Текст книги "Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре"
Автор книги: Борис Дубин
Соавторы: Дина Хапаева,Сергей Фокин,Уильям Дюваль,Михаэль Кольхауэр,Жан-Люк Нанси,Михаил Ямпольский,Жизель Сапиро,Вера Мильчина,Доминик Рабате,Сергей Зенкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)
Гейне, однако, не видит в этой экспансии момента монадической заключенности в рамки нации. Он недаром, конечно, сравнивает ее не с Францией, но с наполеоновской империей, которая рушится под бременем собственного космополитизма. Империя в таком контексте оказывается политическим расширением французского революционного универсализма. Гейне настолько сближает фихтевский идеализм и французский революционный рационализм (материализм) просвещенческого образца, что прямо сопоставляет их:
Фихтевский идеализм принадлежит к величайшим заблуждениям, когда-либо измышленным умом человеческим. Он безбожнее и предосудительнее грубейшего материализма. То, что здесь, во Франции, называют атеизмом материалистов, есть, как я легко мог бы доказать, нечто душу возвышающее, нечто благочестивое в сравнении с конечными выводами фихтевского трансцендентального идеализма. Но я знаю одно: и тот и другой мне противны (6: 122).
Гейне обвиняет Фихте в радикальном атеизме, так как «Наукоучение» не признает никакого существования кроме чувственного, а потому не признает и существованиябога. Эрнст Блох говорил в этой связи об отрыве фихтевской идеальности от природы, которая слишком презиралась им, чтобы допустить в ней бога [286]286
«Высшее бытие, соответственно, слишком хорошо для этого бытия природы, и – странным образом выворачивая направленную против него атаку, – Фихте заклеймил атеистами всех тех, кто мыслил Бога как существующего, то есть Бога, понимаемого как секуляризованного и лишенного божественности» ( Bloch Ernst.Natural Law and Human Dignity. Cambridge, Mass.: The MIT Press, 1987. P. 75).
[Закрыть]. В итоге – фихтевский бог не имеет бытия. Иными словами, идеализм тут неожиданно смыкается с самым атеистическим материализмом (вспомним гейневское: «„Бог есть все, что существует“, и всякое сомнение в нем есть сомнение в жизни, есть смерть»). Но если это так, то в области материального невозможны ни творчество, ни свобода. Именно в такой перспективе и можно понимать подчинение материального государственному диктату «принудительного права». Материальное, оторванное от идеального, становится зоной сплошного принудительного детерминизма.
Мне представляется, что именно тут и кроется объяснение радикального переворота, осуществляемого Гейне. Идеальная сфера элиминируется им. Впрочем, она сама разрушается экспансией универсалистского эго или наполеоновской империи. Остается только сфера греховного, материального, того, что милленаристы считали сферой «относительного естественного права». Но именно сюда и переносится из трансцендентальности область свободы, область политического, которая благодаря крушению идеального освобождается от связи с какой бы то ни было формой и смыслом. Немецкая идея свободы освобождает у Гейне французскую идею свободы от свойственного ей универсализма и абстрактности. Но крушение французского рационализма освобождает немецкую идею свободы от ее идеалистического компонента. Политическое становится материальным и освобождается от своего потенциально тоталитаристского элемента.
К иным результатам привело «немецкое» расщепление идеального и материального у парижского приятеля Гейне Карла Маркса. И у него мы имеем продукт того же самого чтения французской идеи равенства через призму немецкой модели свободы. Маркс, в известном эссе «К еврейскому вопросу», различал сферу государства, где человек ведет себя как универсальное, родовое существо, и сферу «гражданского общества» – область эгоизма, «где царит bellum omnium contra omnes. Ее сущность выражает уже не общность,а различие» [287]287
Маркс Карл.Социология. М.: Канон-Пресс-Ц; Кучково поле, 2000. С. 132.
[Закрыть]. При этом религия из универсального фактора, по мнению Маркса, постепенно становится частным явлением, то есть переходит из «родовой» сферы всеобщности в сферу эгоизма. Отсюда и Марксово различение политической эмансипации и общечеловеческой эмансипации.
Но гораздо более интересны Марксовы идеи о роли денег в процессе перехода от всеобщности к различию. В «Grundrisse» Маркс специально обсуждает вопросы политического и социального равенства в связи с функцией денег и ростовщичеством. Он пишет о некой утопической стадии обмена, которую он называет естественной,неэкономической стадией. В каком-то смысле это стадия естественного права в экономике. Обмен тут осуществляется без прибыли, так как в нем соблюдается принцип эквивалентности, присутствующий и в первоначальном понятии денег. «Субъекты такого обмена, – пишет Маркс, – являются субъектами равенства. Невозможно обнаружить и следа различия, не говоря уже о противоречии, между ними; ни малейшей разницы» [288]288
Marx Karl.Grundrisse. New York: Vintage, 1973, P. 241.
