Текст книги "Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре"
Автор книги: Борис Дубин
Соавторы: Дина Хапаева,Сергей Фокин,Уильям Дюваль,Михаэль Кольхауэр,Жан-Люк Нанси,Михаил Ямпольский,Жизель Сапиро,Вера Мильчина,Доминик Рабате,Сергей Зенкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
Согласно имеющимся статистическим данным (American Council on the Teaching of Foreign Languages, ноябрь 1996), число учеников государственных школ, выбравших испанский язык, составило в 1994 году 64,8 % от общего числа изучающих иностранный язык (против 63,8 % в 1990 году), французский – 22,9 % (против 26,9 %), немецкий 7,2 % (против 6,7 %), японский 0,6 % (против 0,8 %). Уменьшение доли французского среди прочих иностранных языков вполне ощутимо – 3,7 %. А в высшем образовании цифры еще тревожнее: французский был выбран 27,4 % студентов в 1986 году, 23 % в 1990 году, 18 % в 1995-м (снижение на 25 % в период 1990–1995 годов), в то время как число студентов, изучающих испанский язык, постоянно возрастает: 53,2 % от общего числа студентов. Интерес к немецкому языку также падает: 12 % в 1990 году против 8,4 % в 1995-м (спад более чем на 28 %, несмотря на небольшой подъем в 1989-м). То же самое и с русским: 3,4 % в 1990 году против 2,2 % в 1995-м (спад после окончания «холодной войны» более чем на 45 % по общему числу студентов). В то время как доля студентов, выбирающих японский, возрастает (соответственно 2,3 % и 3,9 %). Несмотря на то что французский язык остается первым среди вторых иностранных языков (поскольку испанский следует считать вторым первым языком Соединенных Штатов), в некоторых штатах, где изучение языка является обязательным, преподаватели французского вынуждены переквалифицироваться на испанский.
* * *
Итак, теперь французский уже не тот, что был раньше. Он стал более заурядным, утратил былой престиж, похоже, что нет больше никакой французской исключительности. Или же все-таки есть? Но уже не позитивного, а негативного плана. Ибо как раз то, что некогда определяло французскую исключительность, а именно универсализм, на который притязал французский язык, а через него и вся французская культура, явно проигрывает тому культурному релятивизму, который распространяется не только в США, но и по всему миру. То есть очень может быть, что к концу XX века французский язык не просто становится чем-то заурядным, нейтральным – просто иностранным языком, как и все прочие, – но и впадает в особую немилость, которая в чем-то сродни его былой исключительности и которая явно не в состоянии стать основой культивирования некоего позитивного отличия. Хотя весьма возможно, что я сам попадаю во власть иллюзии, желая видеть во французском языке нечто исключительное, пусть даже на сей раз речь идет о той исключительной немилости, которой повсеместно пользуется в наше время французский язык. В интервью, опубликованном в газете «Монд» [8]8
Le Monde. 1997. 25 juin.
[Закрыть], Эдуар Балладюр говорил, что французам пора отказаться от мысли, что они могут учить весь мир. Мы же ограничимся констатацией нынешней заурядности французского языка и не будем поддаваться упадническим настроениям, что опять-таки вернуло бы ему ауру исключительности. Признаем, что французский не обладает больше былым престижем, но признаем также, что этот престиж был в общем, как и любая другая привилегия, чем-то ненормальным, из ряда вон выходящим и тем самым был обречен рано или поздно исчезнуть. Иными словами, мы вернулись к нормальной ситуации, или, точнее, мы впервые оказались в нормальной ситуации, когда французский язык не имеет особых привилегий, но вместе с тем и не страдает фатальным отставанием от других языков. Нам остается рассмотреть здесь, какие последствия может иметь это изменение статуса французского языка в организации его преподавания за пределами Франции.
* * *
Как правило, это преподавание строится по модели, интегрирующей язык, литературу и культуру (цивилизацию). Это классическая филологическая модель, в рамках которой единство «язык-литература-культура» совпадает с духом нации или народа, но не в биологическом, а именно в филологическом смысле этого понятия. В практическом плане это означает, что зарубежная кафедра французского языка представляет собой замкнутую структуру, организующую преподавание и языка, и литературы, и культуры. Например, в Соединенных Штатах профессора преподают литературу докторантам; докторанты преподают язык студентам младших курсов; наконец, молодые преподаватели и наиболее зрелые докторанты преподают литературу студентам старших курсов. Такая модель вполне успешно существует с XIX века, оправдывает себя с экономической точки зрения (она позволяет финансировать обучение в докторантуре), однако в настоящее время возникают определенные сомнения в ее целесообразности, проистекающие главным образом из того, что лингвистическое и культурологическое образование легитимируется исключительно через литературу.
