Текст книги "Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре"
Автор книги: Борис Дубин
Соавторы: Дина Хапаева,Сергей Фокин,Уильям Дюваль,Михаэль Кольхауэр,Жан-Люк Нанси,Михаил Ямпольский,Жизель Сапиро,Вера Мильчина,Доминик Рабате,Сергей Зенкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
Но для того, чтобы свобода мысли могла распространяться по миру, с народами должны произойти серьезные перемены, идущие не столько от людей, сколько от Бога. Сейчас до этого еще далеко. Но в тот день, когда это произойдет, французская мысль, укрепившись всем увиденным и всем сделанным, не только не станет губить королей, но, напротив, спасет их.
Во всяком случае, таково наше глубочайшее убеждение.
Зачем же стеснять и умалять Францию – страну, которая, возможно, сделается в будущем провидением народов?
Зачем отказывать ей в том, что принадлежит ей по праву?
Напомним, что мы обещали искать для разрешения этой проблемы средства исключительно мирные; но если нас вынудят пойти на крайности, мы можем избрать и другой путь. Рано или поздно настанет время решить великий вопрос о Рейне; на чаше весов уже теперь лежит вещь нешуточная – законное право Франции. Неужели придется бросить на ту же чашу вещь куда более грозную – гнев Франции?
Мы принадлежим к числу тех, кто свято верит и от всей души надеется, что до этого не дойдет.
Напомним, что такое Франция.
Вена, Берлин, Санкт-Петербург, Лондон – не более чем города; Париж – это мозг.
Последние четверть века искалеченная Франция с каждым годом становилась все более сильной, причем сила эта, хотя ее и невозможно разглядеть плотскими очами, есть сила самая реальная из всех, сила интеллектуальная. В наши дни французский ум постепенно становится у каждой нации на место ее старой души.
Величайшие умы, которые в наши дни служат для всего мира воплощениями политики, литературы, науки и искусства, рождены Францией; именно она дарует их мировой цивилизации.
Сегодня Франция сильна иначе, но ничуть не меньше, чем прежде.
Поэтому требования ее должны быть исполнены. Вот что следует учесть в первую очередь: до тех пор, пока Франция не будет удовлетворена, Европа не будет знать покоя.
Да и какой, в самом деле, смысл Европе вынуждать Францию, беспокойную, сжатую в границах, которые противны ее естеству, обреченную искать выход бурлящим в ней силам, сделаться, за неимением других возможностей, Римом грядущей цивилизации, страной, ослабленной материально, но окрепшей морально; страной, которая превращается в метрополию человечества, как некогда Рим превратился в метрополию христианского мира, и приобретает тем больше влияния, чем меньше у нее остается земель; страной, которая обретает верховенство, принадлежащее ей по праву и навеки, в новой форме; страной, где на смену старой военной силе пришла сила новая, духовная, заставляющая трепетать весь мир, трогающая струны в душе каждого человека и расшатывающая основания всех тронов; страной, которая по-прежнему способна надежно защитить себя мечом, но отныне царит в мире благодаря своему литературному священству, благодаря своему языку, исполняющему в девятнадцатом столетии роль языка всемирного, каким в двенадцатом столетии была латынь, благодаря своим газетам и книгам, благодаря своим энергическим начинаниям и душевным симпатиям, тайным или явным, но всегда глубоким и связующим ее с другими нациями; страной, где роль папы римского играют великие писатели (есть ли папа лучше Паскаля?!), а роль антихриста – великие софисты (есть ли антихрист лучше Вольтера?!); страной просвещающей и ослепляющей, порою разжигающей пожар на всем континенте посредством своей прессы, как делал Рим посредством своих проповедей; страной, которую поймут, потому что станут слушать, которой покорятся, потому что поверят, которую никто не сможет победить, потому что она найдет дорогу к сердцу каждого, которая станет свергать династии во имя свободы, отлучать королей от великого всечеловеческого причастия, диктовать хартии-евангелия, провозглашать народные бреве [326]326
Бреве – краткое послание папы римского.