[Закрыть]. Именно поэтому такого рода идеальный обмен оказывается моделью буржуазной демократии. Но обмен этот находится вне экономики, и именно как неэкономический обмен он предполагает обмен между «эквивалентами, которые не только равны, но подчеркнуто равны и постулированы в качестве равных…» [289]289
Ibid. P. 241.
[Закрыть]Именно из такой ситуации внеэкономического обмена и возникает идея свободы, потому что такой обмен, движимый исключительно объективными материальными потребностями, может реализоваться только в ситуации свободы.
Но свобода и равенство тут нарушаются из-за участия денег, которые помимо функции эквивалента обладают и способностью быть капиталом. В качестве капитала деньги обладают странной неограниченной способностью возрастать и тем самым нарушать равенство и ту эквивалентность, которая в них заключена. В итоге классическое выражение равенства (эквивалентности) оказывается абсолютным выражением различия.
Нетрудно заметить определенное сходство между ходом мысли Гейне и Маркса. У Гейне бесконечно разрастается Я и Империя как выражения универсальности, у Маркса экспансию осуществляют деньги – всеобщий эквивалент. В результате этого разрастания универсальности сам принцип равенства, принцип всеобщности как бы разрушается изнутри, и обнаруживается материальная эгоистическая стихия чистого различия [290]290
Характерно, что понимание Марксом денег возникает из критики такого французского мыслителя, как Прудон.
[Закрыть].
Это крушение универсальности как универсальности формы, буквально разрываемой безграничным разрастанием философского или имперского Я, оставляет Францию без формы. Но именно бесформенность была определена еще одним немецким политическим теоретиком – Карлом Шмиттом – как основная характеристика буржуазной культуры и выражающего ее дух романтизма. Гейне – несомненный романтик как в области политического, так и искусства [291]291
Многочисленные формальные эксперименты Гейне в литературе порождают множество странных формальных гибридов, каждый из которых по-своему бросает вызов формальному литературному канону. Многие тексты Гейне – это гибрид романтической повести, притчи, газетной статьи, философского памфлета, сатиры, путевых заметок и т. д. Гейне, по существу, разрушает дистинкции литературной формы. Неопределенность эстетической позиции Гейне такова, что Лёви и Сейр называют Гейне «антиромантиком, который в конце концов признался, что в сердце, несмотря ни на что, он был романтиком» ( Lowy Michael, Sayre Robert.Romanticism Against the Tide of Modernity. Durham: Duke University Press, 2001. P. 75).
[Закрыть].
Лукач в «Теории романа» говорил о том, что романтизм возникает как результат распада адекватности в отношениях между «душой» и реальностью. Речь идет именно о разрастании внутреннего, которое уподобляется замкнутому самодостаточному космосу и утрачивает связь с реальностью. Но сама реальность в результате того, что «душа» оказывается не способной проецировать на нее форму, превращается в бессмысленную аморфность: «…приходящий в соприкосновение с душевной жизнью внешний мир, в силу характера их взаимоотношений, должен быть полностью атомизированным или аморфным, во всяком случае лишенным всякого смысла» [292]292
Лукач Дьердь.Теория романа // Новое литературное обозрение. 1994. № 9. С. 58.
[Закрыть].
Шмитт писал о романтизме как искусстве, которое пришло в буржуазный мир, исчерпавший потенциал создания большого стиля и большой формы. «Так как он не в состоянии найти своей собственной формы, то он хватает тысячу суррогатов, которые выражали в подлинных формах иные времена и иные народы, но делает это только для того, чтобы немедленно отвергнуть суррогат как подделку» [293]293
Schmitt Carl.Political Romanticism. Cambridge, Mass.: The MIT Press, 1986. P. 14.
[Закрыть]. Эта черта характерна и для описываемого Гейне парижского карнавала видимостей и для его критики немецкого карнавального использования старины. По существу, этот бесконечный карнавал видимостей оказывается прямым материальным отражением всемирного универсалистского разрастания в идеальной сфере. То, что в сфере идей выглядит как экспансия идентичности, в материальной сфере оказывается экспансией различия.
Карнавал видимостей подрывает саму идею репрезентации, которая вырождается в приватную эстетическую игру различия. Отсутствие сущностного отношения к миру, выражаемого в определенной политической форме, приводит, по мнению Шмитта, к тому, что романтизм становится «субъективистским окказионализмом», в центре которого оказывается эгоистический индивид, гений метаморфоз и случайного отношения к миру.
Гейне, вполне в духе анализа Шмитта, отказывается от разделения сферы политического на сферу идей и сферу практики, разделения, которое позволяет мыслить политическое в метафизических категориях. Демократия у Гейне возникает не как результат французской идеи свободы, но как результат крушения этой идеи,которая освобождает политическую практику от идеального, метафизического измерения и обнаруживает материальность политического. Демократия у Гейне оказывается не столько детищем французской революции, сколько детищем ее краха и преодоления в буржуазную эпоху между 1830 и 1848 годами.