Действительно, спрос на французский среди студентов младших курсов, если таковой вообще существует, чаще всего направлен на изучение прикладного или специального языка (французский деловой, юридический, технический или туристический…). Докторанты далеко не всегда в состоянии обеспечивать преподавание прикладного языка, для чего необходимы более квалифицированные преподавательские кадры. Отнюдь не намереваясь превратить кафедры французского языка в филиалы института Берлица, мы должны признать, что начинающие студенты имеют полное право (тем более что почти повсюду, за исключением разве что Франции, они довольно много платят за высшее образование) на лучшее преподавание иностранных языков, более профессиональное или, по меньшей мере, более адаптированное к их потребностям. Существует масса доводов в пользу того, чтобы разделить преподавание языка и литературы и объединить преподавателей различных языков в рамках одного университетского подразделения, располагающего необходимыми педагогическими, техническими (фоновидеотеки) и информационными ресурсами. Строго говоря, прикладная лингвистика или дидактика иностранных языков не зависят от какого-то отдельного языка (language specific). Иными словами, весьма вероятно, что преподавание французского языка только выиграет, если его отделить от преподавания французской литературы и перенести на самостоятельную кафедру иностранных языков. В некоторых университетах уже переходят или даже перешли на эту альтернативную модель (в частности, в США и Италии).
Вместе с тем очевидно, что в наши дни в модели «язык-литература-культура» литература уже не выступает ведущим элементом. В традиционной филологической модели XIX века литература находилась в самом центре: с одной стороны, она являлась мостиком между языком и культурой, с другой – открывала доступ к тому и другому. Литература была своего рода «королевской дорогой», ведущей к духу нации. В наши дни это уже не так. Прежде всего это связано с тем, что книга уже не является единственным источником информации, наряду с ней существуют фильмы; вместе с тем сегодня наряду с историей литературы существуют такие дисциплины, как история цивилизаций, ментальностей, культур… На фоне затруднений, с которыми связано сегодня распространение французской мысли за пределами Франции, на первый план выходят два имени, которые как нельзя лучше обозначают то, что в качестве современного введения в культуру соперничает с литературой или идет ей на смену: Пьер Бурдьё и Роже Шартье, – не говоря здесь о «Местах памяти» Пьера Нора, которые почти повсеместно воспринимаются как панацея. Но в культурной социологии Бурдьё или в истории книги Шартье о литературе говорится менее всего литературно. Во всяком случае, литература более не может притязать на ту ведущую роль в организации «французских программ», которую она играла в прошлом. Впрочем, многие преподаватели французского языка и литературы были бы только рады, я в этом убежден, если бы эта непосильная задача не ставилась более только перед ними, если бы она возлагалась также на историков, социологов. Таким образом, кризис французского языка заключается прежде всего в переживаемом современным миром кризисе литературы: и французский язык страдает от него больше, чем другие языки, поскольку он в гораздо большей степени отождествлялся именно с литературой.
То есть под сомнением оказывается сама модель (литературоведение, санкционирующее преподавание языка и культуры), в соответствии с которой мы существовали на протяжении целого века, но особенно ощутимым образом с момента окончания Второй мировой войны. Что может заставить нас задаться вопросом, – я выскажу сейчас чудовищную вещь, – не будет ли лучше для литературоведения, для науки о литературе, в современном ее понимании, если французская литература (отделенная от языка и культуры, которые будут преподаваться на кафедре прикладных иностранных языков) будет переведена на кафедры древних языков и литератур, короче говоря, если мы согласимся скорее относиться к французскому как к мертвому языку, чем приспосабливаться к некоему воображаемому спросу (в идеальном случае это спрос мультинациональных компаний, которые заинтересованы в найме местных франкоговорящих сотрудников, при том что им довольно трудно обеспечить себя компетентными англоговорящими сотрудниками, а если это уже достигнуто, они ими вполне удовлетворяются). На кафедрах Classics, где преподается греческий и латынь, но также и итальянский, мы (или, по крайней мере, те из нас, кто не останется без работы в результате такой реорганизации) сможем спокойно заниматься своими учеными изысканиями. В конечном счете, разве с весьма недавних пор преподаватели французской литературы не сталкиваются с необходимостью говорить по-французски? И следует признать, что далеко не все из них говорят блестяще: среди медиевистов вообще мало кто свободно говорит на языке. Ведь от преподавателей древнегреческого не требуется говорить на новогреческом. Почему же от специалистов по французской литературе XVIII века требовать, чтобы они говорили на языке XXI века? Чтобы они знали современную Францию, которая, к слову будет сказано, не так уж интересна, и приобщали к современной французской культуре подростков постколониальных обществ?