[Закрыть], рождать идеи и изрыгать революции!
Повторим еще раз.
Двести лет назад Европе угрожали две державы-завоевательницы.
Иными словами, цивилизации угрожали две страны, движимые корыстью.
Эти две державы, эти две страны, движимые корыстью, звались Турция и Испания.
Европа защищалась.
Две завоевательницы пали.
Нынче та же угроза нависла над Европой.
Ей грозят две другие державы, исповедующие те же принципы, что и предыдущие, вооруженные тем же оружием, движимые теми же побуждениями.
Эти две державы, эти две страны, движимые корыстью, зовутся Россия и Англия.
Европа обязана защищаться.
Старая Европа, которая была устроена очень сложно, разрушена; нынешняя Европа имеет устройство куда более простое. Она состоит преимущественно из Франции и Германии – двойного центра, на который следует опираться соседям северным и южным.
Союз Франции и Германии есть основа Европы. Пользуясь поддержкой Франции, Германия противостоит России; пользуясь поддержкой Германии, Франция противостоит Англии.
Разлад между Францией и Германией равносилен гибели Европы. Стоит Германии порвать с Францией, и на Европу двинутся русские; стоит Франции порвать с Германией, и в Европу ворвутся англичане.
Итак, единственное, что потребно государствам-захватчикам, есть разлад между Германией и Францией.
[ Главный и единственный предмет раздора между Францией и Англией – левый берег Рейна, переданный после Венского конгресса Германии по инициативе Англии и России именно для того, чтобы поссорить французский и немецкий народы; однако «если вернуть Франции то, что дал ей Господь, – левый берег Рейна», то эти два народа, благородные и не эгоистичные, вновь начнут жить в мире и согласии.]
Мы хотим быть поняты правильно; мы убеждены, что Европа обязана постоянно помнить о грозящих ей революциях и войнах, обязана идти на все ради того, чтобы их избежать, но в то же самое время мы полагаем, что, если какое-либо непредвиденное обстоятельство не расстроит величавую поступь девятнадцатого столетия, цивилизация, выстоявшая в стольких грозах, обогнувшая столько рифов, будет с каждым днем уходить все дальше от той Сциллы, имя которой война, и от той Харибды, имя которой революция.
Нам скажут, что это утопия. Пускай; не забудем, однако, что когда утопии человечны, то есть когда их конечная цель – добро, истина и справедливость, то, что казалось утопией в нынешнем столетии, становится реальностью в столетии последующем. Есть люди, которые говорят: «Так будет»; есть другие, которые говорят: «Вот каким образом». Первые ищут; вторые находят. Вечный мир оставался мечтой до тех пор, пока мечты не обернулись железными дорогами, покрывшими земной шар сетью прочной, цепкой и долговечной. Изобретатель паровой машины Уатт пришел на помощь изобретателю вечного мира аббату де Сен-Пьеру.
Прежде на все свои речи философы слышали один и тот же ответ: «Все ваши грезы и химеры не что иное, как дым». – Не стоит смеяться над дымом; именно он движет миром.
Для того чтобы вечный мир сделался возможен и превратился из теории в практику, необходимы две вещи: транспортное средство, способное быстро удовлетворять потребности материальные, и транспортное средство, способное быстро переносить идеи; иными словами, необходимы единое для всех и всемогущее средство передвижения и всеобщий язык. Сегодня эти два транспортных средства, помогающие стирать границы между империями и умами, существуют; первое – это железные дороги; второе – французский язык.
В девятнадцатом столетии все народы, идущие по пути прогресса, прибегают к двум средствам сообщения, то есть орудиям цивилизации, то есть источникам мира. Они ездят в поездах и говорят по-французски.