Аморфность эстетического окказионализма, когда сама видимость оказывается самодостаточной стихией политического, а не видимостью, отсылающей к идеальной сущности, – вот стихия буржуазной свободы, политического в его современном, а следовательно, романтическом обличье. Гейне принадлежит к эстетическому окказионализму, но в отличие от его представителей Фридриха Шлегеля или Адама Мюллера – основных персонажей книги Шмитта – Гейне иронически дистанцирован по отношению к этому направлению и полностью отдает себе отчет в его генезисе и смысле. Эта дистанцированность укоренена в его французский опыт, которого не имели ни Шлегель, ни Мюллер. Вот почему было бы правильнее считать его не столько аналогом Шлегеля и Мюллера, сколько предтечей Шмитта [294]294
Ф. Анкерсмит считает, что главной заслугой политической теории Шмитта является признание романтического характера современного политического и разоблачение мифа о его происхождении в эпоху Просвещения. Романтизм же в интерпретации Шмитта – «это любопытное „отсутствие корней“» и всеобщая «неспособность удержать какую-либо важную политическую идею» (Ankersmit F. R.Aesthetic Politics. Stanford: Stanford University Press, 1996. P. 128).
[Закрыть].
Нью-Йорк
Вера Мильчина
«Послесловие к „Рейну“» Виктора Гюго: националистическая риторика как форма компенсации утраченного величия
Историки национализма называют одним из его источников желание определенных социальных слоев или целых наций вернуть «утраченную уверенность в себе»; в этом им помогает осознание особой исторической миссии, на них возложенной; оно дает националистам «столь необходимое чувство превосходства», позволяет им получить «сверхкомпенсацию» за счет «претензии на исключительность» [295]295
Хобсбаум Э.Нации и национализм после 1780 года. СПб., 1998. С. 191–192.
[Закрыть]. Считается, что наиболее агрессивные формы такой национализм обрел в конце XIX века, но эпизоды-предвестья были и раньше, причем «героями» этих эпизодов оказывались вовсе не малые народности, страдающие от своей безвестности и недооцененности, а нации весьма прославленные, но переживающие закат этой славы и весьма болезненно на него реагирующие.
В частности, можно говорить о носившем «компенсаторный» характер настойчивом возвеличивании Франции как политического и культурного центра Европы, – возвеличивании, которое возникает в посленаполеоновское время и приобретает особенно ярко выраженный характер при Июльской монархии, когда конституционная Франция оказалась в Европе в известной изоляции; геополитические факторы противопоставляли ее как абсолютным монархиям (Австрии, Пруссии, России), так и конституционной Англии. К этому времени Франция утратила в реальности многие из тех завоеваний, которые делали ее одной из первенствующих держав Европы. Она существенно уменьшилась в размерах по сравнению с послереволюционной и тем более наполеоновской эпохой, она лишилась военной мощи, которой обладала при Наполеоне (в качестве символической компенсации этого утраченного величия, призванной напомнить о времени, «когда Франция процветала и главенствовала в Европе» [296]296
Tulard J.Le retour des Cendres // Les Lieux de mémoire. Paris, 1997. T. 2. P. 1735.
[Закрыть], в конце 1840 года в Париж с острова Святой Елены самым торжественным образом был возвращен прах Наполеона [297]297
Ср. замечание Г. Гейне в очерке из цикла «Лютеция» (30 мая 1840 г.): «Правда, тысячу раз правда, что Наполеон был враг свободы, деспот, венчаный эгоист и что прославление его – дурной, опасный пример. […] Но не этому Наполеону, не герою 18 брюмера, не богу-громовержцу честолюбия должны посвящать вы [французы] блистательнейшие погребальные игры и памятники! Нет, дело идет о том, чтобы прославить человека, который противопоставлял молодую Францию старой Европе: в лице его одерживал победы французский народ, в лице его он был унижен, в лице его он чтит и славит самого себя – и это чувствует каждый француз, и потому-то он забывает все темные черты покойного и прославляет его quand même [несмотря ни на что. – фр.]» ( Гейне Г.Собр. соч.: В 10 т. М., 1958. Т. 8. С. 58).
[Закрыть]). Даже литературное первенство Франции, еще в XVIII веке представлявшееся абсолютным, было поколеблено в эпоху романтизма появлением нескольких соперничающих национальных литературных моделей (теперь Англия и Германия претендовали на то, чтобы диктовать литературные моды наравне с Францией). Итак, в реальности положение Франции на европейской политической сцене в 1830–1840-е годы было далеко от верховенства; тем сильнее, однако, самые разные французские мыслители, литераторы и политические деятели настаивали на том, что Франция по-прежнему остается державой, которой свыше вверена миссия, важная для всего человечества (представление, в котором можно разглядеть отзвук средневековой концепции gesta dei per francos – деяний Бога через французов), что, каково бы ни было нынешнее военное и политическое состояние Франции, в интеллектуальном отношении она по-прежнему остается для Европы образцом и маяком. Это ощущение можно продемонстрировать на самых разных примерах, от классических историко-публицистических трактатов до высказываний практических политиков.