Целая масса вопросов связана с этим еретическим предложением (если уж я буду упорствовать в своей роли адвоката дьявола). Если французский (для нужд литературы) перейдет на кафедры античных языков, греческого и латыни, тогда совсем не обязательно будет уметь говорить о ней по-французски. И почему бы в кругу литературоведов не говорить о французской литературе на новоявленной латыни нашего времени, на койне XXI века, то есть на английском? По крайней мере, мы сможем читать друг друга, тогда как публикации на родном языке – на немецком или японском – приводят к взаимонепониманию. Почему бы не провести этот коллоквиум, где я говорю о французском языке, на английском, ведь в этом случае он способен привлечь к этим проблемам гораздо более обширную аудиторию? Я понимаю, что то, что говорю, невыносимо слушать многим из присутствующих. Но ведь следует понимать, что если удел французского заключается в том, чтобы стать древнегреческим языком XXI века, что в общем-то не так уж и плохо (если не говорить о современных греках), то удел английского языка – это удел кухонной латыни: глобализация английского языка – broken English – в качестве основного языка общения явно не содействует процветанию культуры, по крайней мере в нашем ее понимании. К тому же существуют определенные национальные традиции: в Японии занятия по французскому ведутся по-японски, тогда как в Соединенных Штатах сейчас их принято вести по-французски. Но это только с недавних пор и, думается мне, ненадолго: довоенное поколение преподавателей плохо говорило на языке, два следующих за ним поколения хорошо говорили по-французски. Но все это заканчивается. Германистам, например, вообще не свойственен этот языковой фетишизм: курсы по немецкой литературе чаще всего читаются по-английски, даже если преподаватель немецкого происхождения. Причина тут, конечно, и в том, что аудитория не способна воспринимать эти курсы на немецком языке, чего пока не скажешь о французском. Однако есть и другое объяснение: овладение иноязычной культурой не обязательно предполагает высшую лингвистическую компетенцию. Заметим здесь, что не существует ни понятия германофонии, ни понятия англофонии. Так или иначе, но я должен поставить этот вопрос: следует ли мне согласиться говорить о французской литературе на английском языке? Мне случалось отвечать на него положительно, например, когда я выступал в скандинавских странах: помню, я читал по-английски лекцию о Прусте, вслед за которой был семинар на французском, лекция была необходима для этого семинара. Когда Марк Фюмароли приехал в качестве приглашенного профессора в Колумбийский университет, где я заведовал кафедрой французского языка, я попросил, чтобы один из двух его курсов читался на английском языке: таким образом он был открыт и для студентов, изучавших историю искусств. Выйти за рамки французского – значит выйти за рамки университетской дисциплины, в результате его пребывание в Колумбийском университете имело больший резонанс. Французский язык уже не в состоянии рассчитывать на защиту со стороны тех, кто говорит только по-французски, равно как и французская литература не в состоянии сама защитить себя (много ли среди нас историков или социологов?).
ПарижПеревод с французского С. Фокина
Михаэль Кольхауэр
С двух сторон литературы: fibula gallica et germanica
Говорит ли она о письме или о чтении, литература всегда говорит и о себе […]. Зная это, литература всегда не просто говорит нечто, но и говорит о том, что говорит это, и о том, как она это говорит.
Hubert Winkels. lm Schatten des Lebens // Die Zeit. 1990. № 10. 2 Marz. S. 79.
Между Францией и Германией существуют не только исторические и политические, но и, в большей степени чем полагают, литературные узы. Они проходят в литературе и сквозь литературу, поскольку та означает обмен или даже конкуренцию текстов и идей или, реже, способов их читать и толковать. Франко-германская литература в прошлом нередко была кривым зеркалом встречных точек зрения, косых взглядов друг на друга; она и ныне порой остается свидетельством скептического или восхищенного внимания друг к другу, неоднозначной поглощенности недостижимым идеалом [9]9
См.: Sallenave Danielle.Mein Traum von Deutschland // Die Zeit. 13.10.1989. № 42. P. 21, а также: Vitoux Frédéric.A la recherche de l’Allemagne perdue. Le cartographe de Berlin // Le Nouvel Observateur. № 1245 (16–22.9.1988). P. 53.