Железная дорога господствует благодаря своей всемогущей скорости; французский язык – благодаря своей ясности (ибо ясность для языка – все равно что скорость для поезда) и многовековому превосходству своей литературы.
Кстати, – вещь примечательная, в которую будет почти невозможно поверить в будущем и о которой невозможно не сказать нескольких слов теперь, – из всех народов и правительств, которые пользуются сегодня этими двумя превосходными средствами сообщения и обмена, правительство Франции, кажется, менее всех отдает себе отчет в их действенности. Сегодня, когда мы пишем эти строки, железные дороги во Франции покрывают от силы несколько лье. В 1837 году большому ребенку, именуемому Парижем, подарили небольшую игрушку, именуемую железной дорогой; прошло четыре года, однако новых железных дорог во Франции не прибавилось. Что же касается французского языка и французской литературы, ее блистательное великолепие признают все правительства и все нации, за исключением правительства французского. Французская литература была и остается первой в мире. Сегодня, как и прежде, – нам никогда не надоест это повторять, – литература наша не просто первая в мире, но и единственная. Все мысли, чуждые нашей литературе, давно угасли, а она живет более ярко и деятельно, чем когда бы то ни было. Нынешнее правительство, кажется, не ведает о ее существовании и ведет себя соответственно; тем самым – говорю это с глубочайшей доброжелательностью и искренней симпатией – оно совершает одну из самых грубых ошибок, какие допустило за одиннадцать лет. Пора ему прозреть; пора обратить внимание, и внимание серьезное, на новые поколения, которые сегодня живут литературой, как жили войной при Империи. Они являются в мир без гнева, ибо полны мыслей; они являются, неся свет; но не следует забывать, что источник света может сделаться также и источником пожара. Итак, этих юношей надо встретить ласково, надо освободить им место. Искусство есть власть, литература есть сила. Эту власть следует уважать, эту силу следует беречь.
[…] [ Россия для Европы страна варварская, а для Азии – христианская; поэтому ей следует просвещать Азию и не вмешиваться в дела Европы; пусть Россия победит Турцию, и тогда] Франция, восстановленная в своих старинных границах, с радостью узрит православный крест вместо турецкого полумесяца над старинным византийским храмом Святой Софии. Вместо турок – русские; уже неплохо.
[ Англия играет в современном мире ту же роль, какую в античности играл Карфаген, противостоявший латинской цивилизации; пунический дух – дух наживы, торговли и эгоизма; в новое время он сначала воплотился в Испании, а затем – в Англии.]
Но если Карфаген изменил свое местоположение, изменил его и Рим. Карфаген вновь, как и прежде, обрел врага на противоположном берегу моря. Некогда Рим именовался миром,сторожил Средиземное море и взирал на Африку; сегодня Рим зовется Парижем, сторожит Океан и взирает на Англию.
Противостояние Англии и Франции – вещь до такой степени очевидная, что ее осознают и другие народы. Мы выразили эту мысль, вспомнив о противостоянии Карфагена и Рима; другие изъясняли ее иначе, но всегда ярко и, можно сказать, зримо. «Англия – это кот, а Франция – пес», – говорил великий Фридрих. «В области права, – утверждал правовед Уар, – англичание суть евреи, а французы – христиане». Даже дикари смутно чувствовали эту исконную противоположность двух цивилизованных наций. Американские индейцы были убеждены, что Христос – француз, которого англичане распяли в Лондоне, а Понтий Пилат – офицер в английской службе.
[ Однако человечество сумеет преодолеть и этот антагонизм; английский флот послужит распространению принципов европейской общежительности по всему миру.]
Таким образом, принцип, животворящий земной шар, будет представлен тремя нациями: Англией, воплощающей дух торговли, Германией, воплощающей моральную силу, и Францией, воплощающей силу интеллектуальную.
Очевидно, что мы никого не хотим исключать из общего хора. Провидение не проклинает и не лишает наследства ни один народ. По нашему глубокому убеждению, нации, которые губят свое будущее, губят его по собственной вине.