Еще в 1828 году Франсуа Гизо начал свой курс лекций в Сорбонне, посвяшенный «Истории цивилизации в Европе», с характеристики совершенно особого места, занимаемого Францией в этой истории:
Льстить не следует никому, не исключая своей собственной страны; тем не менее можно, я полагаю, утверждать безо всякой лести, что Франция была центром и очагом цивилизации в Европе. Было бы преувеличением сказать, что она всегда и во всем опережала другие народы. В том, что касается изящных искусств, впереди нее в иные эпохи шла Италия, в том, что касается политических установлений, – Англия. Вероятно, можно назвать и другие европейские страны, которые в какую-то пору в определенном отношении превосходили Францию, однако невозможно не признать, что всякий раз, когда кто-то опережал Францию в деле созидания цивилизации, она тотчас собиралась с силами и вскоре снова занимала свое место наравне со всеми остальными или впереди них. Таково предназначение Франции; но этого мало: если идеи и установления, способствующие развитию цивилизации, рождались в иных странах, для того чтобы сделаться плодотворными и всеобщими, им непременно требовалось вначале укорениться во Франции; именно из Франции, своего второго отечества, могли они начать завоевание Европы. Нет, пожалуй, ни одной великой идеи, ни одного великого принципа цивилизации, который бы распространился по всему миру без посредства Франции. Ибо во французском гении есть нечто общежительное и симпатическое, нечто, помогающее ему быстрее всех сообщаться с другими народами: особенности ли нашего языка, склад ли нашего ума, своеобразие ли наших нравов тому причиной, но идеи наши носят характер более народный, представляются массам более ясно и впитываются ими более быстро; говоря проще, ясность, общежительность, открытость суть особенности французской цивилизации, и особенности эти дают ей право идти во главе цивилизации европейской [298]298
Guizot F.Histoire de la civilisation en Europe. Paris, 1985. P. 57.
[Закрыть].
О том же в еще более возвышенном тоне пишет Мишле в своем «Введении во всеобщую историю» (1831):
Именно Франция возвещает миру мысли каждой из наций. Ее устами говорит Глагол Европы, подобно тому как Глагол Азии говорил устами Греции. Чем заслужила она это предназначение? Тем, что именно в ней скорее, чем в любом другом народе, развивается и в теории, и на практике чувство всечеловеческое и общественное. Чем сильнее чувство это прорастает в груди представителей других наций, тем сильнее ощущают они родство с французским гением, с самой Францией; уже одним своим немым подражанием они возводят ее в сан первосвященника новой цивилизации. Самая юная и самая плодовитая сила в мире это вовсе не Америка – серьезный подросток, который еще долго будет подражать взрослым; это старая Франция, обновленная духом и умом [299]299
Michelet J. Œuvres complètes. Paris, 1972. T. 2. P. 257. О различных трактовках мессианской роли Франции как спасительницы мира в периодике 1830–1840-х годов см. нашу статью «„Полая“ национальная идея: французское мессианство в эпоху Июльской монархии» (в кн.: Мильчина В. А.Россия и Франция: дипломаты, литераторы, шпионы. СПб., 2004. С. 318–343).
[Закрыть].
В 1836 году легитимист Поль де Жюльвекур открывает книгу «Лоис. Из Нанта в Прагу» (своего рода публицистическую поэму в прозе) торжественной декларацией:
Недуг, поразивший современную Европу, к несчастью, весьма силен. Однако не стоит терять надежду. Общество не может погибнуть; во главе европейской цивилизации по-прежнему стоит Франция. Несмотря на все превратности судьбы, Франция должна быть спасена, ибо, если погибнет она, та же участь постигнет все другие страны старой Европы [300]300
Julvécourt P. de.Loys: De Nantes a Prague. Paris; Moscou, 1836. P. 9.
[Закрыть].
Высказываний такого рода можно привести множество; как замечает современная исследовательница, французы «не просто считали, что их культура носит совершенно особый характер, но и полагали, что по этой причине они идут впереди всех других народов. […] Вплоть до 1870 года французы наперебой утверждали, что особый характер их национальной культуры заключается в том, что она выражает идеи всеобщие, универсальные» [301]301
Mélonio F.Naissance et affirmation d’une culture nationale. La France de 1815 a 1880. Paris, 2001. P. 30–31. Замечательно, что и чужестранцы, которых трудно заподозрить в излишней любви к Франции, вплоть до середины XIX века вполне разделяли убеждение самих французов в их праве на интеллектуальное лидерство; ср. любопытное признание управляющего III отделением Дубельта, сделанное около 1852 года: «Весь свет во всем подражает Франции, особенно умственный мир. Образ мыслей везде сколок на французский лад […] Когда Вольтер и его друзья провозглашали неистово безбожие, оно везде лилось с французским языком и французскими книгами. Когда Франция оказывала равнодушие к религии, весь мир был к ней равнодушен, исключая очень немногих. Когда самые новые писатели французские и немецкие стали говорить о Христе и его религии с почтением, стали и у нас, и в других государствах понемногу заговаривать, что Христос не выдумка и его религия лучше мусульманской» (Российский архив: история Отечества в свидетельствах и документах XVIII–XX вв. М., 1995. Вып. 6. С. 139).
