355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дубин » История русской литературной критики. Советская и постсоветская эпохи » Текст книги (страница 43)
История русской литературной критики. Советская и постсоветская эпохи
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "История русской литературной критики. Советская и постсоветская эпохи"


Автор книги: Борис Дубин


Соавторы: Ханс (Ганс) Гюнтер,Наталья Корниенко,Илья Кукулин,Михаил Берг,Уильям Тодд iii,Мария Заламбани,Марк Липовецкий,Евгения Купсан,Биргит Менцель,Евгений Добренко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 55 страниц)

4. По ту сторону формализма, марксизма и семиотики:
Лидия Гинзбург и Михаил Бахтин

Формализм и социология литературы в сталинскую эпоху были полностью заглушены, а их лидеры и сторонники оказались вынуждены оставить активные исследования в своих областях и уйти – кто в архивную работу, кто в редактирование, кто в преподавание, кто в историю литературы. Поколение полиглотов, философски образованной молодежи, творчески мыслящих ученых, пришедших в науку в 1920-х, фактически исчезло из поля зрения. Те, кому посчастливилось пережить чистки, не уйти из жизни безвременно, вернулись в науку в 1950–1980-х годах, хотя и не всегда полные тех же дерзаний, той же тяги к новизне, какими характеризовались их ранние работы. Два удивительных исключения составляют Лидия Гинзбург (1902–1990) и Михаил Бахтин (1895–1975), филологи, глубоко укорененные в европейской философской, литературной и социальной мысли XIX – начала XX века, проницательные читатели и теоретики литературы, чьи работы не поддаются простым определениям. Масштаб сделанного Гинзбург и Бахтиным позволил им не только подтвердить жизненность советской науки досталинской эпохи, но и перевести ее достижения на уровень науки мировой, и сохранить свое влияние в постсоветское время. Достаточно вспомнить в этой связи широко образованных ученых мирового класса – Михаила Гаспарова (1935–2005) с его исследованиями в области теории и истории стихосложения и Елизара Мелетинского (1918–2005), автора блестящих работ в области фольклора и мифологии; это лишь два ярких имени из поколения, следовавшего за Гинзбург и Бахтиным.

Лидия Гинзбург начала свою карьеру в 1920-х годах как лучшая ученица Тынянова и Эйхенбаума и участница группы молодых формалистов. Однако она шла к исследованию классики по-своему, через нехудожественную прозу, записные книжки П. А. Вяземского. Формалисты в это время оказались под ударом, что сказалось и на ее научной карьере, фактически прервавшейся на десятилетия (хотя она и сумела опубликовать две книги – о Лермонтове, 1940, и Герцене, 1957). Гинзбург пережила Ленинградскую блокаду (публикация ее «Записок блокадного человека» станет одним из главных литературных событий 1984 года) и послевоенную антикосмополитическую кампанию; написала, вероятно, лучшую авторскую монографию о русской поэзии («О лирике», 1964, 1974); одну из самых оригинальных и оказавших глубокое воздействие на литературно-критическую мысль русских книг о нарративной прозе («О психологической прозе», 1971, 1977) и яркую книгу «О литературном герое» (1979), где проблема личности в литературе рассматривается в контексте современных направлений в литературной и социальной теории. Теперь, когда стало возможным напечатать ее воспоминания и записные книжки, она приобрела репутацию писателя-новатора, автора «промежуточной» прозы, письма на границе между литературой и не-литературой, хотя в своих критических и теоретических работах, которыми она была известна ранее, Гинзбург стремилась обходить советские темы.

В отличие от многих обсуждавшихся здесь теоретиков, Гинзбург не стеснялась привлекать современных, часто западных, философов (Камю, Сартра), психологов (Фрейда, Вильяма Джеймса, Юнга, Выготского), социологов (Меда, Риесмана, Вебера), литературных теоретиков (Ауэрбаха, Барта, «Тель Кель», Уэллека). Опираясь на столь различные дисциплины, она исследовала взаимодействие жизни и литературы в русской культуре через такие понятия, как моделирование, характерология, познание, динамическая взаимосвязь между литературой и поведением[1641]1641
  Гинзбург Л. Я. О психологической прозе. 2-е изд. Л.: Художественная литература, 1976; Она же. О литературном герое. Л.: Советский писатель, 1979.


