решающе важной, поскольку знак – не просто один из модусов бытия наряду с другими; на образующей его встрече без глубины основывается целая наука, столь же прочная, как математическая физика. На глазах у Барта разрывается покров: Тошноту можно победить, поскольку существует наука о поверхностях. Благодаря такой новой науке то, что в «Мишле» выступало как каталог Идей, может быть выстроено в виде исчислимой или, по крайней мере, вычислимой таблицы. Более того, однажды достигнутый, на примере одного конкретного писателя, успех можно повторять вновь и вновь, ибо в нашем распоряжении есть метод.
У открытия была своя цена – с той оговоркой, что в тот момент эта цена казалась дополнительной выгодой: не нужно было больше выбираться из Пещеры; не нужно было больше даже мечтать об этом выходе наружу как о несбыточной утопии. Метафизический вопрос больше не будет ставиться. О теории Идей можно теперь молчать. Из структуры вытекают два положения: во-первых, из Пещеры выйти нельзя, а во-вторых, в Пещере может царить яркий и абсолютно эндогенный свет. Для последователя Сартра, готового вот-вот стать его оппонентом, этот тезис формулируется так: в Пещере может прекратиться Тошнота, а чувственное станет именоваться без приступов рвоты.
7
Читая фонологов, Барт констатирует, что у них говорится о чувственном – о звуковых качествах языка и что об этом у них говорится в терминах симметрий, асимметрий, оппозиций, корреляций. Обратимся к Декарту: у него об этом говорится в терминах фигур и движения. Обратимся к Платону, подходя к нему через Паскаля: у него об этом говорится геометрически. Это настоящая геометрия qualia, основанная на признаках и оппозициях. Читая Леви-Стросса, Барт также констатирует, что эта геометрия распространяется на qualia повседневной жизни; таковы в «Структуральной антропологии» округлость картофелины, красный цвет дорожного знака; а скоро, в «Сыром и состряпанном», геометрии удастся одолеть и самое тошноту, рассматривая ее уже не как бедствие Пещеры, а как требующую решения структуральную проблему, – как от названия морской болезни (nautya) перейти к шуму ( англ.noise) и к ссоре ( фр.noise)? Читая Ельмслева, Барт с запозданием обнаруживает, что предпринятое им посредством эналлаги в «Мифологиях» обретает свое методическое обоснование в структуральной семантике и структуральном понятии метаязыка;нет больше разницы между его собственным, противотошнотным употреблением эналлаги и определением чувственного качества как релевантного признака – будь то в фонологии, семантике или антропологии.
Открытие Знака и его силы стало избавлением от Сартра. От всего Сартра, так как не только диалектика бытия-в-себе и бытия-для-себя, которая вела к Тошноте, но и вся диалектика как таковая оказалась ненужной. До сих пор недооценено, сколь многое скрывалось в оппозитивности Знака. Из оппозиции диалектика сделала драму, в греческом смысле этого термина; из непримиримости тезиса и антитезиса должно было родиться действие, которое в конечном счете всегда принимает форму смертельной борьбы и развязкой которой становится синтез. Барт, следуя скорее Сартру, чем Гегелю, сомневался в синтезах; этому вечному марксисту-диссиденту они казались в высшей степени ненадежными, особенно когда их представляют в виде политики государства или партии. Отсюда бесконечные сомнения и колебания. Вот почему вместо оппозиции как драмы (антитезы) Знак позволял спокойно определить оппозицию как принцип бытия и объяснения: ratio essendi и ratio intelligendi. Как принцип бытия оппозиция определяет новый тип существующего, получающего устойчивое бытие благодаря тому, что оно окружено и сжато оппозициями; как принцип объяснения она определяет сугубую исчислимость этого существующего через оппозиции, из которых возникло его бытие. Между тем речь идет о бытии некоторого quale (для фонологов – звукового, для антрополога – вестиментарного, кулинарного, ботанического и т. д.). Различительный Признак, выйдя в полном вооружении из Знака, словно Минерва из головы Юпитера, объединял в себе сохранение qualia, их торжественную геометризацию и недиалектическое согласие оппозитивного.
Таков был размах открытия. То, что сам Барт, вспоминая о нем, предпочитал высказываться сдержанно, обусловлено его стилем. Нынешний читатель не должен бояться слишком сильных выражений. Открытие Знака как бы отправило Сартра на покой – или, вернее, на покой был отправлен тот платоник, который скрывался в Сартре, вопреки расхожему мнению. Ибо быть платоником в конце концов надоедает, как говорил Ален. А бывает, что надоедает и самой Идее, словно Грете Гарбо в ее мифологическом анализе у Барта.