[Закрыть].
Мыслители рассуждали о превосходстве Франции теоретически, в устах же политических деятелей соответствующие тирады приобретали характер практический и достаточно воинственный; если король Луи-Филипп своим нежеланием ввязываться в военные конфликты заслужил прозвище «Наполеона мира» и, по выражению Гейне, «великого брандмейстера, который гасит огонь и предотвращает мировой пожар» [302]302
Гейне Г.Собр. соч. Т. 8. С. 100–101.
[Закрыть], то его сын и наследник герцог Орлеанский (впрочем, погибший в 1842 году и потому не успевший воплотить свои замыслы в жизнь) критиковал пацифистскую позицию отца и признавался, что готов пролить собственную кровь ради того, чтобы разорвать венские соглашения 1815 года и возвратить Францию в ее прежние границы [303]303
См.: Orléans due d’.Souvenirs. Genève, 1993. P. 19–22. Именно на рубеже 1840-х годов во Франции заговорили о наличии у Франции «естественных» границ, которых лишили ее трактаты 1814–1815 годов и в которые она непременно должна возвратиться, поскольку без этого мир в Европе никогда не наступит; см.: Nordman D.Des limites d’Etat aux frontières nationales // Les Lieux de mémoire. Paris, 1997. T. 1. P. 1138–1139.
[Закрыть].
Декларируемая любовь к Франции легко перерастала в реваншистские чувства по отношению к державам, победившим Наполеона при Ватерлоо; не случайно именно в этот период рождается и обретает популярность миф о солдате-патриоте Шовене [304]304
См.: Пюимеж Ж. де.Шовен, солдат-землепашец. М., 1999.
[Закрыть]. Особенно остро этот комплекс чувств проявился в 1840 году, после того как Франция была фактически подвергнута остракизму: 15 июля 1840 года четыре державы (Англия, Австрия, Пруссия и Россия) подписали в Лондоне конвенцию по Восточному вопросу (о судьбе Босфорского и Дарданелльского проливов) вообще без участия Франции; благодаря поддержке четырех участниц конвенции Турция возвратила себе господство над Египтом, чье стремление к независимости поддерживала Франция. В данном случае нас интересуют не дипломатические обстоятельства, в которых была подготовлена конвенция, и не закулисные интриги, предшествовавшие ее подписанию, а тот взрыв патриотических и националистических чувств, который вызвало среди французов исключение Франции из числа главных творцов европейской политики. Газеты и журналы, включая такие респектабельные издания, как «Journal des Débats» и «Revue des deux mondes» (изначально задуманный как общеевропейский и космополитический журнал, о чем свидетельствует и название, в переводе звучащее как «Обозрение двух миров»), призывали Францию к войне и предсказывали ей блистательные победы, в частности над Пруссией [305]305
Вот типичный образец этой воинственной публицистики: «Франция никого не боится ни на земле, ни на море; на ее стороне честность и храбрость, сила материальная и сила идей» (газета «Le Sémaphore de Marseille» от 31 июля 1840 г.; цит. по: Guiral P.Adolphe Thiers. Paris, 1986. P. 178).
[Закрыть], на улице разъяренная толпа атаковала карету английского посла с криками: «Долой англичан!», в театре публика требовала исполнения «Марсельезы» – песни, с которой некогда французские республиканские войска отражали наступление европейских интервентов [306]306
См. сводку свидетельств в кн.: Mancel Ph.Paris capitale du monde. Paris, 2001. P. 400–407.
[Закрыть]. Если не воевать, то доказать всему миру, что Франция войны не боится, желал тогдашний председатель кабинета министров Адольф Тьер [307]307
См.: Guiral P.Adolphe Thiers. P. 174–179; Antonetti G.Louis-Philippe. Paris, 1994. P 819–825.
[Закрыть]. Тем не менее (прежде всего благодаря миролюбивой позиции, занятой королем Луи-Филиппом) до войны дело не дошло. Однако обсуждение франко-германских натянутых отношений продолжалось на повышенных тонах.