[Закрыть]. Конечно, у литературы нет какой-либо привилегии, избавляющей ее от недоразумений и общих мест. Как и всякое слово и мысль, она связана с тем, что в обществе, истории, культуре остается неотрефлектированным, – с идеологией. По крайней мере, она служит лучшим средством выразить нечто очевидное, когда оно становится привычным (об этом писал еще Жюль Ромен). Ибо в ней создаются, выражаются или сталкиваются, особенно же обрабатываются, те ценности и ментальные привычки, на которых держится история. «Литература той или иной эпохи – это эпоха, переваренная своей литературой» [10]10
Sartre Jean-Paul.Mallarmé. La lucidité et sa face d’ombre. Paris: Gallimard, 1986. P. 11.
[Закрыть]; или, говоря на ином языке: «Полноценная литература – это цельная система жизни, где все связано одно с другим» [11]11
Curtius Ernst-Robert.Literarische Kritik in Deutschland. Hamburg: Hauswedell Verlag, 1950. P. 22.
[Закрыть]. Так же обстоит дело и с интерпретацией, если понимать ее как способ воспринимать и оценивать литературу: она либо проверяет постулаты и позиции автора, либо транслирует нормы и смыслы,нередко выходящие за ее пределы.
Между тем, хотя в исследовании франко-германских отношений уже есть свои классики [12]12
Перечень работ на эту тему был бы бесконечным. Из числа самых недавних назовем: Leiner Wolfgang.Das Deutschlandbild in der französischen Literatur. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1989; Kolboom Ingo.Vom geteilten zum vereinten Deutschland. Deutschland-Bilder in Frankreich. Bonn: Europa Union Verlag, 1991. P. 34 sq. Полезные итоги современного состояния франко-германских отношений подведены в № 159 (июль 1993 г.) журнала «Le Vasistas».
[Закрыть], они чаще всего занимаются тем, что разыскивают в исходном текстуальном материале заимствования, отсылки, цитаты и переводы, которыми подчеркиваются или гарантируются встречи двух литератур. Отдавая предпочтение образам, стереотипам и клише, действующим в этих двух литературах, они в то же время недооценивают фундаментальные тенденции и константы, которыми определялось (и продолжает определяться) в прошлом и настоящем осмыслениелитературного факта. Изучение источников, реже художественных форм и сравнение текстов преобладает здесь над собственно историческим взглядом (на идеи). За немногими исключениями [13]13
См., в частности: Picht Robert, Leenhardt Jacques(Hrsg). Esprit/Geist. Munchen: Piper, 1989.
[Закрыть], оно ограничивается единичным произведением, не заботясь о структурах или о долговременной перспективе; это взгляд изнутри, а не извне литературы [14]14
См., в числе прочих: Digeon Claude.La crise allemande de la pensée française. (1870–1914). Paris: PUF, 1959. P. 23 et 8 sq.; а также: Carré Jean-Marie.Les écrivains français et le mirage allemand. Paris: Boivin, 1947. P. 80 sq.; см. также: Montandon Alain(sous la direction de). Mœurs des uns, coutumes des autres. Les Français au regard de l’Europe. CRLMC, 1995. P. 232 sq.
[Закрыть].
Возможно, теперь наконец настала пора перевернуть или же углубить принятую до сих пор перспективу. Моя работа, ориентированная на большую временную протяженность и на структурный костяк литературы, имеет в виду не столько более или менее случайное сопоставление отдельных позиций, сколько поиски глубинной, то есть структурной, тенденции, которой они движимы. Ее главным, даже единственным предметом служат системы ценностей или идеологий, на которые, подчас бессознательно, опирается литературный факт. Она не просто констатирует, а ставит вопросы – о неосознанном, о постулатах, ставших молчаливо признаваемой очевидностью. В самом деле, в литературе есть не только отдельные события и произведения, но и долговременная перспектива – таковы статус литературы, место, занимаемое ею в определенном обществе, а вместе с ним и свойственные каждой из стран способы восприятия, оправдания и увековечения литературных фактов [15]15
«Wertungsweisen», «Ideologiensysteme», в терминах Эрнста Роберта Курциуса: Curtius Ernsl-Robert.Die französische Kultur. Eine Einführung. Stuttgart; Berlin; Leipzig: Deutsche Verlags-Anstalt, 1930. P. VII.
[Закрыть]. Выявить и обозначить дискурсы и практики, которыми при этом решается судьба литературы, – таким и будет в общих чертах проект сравнительной критики франко-германской литературы, которую я хотел бы предложить здесь.