С открытием Знака Идея удаляется, но не исчезает вовсе; она уступает место оппозитивному Признаку, который функционирует как ее полномочный представитель или дублер в Пещере. Не потому, что Признак похож на Идею, словно отблеск в воде – на солнце, а потому, что его конститутивная оппозитивность делает его математически точным аналогом Идеи. Передача функций от одной к другому – Ideenrepräsentanz – обретает свое оправдание в геометрической природе Признака. А потому определенный артикль, сочетаясь иногда с заглавной буквой, иногда с эналлагой, а иногда и с тем и другим сразу, находит себе обоснование скорее в галилеевской науке, чем в философии – платонизме или феноменологии [102]102
В этот момент Барт обогащает свой язык новой процедурой – косвенной эналлагой посредством суффиксации. Вместо того чтобы оставлять прилагательное неизменным и обозначать его перемещение в разряд имен одним лишь определенным артиклем, Барт пользуется суффиксом ité[«скость»], способным превращать прилагательное в абстрактное существительное. Пример – «баскскость». Эту практику, которая рождается и кончается вместе с воинствующей семиологией, он сам же комментирует в «Мифологиях» ( О.С.I, р. 691–692 = 1, р. 834) и в «Риторике образа» – статье, опубликованной в журнале «Коммюникасьон» в 1964 году ( О.С.I, р. 1417–1429 = 2, р. 573–588). На память приходит схоластика аристотелевского толка. Быть платоником надоедает – говорил Ален и добавлял: и тогда приходит Аристотель.
[Закрыть]. Ибо платонизм Пещеры мог оставаться тщательно сохраняемым секретом субъекта, а феноменология не могла требовать себе в награду невыносимой Тошноты. С другой стороны, галилеевская наука сама выходит из своих тесных пределов. С самого своего рождения ее предметом была Природа, которую она мыслила как наследницу античной physis. Теперь же она осваивает новые предметы, которые греки отнесли бы к thesis – к Условности.
Знак становится открытием именно постольку, поскольку возвещает о новой галилеевской науке. Предметом этой науки становится совокупность явлений, отличающих человека в рамках природы: язык, костюм, кулинария, правила родства и все то, что греки относили к thesei в противоположность physei. Несмотря на это, она притязает на равную достоверность и позитивность с науками о природе. Все структуралисты выдвигали эти положения; Барт примкнул к ним всей силой своего ума. Но он добавил еще одно положение, без которого открытие не оказало бы на него столь мощного освобождающего воздействия. Согласно ему наука, исходящая из Знака, была новой в ином смысле – то была наука о qualia.
Это положение заслуживает внимательного рассмотрения. Не похоже, чтобы его выдвигали лингвисты и антропологи, или же Лакан. Те qualia, что интересуют Лакана, – это, в картезианской традиции, страсти души (или, по фрейдистской вульгате, аффекты). Но он трактует их не в структуральном стиле. Фонологи работают со звуковыми qualia, но видят в этом эмпирическую необходимость своей деятельности, не больше и не меньше. Если вдруг оказывалось, что структуральный метод должен быть распространен на другие, более «абстрактные» слои языка, например на синтаксис, то они были готовы допустить, что там эмпирические данные будут очищены от всякого качественного определения. Леви-Стросс, конечно, склоняется в сторону qualia: украшающая обложку его «Дикорастущей мысли» Viola tricolor выбрана не случайно – ни как вещь, ни как слово. Внимания заслуживают случаи, когда он прибегает к эналлаге («Сырое и состряпанное» [Le Cru et le Cuit]). Собственно, почти вся «дикорастущая мысль» представляет собой именно классификацию qualia Но она управляет иными обществами, чем наше; а как обстоит дело в обществах научно-технических? На долю практически одного Барта выпала задача восстановить их qualia, оставаясь при этом жителем западных городов, всецело пронизанных отношениями мирового рынка. И не отступая от галилеевской науки. Вообще, на его долю выпала задача обратить внимание на современные социальные объекты, постольку поскольку они поддаются качественному определению. Тем самым он придал структурализму свой собственный разворот, объясняющий, почему семиология стремилась быть автономной. Я полагаю, что объяснение этой особенности заключается в его отношении к Марксу.
8
Барт был марксистом. В 1955 году он писал Альберу Камю: «Вы спросите меня, от чьего имени я говорю о недостаточности морали вашей „Чумы“. Не делаю из этого никакой тайны: от имени исторического материализма» ( О.С. I, р. 479 = 1, р. 573). Предположим в порядке мысленного эксперимента, что второй части «Мифологий» и всех последующих текстов нет; остаются в общем и целом «Нулевая степень», «Мишле» и серия «мифологий», опубликованных по большей части в журнале «Леттр нувель». Из этого получается логично связанный дискурсивный комплекс. Для удобства я буду называть его «молодым Бартом». Здесь еще не возникает Знак; здесь Маркс царит как учитель Знания.