Так, летом 1841 года состоялся примечательный обмен стихами «на национальную тему» между немецкими и французскими поэтами: на сочиненную немцем Николаусом Беккером воинственную «Песнь о Рейне» («Немецкий вольный Рейн // Французы не получат…») француз Альфонс де Ламартин, настроенный миролюбиво и веривший в то, что нации могут жить в мире, отозвался «Марсельезой мира» (опубликована 1 июня 1841 г.), а другой француз, Альфред де Мюссе, двумя неделями позже ответил куда более воинственной парафразой немецкого стихотворения («Ваш вольный Рейн не раз // Бывал уже французским…») [308]308
См.: Lamartine A. de.Œuvres poétiques. Paris, 1963. P. 1173, 1914–1915 (Bibliothèque de la Pléiade).
[Закрыть].
В этом споре принял участие и Виктор Гюго; не случайно под пространным послесловием к книге путевых очерков «Рейн», вышедшей из печати в январе 1842 года, стоит дата «июль 1841 года». На русский язык переведены лишь несколько глав из книги «Рейн», посвященных конкретным впечатлениям писателя от поездки по Германии [309]309
См.: Гюго В.Собр. соч.: В 15 т. М., 1956. Т. 14. С. 177–238.
[Закрыть], послесловие же не публиковалось по-русски никогда [310]310
Исключение составляет небольшой фрагмент, опубликованный в нашем переводе в газете «Время новостей» 27 февраля 2002 года.
[Закрыть], меж тем оно, во всяком случае в той части, которая касается роли Франции в международной политике и ее предназначения, представляет немалый интерес.
Гюго уже в «Предисловии к „Кромвелю“» (1827) и в «Соборе Парижской богоматери» (1831; глава «Это убьет то») показал себя мастером широких исторических полотен-обобщений (Пушкин – говоря, впрочем, не о Гюго, а о Шатобриане, называл такую манеру «быстрым и широким изображением» [311]311
Пушкин.Полн. собр. соч.: В 10 т. М., 1978. Т. 7. С. 342.
[Закрыть]). В «Послесловии к „Рейну“» вся эта риторическая и стилистическая мощь поставлена на службу современной геополитике; она используется для доказательства тезиса об особой, уникальной роли Франции в историческом процессе, о Франции как источнике всеобщих идей, как стране, которая движима не эгоизмом, а желанием просветить весь мир и даровать ему благотворные установления. Исторический анализ мирно соседствует и переплетается в трактате со своего рода шантажом: «Франция внушает опасения европейским монархам, отсюда их желание ее ослабить. Но это чревато опасностями куда более грозными. Францию нельзя ослабить, ее можно только разозлить. Разозленная Франция страшна. Пока она пребывает в покое, ее оружие – прогресс; но если она придет в ярость, оружием ее могут сделаться революции» [312]312
Hugo V.Œuvres completes. Paris, 1953. T. 21 P. 645–646; здесь и далее «Послесловие к „Рейну“» цитируется по этому изданию с указанием страниц в скобках.
[Закрыть]. Построения Гюго отличаются большой гибкостью: с одной стороны, он неоднократно подчеркивает, что социалисты и республиканцы, которых так боятся европейские монархи, составляют во Франции ничтожное меньшинство («дюжина пьяных бездельников, декламирующих пасквили в кабаках» – с. 638) и бояться их не следует, с другой, не брезгует и угрозами (Франция как экспортер революций); с разных сторон он подводит европейских партнеров к одной и той же мысли: требования Франции должны быть удовлетворены как можно скорее и как можно полнее, иначе будет плохо всей Европе. Именно ради этого вывода выстраивается вся грандиозная конструкция «Послесловия», именно ради этого чертится политическая карта XIX столетия.
«Послесловие к „Рейну“» – плод своеобразного переосмысления старинной традиции сведения каждой национальной культуры к определенному типу, обладающему стабильными чертами; так, Гюго постулирует существование «северного» человека, не изменившегося за полторы тысячи лет:
Северный человек всегда один и тот же. В иные роковые эпохи он спускается с полюса и является перед южными нациями, затем уходит и возвращается две тысячи лет спустя ничуть не изменившимся.
Вот картина, нарисованная историком:
«Не годятся они для пешего сражения; зато они словно приросли к своим коням, выносливым, но безобразным на вид, и часто, сидя на них на женский манер, предаются своим обычным занятиям. День и ночь проводят они на коне. Занимаются куплей и продажей, едят и пьют и, склонившись на крутую шею коня, засыпают и спят так крепко, что даже видят сны. Когда приходит им нужда посовещаться о серьезных делах, то и совет они держат, сидя на конях».
Таков северный человек. Кем же, в какую эпоху и с кого написан этот портрет? Должно быть, эти строки сочинил в 1814 году перепуганный французский журналист, оригиналом же послужил ему один из тех казаков, перед которыми склонила голову Франция? Нет, их написал в 375 году Аммиан Марцеллин, оригиналом же ему послужил один из тех гуннов, от руки которых пал Рим. Прошло полторы тысячи лет, оригинал вновь явился в Европе, и портрет по-прежнему верен (с. 600).