Scriptor versus lector
Буду исходить из простой констатации, проверенной преподавательским и исследовательским опытом: на двух разных берегах Рейна литературу читают, рассматривают неодинаково. Разные ценности, разные методы, разные выводы. Так, моим немецким коллегам известно, как трудно объяснять студентам Раймона Кено или группу УЛИПО: они кажутся слишком «легковесными», так как склонны к насмешке и пародии, слишком сосредоточены на форме и вообще на стиле. Также и некоторые другие писатели и течения «плохо идут» – символизм, сюрреализм, еще кое-какие. Зато можно отметить (оставаясь в рамках литературы XX века) несомненный интерес к так называемым тематическим произведениям, к идейной литературе, необязательно политически ангажированной: в первую очередь это Камю, Сартр (но также, впрочем, и Ионеско, Беккет или «новый роман», а значит причины следует искать и в чем-то еще; часто свою роль играет языковая, дидактическая или идеологическая легкость восприятия) [16]16
По этому последнему вопросу см.: Nerlich Michael.Heinrich Mann – Thomas Mann, die französische Revolution und die Frage des Form // Robert Picht. Esprit/Geist. P. 96.
[Закрыть]. Напротив того, охотно говорят о склонности немцев к этическим вопросам, к религиозному, социальному, общечеловеческому содержанию произведений. Литературный критик из журнала «Цайт» Андреас Кильб однажды даже счел нужным подвергнуть осуждению «Gesinnungsästhetik», присущую, по его мнению, многим немецким писателям. Эта «эстетика добросовестности» (слово почти не поддается переводу, настолько оно, видимо, связано с немецкими реалиями) предпочитает сообщение, даже тезисность в ущерб форме, письму. Наиболее завершенными ее примерами могли бы быть Бёлль и Ленц. Позднее той же логике следовала дискуссия вокруг романа Гюнтера Грасса «Ein weites Feld»: ценность литературного произведения меряется прежде всего его способностью выражать злободневные проблемы [17]17
См. об этом открытое письмо Марселя Райх-Раницки: Reich-Ranicki Marcel.…Und es muß gesagt werden // Der Spiegel № 34 (21.08.95). P. 162–169.
[Закрыть]. Столь же красноречив случай Эрнста Юнгера – самым расхождением вызываемых им реакций: в Германии не без оснований подчеркивают реакционную мистику его творчества, которое дышит огнем, мрамором и кровью, тогда как во Франции, по крайней мере среди части ее интеллектуалов, Юнгеру воздают должное как писателю-стилисту [18]18
См.: Saltzwedel Johannes.Ein zackiger Flaneur, Ernst Junger und die deutsche Literatur //Der Spiegel. № 12 (1995). P. 222: «Во Франции тщательная разработка формы, холодный натурализм, наконец, внушительный тон Эрнста Юнгера заставили чтить и уважать его как „великого писателя“». И, словно эхо этого мнения, Франсуаза Жиру ( Giroud Françoise.Si nous parlions de l’Europe // Le Nouvel Observateur. № 1245 (16–22.09.1988). P. 5): «Я всегда спрашивала себя, откуда такая слабость „некоторых“ французов к Юнгеру. Да, это писатель. И писатель незаурядный. Но […]».
[Закрыть].
Из этих разрозненных впечатлений (а в примерах здесь нет недостатка) можно, не притязая на научную строгость, вывести возможность некоторого исходного разграничения: по одну сторону – подчеркивание писательского умения или компетенции, важность подписи автора и удостоверение его индивидуальности; по другую – внимание скорее к этической стороне дела, к художественному посланию (а не замыслу), зовущему к себе читателя и удостоверяющему некоторое коллективное бытие. Теперь можно изложить тезис, на котором основано мое скромное рассуждение. По ту и другую сторону Рейна имеется два глубинных течения – я чуть не сказал вместе с Фуко: две эпистемы, – которые хоть и не исключают друг друга, но отдают предпочтение в одном случае писателю как определенному способу высказыватьмир посредством языка, фигур, формы, а в другом случае – читателю как определенному способу бытьв мире посредством идеи, смысла, «Gehalt’a». Эта альтернатива – не столько чистая антиномия, сколько вопрос меры и акцента: письмо выражает некоторый стиль, самое большее, некоторую позу черезпроизведение, тогда как чтение ведет по ту сторонупроизведения, к поискам смысла.
Можно указать и другие аспекты этого сопоставления: образец (классический, католический, национальный) против исключения (романтического, протестантского, федерального); правило, мера, вообще «манеры» – против оригинальности, крайности, даже гениальности; моральная норма,психологическая интроспекция – против религиозного, этического, философского вопрошания;форма или содержание; а следовательно, литература как игра слов, самоотражение, иллюзия нереальности – и, напротив, литература как ответственность слов, достижение достоверности и забота о реальности; last but not least, самый статус литературного факта – в одном случае это привилегированное выражение национальной идентичности, а в другом – дело эрудиции или культурного отличия, то есть нечто «миноритарное» и «музейное» [19]19
Winkels Hubert.Im Schatten des Lebes // Die Zeit. 1990. № 10, 2 Marz. P. 79.