Отныне нации просвещенные возьмут на себя просвещение тех наций, что еще прозябают во тьме. Миссия Европы есть воспитание рода человеческого.
Каждый из европейских народов должен будет участвовать в этом священном и великом деле постольку, поскольку позволяют собственные его познания. Каждый будет влиять на ту часть человечества, которая открыта его влиянию. У всякого своя область воздействия, свои умения.
Франция, например, мало способна к колонизации и в этом деле вряд ли преуспеет. Цивилизация совершенная, богатая тонкими чувствами и глубокими мыслями, человеческая вполне и едва ли не с избытком, не имеет никаких точек соприкосновения с состоянием диким. Вещь удивительная, но оттого не менее справедливая: если французам в Алжире чего и недостает, так это – толики варварства. Турки продвигались быстрее, увереннее и дальше; они лучше умели отрубать головы.
Дикаря поражает не разум, а сила.
Тем, чего недостает Франции, обладает Англия; Россия также.
Первые шаги на пути приобщения дикарей к цивилизации подобает совершать англичанам и русским; Франция будет продолжать их дело. Воспитание народов состоит из двух этапов: колонизации и цивилизации. Англия и Россия займутся колонизацией варварского мира; Франция станет цивилизовать мир, колонизированный другими.
В переводе В. Мильчиной
Сергей Фокин
К образу Сибири в «Цветах зла»
С легкой руки М. Пруста многие критики обращаются к истории взаимоотношений Ш. Бодлера и Ш.-О. Сент-Бёва, пытаясь найти в ней ключ к объяснению позиции поэта в отношении официальной литературы, доминирующим институтом которой являлась в то время Французская академия. Но мало кто из критиков обращает внимание на то, в каких словахкритик и поэт определяли положение автора «Цветов зла» в современной словесности.
Напомню этот эпизод. 20 января 1862 года Сент-Бёв опубликовал статью «О ближайших выборах в Академию», где, обсуждая кандидатов на звание «бессмертного», обращал внимание своих просвещенных читателей на более чем причудливую фигуру одного из претендентов, о существовании которого большинство из тогдашних академиков не ведало ни сном ни духом:
Иные из членов Академии не слышали даже имени г-на Бодлера, и им приходилось называть его по буквам. Как бы то ни было, далеко не просто убедить академика-политика или государственного деятеля в том, что в «Цветах зла» встречаются действительно презамечательные пиесы, обнаруживающие талант и искусство автора; объяснить им, что в его стихотворениях в прозе такие вещи, как «Акробат» или «Вдовы», являются самыми настоящими жемчужинами; что в конечном счете г-ну Бодлеру достало средств соорудить себе – на самых окраинах языка, принадлежащего слывущим необитаемыми землям, по ту сторону от известных границ романтизма, – причудливую беседку, весьма разукрашенную, весьма беспокойную, вместе с тем кокетливую и таинственную, где погружаются в Эдгара По, читают вслух восхитительные сонеты, пьянеют от гашиша, пускаясь затем философствовать, принимают опиум и тьму прочих отвратительных одурманивающих средств в чашках изысканнейшего фарфора. Эту необычайную беседку резного дерева, отличающуюся тщательно продуманной и сложносоставной оригинальностью, которая с недавних пор притягивает взгляды к крайней точке романтической Камчатки, я назвал бы Фоли-Бодлер. Автор горд тем, что ему удалось сделать нечто невозможное, причем там, докуда никто до него не думал даже дойти. Но значит ли это, что теперь, уже после того, как досточтимые собратья получили надлежащие объяснения, что все эти занятные и утонченные вещи, вся эта мешанина покажутся им достойными звания академика и что сам автор всерьез так думает? Ясно одно: г-ну Бодлеру явно пойдет на пользу, когда все наконец-то посмотрят на него собственными глазами и вместо странноватого и эксцентричного типа, которого они ожидали увидеть, обнаружат перед собой милого, учтивого, благовоспитанного молодого человека, образцового кандидата, остроумного и совершенно классического в своих вкусах [327]327
Цит. по: Baudelaire devant ses contemporains. Témoignages rassemblés et présentés par W. T. Bandy et Cl. Pichois. Paris: Klincksieck, 1995. P. 103–104.