Сходным образом Гюго исходит из существования беззаботного, артистичного «типического» итальянца и погруженного в грезы степенного, философствующего «типического» немца. Однако на это мышление национальными стереотипами накладывается другая традиция: вечные и неотъемлемые качества «испанца» или «немца» Гюго помещает в историко-политический контекст. Все «Послесловие» строится на сравнении политической карты Европы в первой половине XVII столетия с политической картой той же самой Европы два века спустя; «Послесловие» начинается с исчисления всех держав, существовавших в начале XVII века: они классифицируются сначала по значимости (от первостепенных до четверостепенных), а затем по политическим режимам. В XVII веке, пишет Гюго, Европу держали в страхе два «колосса»: Турция, насаждавшая в ней влияние Азии, и Испания, насаждавшая влияние Африки. Оригинальность подхода Гюго заключается в том, что, обрисовывая расстановку фигур на политической шахматной доске XVII и XIX веков, он выявляет не только свойства тех или иных стран, но и их политические функции. Поэтому, описав утрату влияния Турцией и Испанией, он отыскивает на политической карте те страны, которые стали исполнять сходную роль:
Сегодня, силою таинственного хода вещей, Турция пала; пала и Испания. […] Не прошло и двух сотен лет, как два колосса, страшившие наших отцов, утеряли свою мощь.
Но сделалась ли Европа свободной? Нет.
Как и в семнадцатом веке, ей грозит двойная опасность. Люди проходят, человек остается: империи рушатся, корысть преображается. Так вот, сегодня, точно так же как двести лет назад, две страны, движимые чудовищной корыстью, теснят Европу и алчут ее богатства. Дух войны, насилия и завоевания по-прежнему жив на Востоке; дух торговли, хитрости и наживы по-прежнему жив на Западе. Два исполина слегка переместились к северу, словно желая атаковать континент сверху.
На смену Турции пришла Россия; на смену Испании пришла Англия (с. 582–583) [313]313
Другой пример «функционального» анализа: «В конце XVI столетия, в 1588 году, буря спасла Англию от Испании; в конце XVII столетия, в 1683 году, Собеский спас Германию от Турции. Спасти Англию значило всего-навсего спасти Англию; спасти Германию значило спасти Европу. Можно сказать, что в то достопамятное время Польша исполнила роль Франции. До того варвары всегда встречали сопротивление Франции, до того их неизменно обращали в бегство французы. В 496 году наступление варваров, пришедших с севера, отразил Хлодвиг; в 732 году наступление варваров, пришедших с юга, отразил Карл Мартелл» (с. 581).
[Закрыть].
Гюго специально подчеркивает, что ему самому национальные антипатии и предрассудки чужды:
Пишущий эти строки знает, что такое ненависть одного народа к другому, что такое вражда рас и ослепление наций; он извиняет эти чувства, но не разделяет их. Ничто в его словах не содержит осуждения тех народов, о которых он ведет речь. Автор порой хулит правительства, но хула эта никогда не касается наций. Нации в большинстве своей суть то, чем они должны быть; в них содержится росток добра, Господь развивает его и позволяет ему принести плод (с. 597–598).
Однако в реальности Гюго интересует прежде всего тот «росток», какой развивается во Франции; все «Послесловие», представляющее собою полноценный историко-публицистический трактат, написано ради того, чтобы утвердить в умах читателей представление о совершенно особой роли Франции на европейском континенте и об уготованной ей великой цивилизаторской миссии. Нашедшая выражение в «Послесловии» вера в прогресс человечества (плод влияния не столько гегельянства, сколько сформировавшейся во Франции еще в эпоху Просвещения концепции непрерывного совершенствования человеческого разума [314]314
См.: Dagen J.L’histoire de I’esprit humain dans la pensée française de Fontenelle à Condorcet. Lille, 1980.
[Закрыть]) касается в принципе всех стран (даже такому заклятому врагу Франции, как Англия, дан шанс исправиться [315]315
«Постоянно обманывать все человечество – это опасно; не думать ни о чем, кроме собственной корысти, – это грустно; неизменно брать сторону сильного против слабого – это подло; беспрестанно насмехаться над так называемой сентиментальной политикойи ни во что не ставить ни честь, ни славу, ни преданность, ни родство душ, ни заботу о ближнем – это мелкая роль, недостойная великого народа. Рано или поздно Англия это поймет» (с. 651).
[Закрыть]), но распространяется прежде всего и преимущественно на Францию, ибо именно эта страна является средоточием не только текста Гюго, но, по мысли писателя, и всей мировой истории («Вена, Берлин, Санкт-Петербург, Лондон – не более чем города; Париж – это мозг» – с. 642). Впрочем, историческое чувство не изменяет Гюго и в разговоре о Франции, ибо наряду с «универсалиями» (такими, как роль французского языка как всеобщего средства общения) он прославляет такие качества Франции, которые безусловно носят исторический характер и являются завоеваниями Французской революции («Единая нация и равные права, свобода совести и свобода мысли, отмена привилегий и равномерное налогообложение с согласия всей нации, национальное судопроизводство и национальная армия – вот что провозгласила Франция» – с. 631–632). Французская революция упомянута не случайно: именно от этой эпохи Гюго унаследовал многие элементы своей националистической риторики, однако то, что в 90-е годы XVIII века носило характер наступательный и оптимистический, в 40-е годы века XIX-го приобрело характер, так сказать, оборонительный и компенсационный.