[Закрыть]. (Не говоря уже о некоторых предрассудках, например, касающихся языка: французский язык слывет ясным и конкретным, то есть литературным, немецкий же якобы непрозрачный и абстрактный, одним словом философский.) [20]20
См. по этому поводу: Goldschmidt Georges-Arthur.Quand Freud voit la mer – Freud et la langue allemande. Paris: Buchet/Chastel, 1989. P. 16 sq.
[Закрыть]
Вопросы литературы
Эту оппозицию между письмом и чтением (разумеется, не забывая об опосредующем ее тексте) я выделяю прежде всего потому, что она представляется мне наиболее релевантной и прегнантной(как выражаются в психоанализе) – наиболее богатой смыслом, а потому незавершенной, открытой, но убедительной (немецкое слово «prägnant» прибавляет к этому еще и идею краткости, означая «auf einen Nenner gebracht», то есть «сведенное к главной сути»). В самом деле, двучленная оппозиция писателя и читателя – назовем ее франко-германской – хоть в конечном счете и очень подвижна, но работает как наибольший общий знаменатель; она вбирает в себя и, что еще важнее, освещает другие, уже названные выше или же еще возможные пары. Эта оппозиция также обладает операторной силой на разных уровнях, образующих поле литературы, – при ее определении, истории, критике, преподавании и т. д., то есть как в статусе, так и в практике литературы, как во Франции, так и в Германии.
Итак, действуя в выбранной нами теоретической, исторической, методологической или дидактической перспективе, мы будем разграничивать дискурсы, видения мира, формы анализа и другие педагогические аспекты литературного текста, связанные либо с письмом, либо с чтением: а) в плане статуса это «литературная критика» или «Litaraturwissenschaft», «паралитература» или «Trivialliteratur»; b) в плане истории – классицизм или романтизм, сюрреализм или экспрессионизм, театр абсурда или эпический театр, «новый роман» или немецкий послевоенный роман (Бёлль, Ленц, а также Зегерс и т. д.); с) в плане критики, то есть пресуппозиций и техник интерпретации, – источник письма или видение мира (Weltbild, Weltanschauung), комментарий или Deutung, объяснение текста или герменевтику, история идей или Geistesgeschichte, структурализм или рецептивную эстетику, стилистику или Textgrammatik, постмодерн или модерн и т. д.; d) наконец, в плане преподавания – литературное наследство против текста-представителя, повышенная ценность формы или «литературная оценка» и т. д.
Итак, для исследования взята ось «писатель – читатель» (а между ними – текст). Эта оппозиция сколь угодно растяжима и потому зависит от примеров; не следует ее переоценивать. Но, по крайней мере, она хороша тем, что позволяет пусть бегло, но обозреть более чем вековую сравнительную литературную историю Франции и Германии, измеряя ее по наиболее важным для каждой из них признакам и параметрам: с одной стороны, это письмо, преимущественное внимание к тексту, а с другой стороны – чтение и поиски смысла, на котором держится текст. В конечном счете становится возможным перейти от писателя или читателя к произведению; это два более или менее прямых пути, ведущих либо от формы (стиля, языка) к постмодерну, либо от смысла (идеи, послания) к модерну.
Здесь, конечно, не место подробно показывать, как, скажем, в объяснении текста или в структурализме обнаруживается приоритет писателя, а в герменевтике или рецептивной эстетике – перспектива чтения или даже читателя. Или как в конечном счете разные точки зрения сближаются, почти сходятся в общей реальности текста. Так, между автором, как его рассматривали Тэн или Лансон, и его включением в игру текстуальности при структуралистской или деконструкционистской интерпретации пролегает столь же большая дистанция, как и, с другой стороны, между социологическим горизонтом читателя и положением читателя в рамках литературного произведения. Другие времена – другие методы. Текст сделался исходной, а порой и конечной реальностью – а тем самым изменилось само наше видение письма и чтения; теперь нашим делом является, пожалуй, не столько удостоверять то, что называется замыслом или смысловой емкостью произведения, сколько (вос)производить предпосылки, стратегии и прочие конститутивные «вакансии» («Leerstellen») литературного текста, посредством которых произведение высказывает нас, даже когда мы сами его высказываем, – писатель и читатель, слившиеся в одном общем движении. Сколь бы многое ни разделяло Деррида и Изера, их можно сблизить в одном: в конечном счете для них обоих имеет значение только маневр,работа произведения для и посредством того, кто его пишет или читает.