[Закрыть].
Не лишним будет напомнить в этой связи, что в то время автора «Цветов зла» просто изводило желание стать «академиком»: чтобы достичь этого, он пытался заручиться поддержкой именитых собратьев по перу, докучая им визитами или забрасывая письмами. Не что иное, как это жгучее желание публичного признания, затмило обычную проницательность и известную уязвимость Бодлера, который не только остался глух к грубой иронии «дядюшки Сент-Бёва», но и искренне воодушевился двусмысленными оценками авторитетного критика, откликнувшись на его статью анонимной заметкой в «Ревю анекдотик», где нашел повод процитировать пассаж про «крайнюю точку романтической Камчатки», представляя его как знак заступничества со стороны могущественного в литературном свете Сент-Бёва:
По всей видимости, г-н Сент-Бёв хотел заступиться за г-на Бодлера перед теми, кто рисует его в виде этакого дурно воспитанного и плохо причесанного нелюдима, так как чуть дальше он отечески и на правах доброго знакомого представляет его как «милого, учтивого, благовоспитанного, молодого человека, образцового кандидата, остроумного и совершенно классического в своих вкусах» [328]328
Baudelaire Ch.Une réforme à l’Académie // Baudelaire Ch. Oeuvres completes. Т. II. Paris: Gallimard, 1976. P. 190.
[Закрыть].
Разумеется, невосприимчивость Бодлера к иронии Сент-Бёва не объясняется одним желанием публичного признания, которого поэт добивался не столько для удовлетворения авторского самолюбия, сколько для обеспечения благоприятных условий творческого существования. Здесь играло свою роль также сознание определенного и избирательного «литературного родства», которое культивировал, развивал в себе автор «Цветов зла», особенно в тот момент, когда он начал искать переходов к прозе. Но для нашей темы важны не мотивы этого литературного недоразумения, в ходе которого именитый критик во всеуслышание, хотя и в шутку, объявил боготворившего его поэта то ли сумасшедшим, то ли сумасбродом («Фоли-Бодлер/Фоли-Бержер»), тогда как последний, остро нуждаясь в какой бы то ни было поддержке, счел эти слова за отеческое похлопывание по плечу, а сам образ «романтической Камчатки», который явился под пером критика, был с видимым удовольствием подхвачен поэтом. Как мне представляется, этот образ заключает в себе отнюдь не шуточные элементы поэтической и политической позиции автора «Цветов зла», которые я и попытаюсь здесь обозначить.
Но для начала рассмотрим реакцию Бодлера на такое определение его места в литературе. Я приведу одно место из того письма Бодлера к Сент-Бёву, где поэт, уже не анонимно, как в процитированной выше статье, а от своего имени выражал благодарность авторитетному критику за внимание к своей особе:
Что же касается того, что Вы называете моей Камчаткой, то я полагаю, что если бы я почаще слышал столь обнадеживающие слова, мне достало бы сил превратить эту Камчатку в необъятную Сибирь, где, правда, было бы тепло и многолюдно [329]329
Baudelaire Ch.Correspondance. Т. II. 1860–1866. Paris: Gallimard, 1973. P. 219.
[Закрыть].