У Гюго в ход идет все, что можно сказать в пользу Франции: и «вечные» ее достоинства, и достоинства «благоприобретенные», исторические. Но за всем этим скрывается осознание того прискорбного обстоятельства, что главенство Франции в Европе – не столько реальность, сколько мечта. Насчет материальной мощи Франции у Гюго сохраняются большие сомнения; тем вдохновеннее он прославляет ее интеллектуальную мощь, которую – характерная оговорка! – «невозможно разглядеть плотскими очами» [316]316
Убежденность в том, что миссия Франции – цивилизаторская, была у Гюго так сильна, что проявлялась в довольно неожиданных контекстах; так, в мемуарной книге «Choses vues» («Что я видел») он описывает свою беседу в 1841 году с генералом Бюжо, который принимал реальное участие в завоевании Алжира; практик генерал смотрел на перспективы Франции в Северной Африке крайне скептически, а теоретик Гюго убеждал его, совершенно в духе «Послесловия к „Рейну“», что французы в Алжире – это «цивилизация, наступающая на варварство, это просвещенный народ, идущий навстречу народу, который прозябает во тьме».
[Закрыть].
В настоящей заметке мы не касаемся вопроса о том, насколько прозорливым показал себя Гюго и в какой степени осуществились его внешнеполитические прогнозы; очевидно, что предсказанию о союзе Франции и Германии как залоге спокойствия Европы потребовалось, чтобы сбыться, никак не меньше полутора сотен более чем напряженных лет [317]317
Ср. характерное признание «архитектора Европейского сообщества» Жана Монне: «После 9 мая 1950 года нам удалось оказать большое влияние на исторический процесс, изменив волевым актом слепой ход событий. Связав Францию и Германию обязательством совместно идти в будущее, объединив в общем пользовании промышленные отрасли, от которых зависело ведение современной войны, мы полагали, что устранили всякую возможность конфликта на европейском континенте и уничтожили детонатор новых мировых войн» ( Монне Ж.Реальность и политика. М., 2001. С. 412; 9 мая 1950 года была оглашена декларация о создании Европейского объединения угля и стали). После Второй мировой войны практические политики занялись воплощением в жизнь того, о чем мечтал прожектер Гюго.
[Закрыть]; впрочем, в своей убежденности в том, что именно франко-германское единство спасет европейскую цивилизацию, Гюго был не одинок; той же точки зрения придерживались и некоторые другие его современники, например Астольф де Кюстин [318]318
Ср. сходный ход мысли у Астольфа де Кюстина в книге «Россия в 1839 году», писавшейся как раз после Восточного кризиса 1840 года: Кюстин критикует соотечественников-французов зато, что они «по-прежнему заворожены войною и захватами», по-прежнему поклоняются «кровавому идолу войны и грубой силы», между тем как давно пора отказаться от «устарелых понятий завоевательной политики» и брать пример с древних Афин, которые «были ничтожною точкою на земле, но точка эта сделалась светилом всей древней цивилизации, и в то время как светило это сияло ярким блеском, много других народов, могучих своею численностью и обширностью земель, жили войнами и захватами и умирали от никчемного и безвестного истощения!» ( Кюстин А. де.Россия в 1839 году. М., 2000. Т. 2. С. 340–341); Франции, утратившей военную мощь, предлагается обретать «право на признательность человечества» посредством своих достижений в области цивилизации; впрочем, Кюстин не так настойчив, как Гюго, в прославлении французских достоинств; по его мнению, не только отдельным людям, но и нациям необходимо помнить о такой христианской добродетели, как смирение. Об отношении Кюстина к союзу Франции и Германии см.: Там же. Т. 2. С. 441, 567–568.
[Закрыть]. Прогнозы Гюго оказались верными лишь в очень долгосрочном плане; в плане же краткосрочном ценность их была не столько в справедливости, сколько в убедительности.
Сочиненное после кризиса 1840 года, «Послесловие к „Рейну“» есть своеобразная форма психотерапевтической работы с нацией и с ее противниками. Националистическая риторика возникает там, где ощущается потребность в компенсации некоей фрустрации; «Послесловие к „Рейну“» – выразительное подтверждение этого тезиса.
В публикацию включены параграфы XII–XVII «Послесловия к „Рейну“»; купюры отмечены знаком […]; там, где это необходимо для понимания, их содержание резюмировано в квадратных скобках курсивом. Перевод выполнен по изд.: Hugo V.Œuvres complètes. Paris, 1953. Т. 21. Комментарии сведены к минимуму, необходимому для понимания текста.