«Критика» или «Wissenschaft»?
Я могу здесь лишь вкратце обрисовать прегнантность этого концепта или метода. Прежде всего ставший уже классическим вопрос: говорим ли мы об одном и том же, когда ведем речь о литературе, а стало быть, и о литературной критике, с одной стороны, и о литературоведении (Literaturwissenschaft), с другой? Это разграничение – не просто спор о словах (иные скажут – сугубо немецкий), не просто разные способы выражения; как мне представляется, в нем проявляются два разных подхода, две разных истории и две разных воли. Некоторые, прежде всего Курциус, усматривали в нем выражение двух противоположных национальных «характеров», склонных, с одной стороны, к «легкомыслию» и импрессионизму, а с другой – к систематическому мышлению или даже к педантизму [21]21
Curtius Ernst Robert.Kritische Essays zur europäischen Literatur. Bern: Francke, 1950. P. 248.
[Закрыть]. Это чересчур поспешный вывод. Это значит забывать, что, несмотря на неточность первого и кажущуюся основательность второго [22]22
Schulte Hansgerd.Wissenschaft // Robert Picht. Esprit/Geist. P. 362: «Различие в терминах не означает различия по сути – во Франции исследование литературы столь же „научно“ – или столь же мало научно, – как и в Германии; однако мы полагаем, что в нем выражается иное отношение к предмету».
[Закрыть], остается нерешенной – и сегодня, пожалуй, в особенности – глубинная проблема: как определить тот многоликий, неуловимый объект, который образует (а вернее, не образует) собой литература? Признав эту принципиальную невозможность, следует, однако, нюансировать ее, различая за словами те реальности, на которых они основаны. В самом деле, постулировать науку о литературе – это значит признавать, стремиться признать за ней, помимо метода и некоторого идеала точности, еще и некую особую область, то есть дать ей некое определение, которое иные как раз и считают невозможным ей дать: «Что такое литература? […] этот вопрос остается, по существу, без ответа […] по-настоящему мудрым было бы, по-видимому, его и не ставить. Литература – это, вероятно, сразу нескольковещей, связанных между собой (предположим) довольно слабой связью типа той, какую Витгенштейн называл „семейным сходством“» [23]23
Genette Gérard.Fiction et diction. Paris: Seuil, 1991. P. 11. [ Женетт Жерар.Фигуры. Работы по поэтике. Т. 2. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 1998. С. 344–345. – Примеч. пер.].
[Закрыть]. Что, кстати, тоже есть некоторое определение литературы как чего-то достоверно данного и не требующего доказательств.
Действительно, самоочевидное не определяют. Вплоть до вопросов Пруста, а особенно Сартра («Что значит писать? Зачем писатель пишет? Для кого? Право, кажется, никто никогда не задавался такими вопросами») [24]24
Sartre Jean-Paul.Qu’est-ce que la litérature? Paris: Gallimard, 1948. P. 12. [ Сартр Жан-Поль.Ситуации. М.: Ладомир, 1997. С. 17. – Примеч. пер.].
[Закрыть], если не статус, то предмет французской «литературы» постоянно казался очевидным, будучи связан с понятием образца,первоначально классического, затем светски-республиканского; с веками литература сделалась практикой и реальностью, то есть институцией. В отличие от немецкой Literatur и Literaturwissenschaft. Те теории, эстетики и методы, которыми она исторически формируется, образуют ее именно как историю; в них проявляется стремление, даже просто потребность очертить некоторое поле или процесс становления. Германия, как и Франция, не имеет ответа на вопрос о том, что такое литература. Однако она неустанно задается этим вопросом, она должна была ставить его даже в отсутствие институционального горизонта и в конечном счете от романтизма и герменевтики вплоть до исследований последних лет, история литературы (или науки о ней) реально совпадает с историей этого вопроса.
Трактат или Theorie?
В историческом плане теории и высказывания, стремящиеся определить литературу (и вообще искусство), появляются вслед за нормативными эстетиками античности и классицизма, то есть вместе с романтизмом, пожалуй даже с немецким романтизмом [25]25
См., в частности: Müller Adam.Vorlesungen über die deutsche Wissenschaft und Literatur (1805); col1_1Vorlesungen uber Ästhetik (1843). Заметим, что у Гегеля «теории» противопоставляется «эстетика», как «термин привычный для нас, немцев». Гегелевский подход является прежде всего историческим; его задача не столько формулировать принципы, сколько посредством идеи искусства описывать его область и даже возможность его исчезновения. Ср.: Adorno Theodor W.Ästhetische Theorie. Frankfurt: Suhrkamp, 1974. P. 142. О том же писала госпожа де Сталь: «Немецкая литературная теория отличается от всякой другой тем, что не подчиняет писателей тиранической власти обычаев и ограничений. Это сугубо творческая теория» ( Мте de Staël.De PAllemagne. Paris: Hachette, 1958. Т. IV. P. 227).