Здесь интересно не только то, что поэт с явным удовольствием подхватывает это определение, как если бы формула «романтической Камчатки» удачно ложилась на его поэтическое самоощущение и действительно выражала направленность его творческого проекта. Здесь важно и то, что Бодлер словно бы поправлял Сент-Бёва, расширял его определение, превращая Камчатку в «необъятную Сибирь». Этот ход мысли можно истолковать и по-другому: поэт удостоверял это определение, то есть делал его более достоверным в отношении самого себя. Строго говоря, поправляя Сент-Бёва и превращая «Камчатку» в «Сибирь», Бодлер отсылал критика к собственному определению своей поэтической позиции: когда он говорил «Нет, не Камчатка, а необъятная Сибирь», он явно имел в виду свое стихотворение «Песнь после полудня», в котором использовал образ Сибири для характеристики своего удела.
Заметим, что стихотворение увидело свет 15 октября 1860 года, а в 1861 году было включено Бодлером во второе издание «Цветов зла». Чаще всего оно относится комментаторами к так называемому циклу «философических стихотворений на случай», хотя доминирующая тематика неистовых страстей позволяет некоторым критикам сближать его с любовным циклом, посвященным Мари Добрей. Я приведу заключительное четверостишие, в котором лирический герой как бы подводит черту под своими любовными восторгами:
Прежде всего заметим, что Сент-Бёв с его литературным чутьем не мог пройти мимо столь экзотического самоопределения современного французского поэта: по всей вероятности, под его ироничным пером бодлеровская Сибирь и превратилась в Камчатку. Разумеется, это только предположение, но на сегодняшний день не существует другого объяснения происхождения образа «Камчатки» в статье Сент-Бёва. Более того, не существует и сколько-нибудь основательного объяснения источников образа Сибири у самого Бодлера. Другими словами, в доступной мне на сегодня критической литературе я не обнаружил, за одним-единственным исключением, даже попытки истолковать образ Сибири в стихотворении «Песнь после полудня». Это тем более странно в отношении русской критики, поскольку речь идет об одной из довольно редких «русских реминисценций» у Бодлера. Насколько мне известно, во всем корпусе поэзии и прозы Бодлера мотив Сибири («Камчатки») как удела поэта встречается один-единственный раз, если не считать повторного его использования в письме к Сент-Бёву.
Итак, если французская критика вообще обходит молчанием этот образ, то в русском литературоведении была сделана попытка его прояснить. Авторы комментариев к академическому изданию «Цветов зла» высказывают робкое предположение, что «образ Сибири» мог быть навеян тем вниманием, «которое мировая общественность проявила к возвращению после смерти Николая I уцелевших декабристов» [331]331
Там же. С. 360.
[Закрыть]. Сама направленность подобного предположения, увязывающего образ «проклятого поэта» с фигурами русских литераторов-вольнодумцев и аристократов-революционеров, представляется в общем верной, хотя следует признать, что эта гипотеза никоим образом не подтверждается в современной критической литературе о Бодлере. Тем не менее подобное предположение вполне может быть верным, хотя, разумеется, его следует обосновать доскональным исследованием «русских тем» у Бодлера. Другими словами, я действительно полагаю, что образ Сибири в «Цветах зла» мог восходить к декабризму и русскому революционному движению. И этому могло поспособствовать не только регулярное чтение французской прессы, характеризовавшее повседневное существование Бодлера, но и его тесное общение с таким неординарным представителем русского революционного движения, как Николай Иванович Сазонов (1815–1862).
Сазонов был однокашником Герцена по Московскому университету и одним из самых активных членов его революционного кружка. Чудом избежав политических репрессий, он выехал в начале 40-х годов за границу, где и прожил остатки своих дней, ведя довольно рассеянный, если не сказать разгульный образ жизни, в силу чего нередко оставался без средств к существованию, влезал в долги и даже провел несколько времени в долговой тюрьме Клиши. Он умер в 1862 году в Женеве, в нищете и забвении. Справедливости ради скажем, что Герцен откликнулся на его смерть чрезвычайно эмоциональным очерком, который сначала был опубликован в «Колоколе», а затем включен в раздел «Русские тени» «Былого и дум» [332]332
Герцен А. И.Былое и думы. М.: ОГИЗ,1949. С. 672–682.