[Закрыть]. Интересно, что в них ставится не только действительно первичный вопрос о генеалогии и истокехудожественного произведения, но и вопрос о его индивидуальной судьбе, а не социально-исторической функции. Так, скажем, происходит у Шлейермахера в его теории диалога или же в герменевтике [26]26
О так называемой «исторической герменевтике, поскольку она есть также и теория истории» см.: Hauff Jurgen(Hrsg). Methodendiskussion. Frankfurt am Main: Athenaum Verlag, 1971. Т. II. P. 4 sq.; Szondi Peter.Poésie et poétique de l’idéalisme allemand. Paris: Gallimard, 1991 P. 312 sq.
[Закрыть]. (Другая выразительная черта: от Канта и Гегеля до Блоха и Адорно вопрос о литературе часто мыслился в рамках общей эстетики искусства, где литература составляет лишь одну отдельную область, наряду с музыкой или живописью.) Напротив того, во Франции предпочтение отдается литературному факту;мысль исходит из литературы и всякий раз к ней возвращается как к некоторой данности, к мере, которую следует соблюдать или же нарушать. Соответственно эстетические теории здесь редки. От Буало (понятно, что здесь отнюдь не случайно обращение к классическому автору) и Мармонтеля и вплоть до Барта («Нулевая степень письма») здесь скорее преобладает трактат, в крайнем случае манифест (скажем, манифесты сюрреализма), наконец, учебный очерк [précis] или эссе – такие, как искусство письма или изящной речи [27]27
Конечно, любая статистическая выборка ограниченна. Назовем все же для примера, такие книги: Mauvillon.Traité général du style. Amsterdam; Leipzig: Schreuderet Mortier, 1761; Lefranc E.Traité théorique et pratique de littérature. Paris; Lyon: Librairie Victor Lecoffre, 1880; Albalat Antoine.Le travail du style. Paris: Armand Colin, 1903; Bally Charles.Traité de stylistique française. 2 vol. Heidelberg: C. Winter, 1919 et 1921 (réédité chez Klinksieck, 1951); Marouzeau J.Précis de stylistique française. Paris: Masson, 1941; Courrault M.Manuel pratique de l’art d’écrire. Paris: Hachette, 1957. Vol. 2, etc.
[Закрыть].
Случайно или нет, но, как кажется, эта оппозиция почти с полной точностью накладывается на указанную выше оппозицию письма и чтения. В самом деле, трактат исходит из реальности текста и языка, из литературы, оформившейся как нормативный горизонт и доказательство чего-то такого, что требуется доказывать; теория же постулирует или разыгрывает перед нами реальность по определению случайную, чья оправданность гарантируется одним лишь ее получателем. Трактат (а в меньшей степени и эссе) напоминает о некоторой очевидности; теория же представляет собой расчетливый или безрасчетный риск, как бы аванс [28]28
Хотелось бы проиллюстрировать и одновременно уточнить это – пример не обладает силой закона, он всего лишь указывает на тенденцию. Возьмем две книги: Ворр Léon.L’Esquisse d’un traité du roman. Paris: Gallimard, 1935, и Lukacs Georg.Theorie des Romans: Neuwied; Berlin: Luchterhand Verlag, 1971. Этих авторов разделяет не только глубина охвата и, конечно, талант, но и дистанция между трактатом и теорией. Первый из них (с. 11 след., 117 след., 189 след.) устанавливает независимую от всякого вопроса об окончательном назначении, точную и исчерпывающую классификацию видов «творческого духа» или эстетик, действий, тем и стилей, которыми в романе ограничиваются возможности субъекта. Второй же (с. 60 след.) описывает работу «творческого сознания» («gestaltende Gesinnung»), возлагая на него ответственность за объединение разных элементов письма в некоторую этику. Конечно, ни та ни другая книга прямо не затрагивают вопроса о чтении (равно как и о письме). Однако в «трактате» этот вопрос затемняется, даже растворяется в имманентности литературного текста, в «теории» же – предполагается, например через типологию персонажа, определенное мироотношение, а отсюда следует и фигура читателя.
[Закрыть].