[Закрыть]. По словам Герцена, «Сазонов прошел бесследно, и смерть его так же никто не заметил, как всю его жизнь. Он умер, не исполнив ни одной надежды из тех, которые клали на него его друзья» [333]333
Там же. С. 673.
[Закрыть]. А в одном из писем Герцена встречается еще более патетическая характеристика Сазонова:
Никто не шел за его гробом, никто не был поражен вестью о его смерти. Печальное существование его, переброшенное на чужую землю, село как-то незаметно, не исполнив ни своих надежд, ни ожидания других. Бегун образованной России, он принадлежал к тем праздным, лишним людям, которых когда-то поэтизировали без меры, а теперь побивают каменьями без смысла. Мне больно за них. Я много знал из них и любил за родную мне тоску их, которую они не могли пересилить и ушли – кто в могилу, кто в чужие края, кто в вино [334]334
Там же. С. 873–874.
[Закрыть].
Не останавливаясь подробно на довольно драматичной истории отношений Герцена и Сазонова и не задерживаясь на самом очерке, анализ которого увел бы нас в сторону истории «Колокола» и истории русской революционной интеллигенции в Париже – столице XIX века, приведу здесь еще две характеристики, данные Герценом бывшему университетскому товарищу, отметив, что обе они почерпнуты не из «апологетического» очерка из «Русских теней», а из частной переписки Герцена с московскими друзьями. Итак, встретив, после 12-летней разлуки, своего товарища в Париже, Герцен писал в Москву, что Сазонов «весел, толст и гадок до невозможности… Это декорация, прикрывающая лень и бездействие». В другом месте Герцен отзывался о Сазонове как о «блестящем таланте», «человеке сильно даровитом, имеющем вес в европейском движении», «одном из самых рьяных защитников демократии».
С последней характеристикой Герцена можно поспорить, но здесь важно не упустить из виду другое: дело в том, что революционные связи Сазонова отнюдь не ограничивались кружком русских вольнодумцев, заброшенных волею судеб в Париж или Женеву. Сазонов – один из первых русских марксистов, он был лично знаком с К. Марксом и даже переводил «Манифест коммунистической партии» на русский язык, причем еще до появления печально известного перевода Бакунина. Правда, перевод остался неопубликованным, правда и то, что Маркс не вполне всерьез воспринимал Сазонова, считая его скорее авантюристом и неразборчивым в средствах интриганом, нежели последовательным и убежденным революционером.
В одном из писем к Энгельсу, рассказывая об очередной авантюре Сазонова, Маркс оставил для истории необыкновенно сочную, живописную характеристику своего русского приятеля. Это место из письма Маркса к Энгельсу от 22 сентября 1856 года заслуживает того, чтобы привести его полностью, но я ограничусь здесь парой строк:
Далее следует блестящая юмореска, повествующая об одной любовно-денежной махинации Сазонова, доставившей «коварному московиту» временное «благополучие». Но в историко-литературном плане письмо Маркса представляет интерес и в другом отношении: описывая образ жизни русского вольнодумца в Париже, он чуть ли не автоматически связывает его революционность с плебейством и неприкаянностью; любопытно и то, что в конце письма, рассказывая о любовных успехах Сазонова, Маркс говорит о том, что тот, сочетавшись с «богатой старой еврейкой кошерным браком», возомнил себя «аристократом», причем сам Маркс ставит слово «аристократ» в кавычки. Иначе говоря, определяя образ революционера, Маркс, в чем нет ничего необычного, использует социальные категории «плебса» и «аристократии»; по мысли Маркса, высказанной в письме к соратнику, «плебей» революционен, подвержен «разрушительным идеям» как раз в силу своей неустроенности или отверженности. Заметим в этой связи, что категория «плебса» определяется Марксом не через происхождение, а по действительному положению человека: речь идет, строго говоря, о тех опустившихся, деклассированных, темных личностях, блестящая классификация которых была представлена Марксом в знаменитой работе «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта».
Вне всякого сомнения, что Н. И. Сазонов также принадлежал к этой категории. Любопытно, что, рассказывая о тех кругах, в которых вращался Сазонов в Париже, Герцен чуть ли не вторит Марксу: «Сазонов, любивший еще в России студентом окружать себя дворомпосредственностей, слушавших и слушавшихся его, был и здесь окружен всякими скудными умом и телом лаццарони литературной киайи, поденщиками журнальной барщины, ветошниками фельетонов, вроде тощего Жюльвекура, полуповрежденного Тардифа де Мело, неизвестного, но великого поэта Буэ; в его хоре были ограниченнейшие поляки из товянщины и тупоумнейшие немцы из атеизма» [336]336
Герцен А. И.Цит. соч. С. 677.
[Закрыть]. Здесь не место комментировать все эти едкие определения Герцена, замечу только раз, что большинство из них встречается и в Марксовой классификации «люмпен-пролетариата» в работе «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта»: там тоже речь идет о лаццарони, ветошниках, тряпичниках, поденщиках, вообще о всем этом «человеческом отребье», о всем этом сброде, который, пишет Маркс, «французы называют богемой» [337]337
Маркс К., Энгельс Ф.Соч. Т. 8. С. 168.
[Закрыть]. Уточнить понятие богемы в отношении существования Бодлера я попытаюсь ниже, а сейчас просто замечу, что такие пьесы «Цветов зла», как «Рыжей нищенке», «Семь стариков», «Слепые», «Вино тряпичников», а также некоторые другие более чем явственно перекликаются с теми типологиями и топологиями парижского изгойства, которые встречаются и у Маркса, и у Герцена.
В критической литературе о Бодлере история отношений французского «проклятого поэта» и русского революционера-изгоя остается, по существу, неисследованной. В новейшем энциклопедическом словаре «Бодлер», изданном под редакцией К. Пишуа, крупнейшего французского специалиста по литературе XIX века, помещена небольшая заметка, посвященная Н. И. Сазонову, которая, в общем, восходит к тридцатилетней давности комментариям ко второму тому «Переписки» Бодлера, принадлежащим тому же К. Пишуа [338]338
Ср.: Pichois С., Avice J.-P.Dictionnaire Baudelaire. Paris: Du Lérot, 2002. P. 436–437; Baudelaire Ch.Correspondance. Т. II. 1860–1866. Paris: Gallimard, 1973. P. 1033.
[Закрыть]. Любопытно, что, рассказывая о революционных связях Сазонова, французский литературовед опирается исключительно на устное сообщение известного французского марксиста Б. Суварина, который стоял у истоков создания Французской коммунистической партии и был отлично знаком с историей русского революционного движения. На сегодняшний день заметка К. Пишуа в словаре «Бодлер» представляет собой единственную попытку прояснить отношения Бодлера и Сазонова, и в дальнейшем изложении я попытаюсь несколько дополнить ее основные положения, представив несколько предварительных соображений и предположений, которые со временем, наверное, будут уточняться.
История отношений Бодлера и Сазонова заключает в себе несколько загадок. И в первую очередь следующую: когда и как Бодлер познакомился с русским вольнодумцем? Пока мне не удалось найти даже приблизительного ответа на этот вопрос: из опубликованной переписки Бодлера следует, что знакомство состоялось не позднее начала 1857 года, когда имя Сазонова впервые появляется в его письмах. Интересно, что начало знакомства относится примерно к тому времени, когда развертывались те самые злоключения «коварного московита», о которых Маркс писал Энгельсу, то есть в пору довольно тесных отношений автора и переводчика «Манифеста коммунистической партии». Знакомство продолжалось несколько лет, по меньшей мере до лета 1860 года: в апреле этого года в письме к своему издателю Бодлер писал, что до публикации хотел бы показать Сазонову корректуру некролога о де Квинси.