[Закрыть]
. В качестве материала она использовала в основном прозу и поэзию XIX века, но нередко обращалась то к французской, немецкий и русской литературам XVIII века, то к современной русской поэзии и европейской литературе. В работах Гинзбург интерес к процессам, динамически понятым в духе учителей-формалистов Тынянова и Эйхенбаума, сочетается с вниманием к структурной природе текста и функциональной динамике его элементов. Яснее всего содержание этого подхода, сочетавшего синхронный и диахронный анализ и реализованного в ее работах с 1920-х до 1980-х годов, раскрыто в ее позднем эссе «Об историзме и структурности: Теоретические заметки». Здесь сочетание этих двух начал утверждается в качестве теоретического принципа, а в истории усматриваются форма и структура, подобно тому как формой и структурой обладает сознание индивидуального ученого или читателя. Показательно, что Гинзбург указывала на роль в развитии своей позиции не только русских теоретиков (Тынянова, Винокура), но и западных (Мукаржовского, Барта)[1642]1642
  Гинзбург Л. Я. Об историзме и о структурности. Теоретические заметки // Гинзбург Л. Я. О старом и новом. Л.: Советский писатель, 1982. С. 4–15.


[Закрыть]
.

В основных работах 1970–1980-х годов этот подход находит дальнейшее развитие. Гинзбург оперирует на среднем уровне теоретизирования, принимая стандартные культурно-исторические схемы и типологии (понятия «реализм»), не ставя проблем каузальности и прямо не противореча марксистско-ленинской доктрине. Однако в двух, по крайней мере, моментах она игнорировала официально принятый социально-экономический детерминизм: в своем внимании к процессу моделирования (в противовес теориям литературы как «отражению» социальной реальности) и в том, что в создании литературных персонажей она отводила равную роль социальному, психологическому и литературному материалу. Гинзбург развила эту позицию наиболее последовательно в диалоге с Белинским и Добролюбовым, чье влияние на советское литературоведение превосходило влияние марксистских теоретиков, работавших с более диалектической теорией базиса и надстройки. Она суммировала свою позицию следующим образом:

Литературный герой включен в непрерывно действующую, иногда противоречивую систему ценностных ориентаций. Это сближает художественную модель человека с другими его моделями, вырабатываемыми историей, социологией, психологией. Другим признаком сближения является структурность, представление о формах проявления личности. Уже многое было сказано о неуместном обращении с литературным героем как с живым человеком. Но дело здесь, в сущности, не в «живом человеке», а в смещении типологии литературной и социально-психологической.

Если размышляли, например, о том, не лучше ли бы поступила Татьяна, бросив нелюбимого мужа и уйдя к Онегину (что вопиюще противоречит ценностным критериям Пушкина), то на месте литературного персонажа оказывалась не живая женщина, но социально-психологическая модель новой женщины, разумной и свободной. Из литературного материала выводились социальные, моральные, психологические типы. Модель тем самым накладывалась не на жизненный материал, еще подлежащий обработке, а на другую модель – и они разрушали друг друга[1643]1643
  Гинзбург Л. О литературном герое. С. 219. О влиянии «радикальной критики» XIX века на советскую критику см.: Mathewson R. The Positive Hero in Russian Literature. Stanford; Stanford University Press, 1975, Ch. 3–5; Terras V. Belinskij and Russian Literary Criticism: The Heritage of Organic Aesthetics. Madison: The University of Wisconsin Press, 1974. Ch. 7.


[Закрыть]
.

Словом, литература становится процессом моделирования, который опирается на другие модели, обладающие структурностью. Это ни в коем случае не процесс простого «отражения» реальности, но скорее, как говорит Гинзбург в предисловии к своей книге «О психологической прозе», процесс непрерывной эстетической деятельности человечества.

Вызов, который бросает семиотической теории книга «О литературном герое», куда более прямой, чем тот, что представлял собой марксизм. Прежде всего, речь идет о подходе Гинзбург к «автору», которого Барт однажды бесцеремонно отверг как «немощного идола старой критики»[1644]1644
  Barthes R. S/Z / Transl. R Howard. New York: Hill and Wang, 1974. P. 211.


[Закрыть]
. Критику Гинзбург – с ее вниманием к ролевой теории, современным этике и социологии – менее всего можно назвать «старой».

Но в этом вопросе она настойчиво возвращается к романтическому пониманию писателя как творца и даже использует слово «демиург»[1645]1645
  Гинзбург Л. О литературном герое. С 204. См. также ее теорию о ведущей роли великих писателей в решении литературных кризисов (Там же. С. 138). Здесь угадывается понятие харизмы, введенное Максом Вебером, на работы которого она позже ссылается.


[Закрыть]
.

Не меньшим вызовом семиотике является отношение Гинзбург к языку, вернее, отсутствие особого интереса к нему. Хотя ее работы печатались в изданиях московско-тартуской группы и высоко ценились ее участниками, лингвоаналитические процедуры занимают в них демонстративно мало места. В книге «О психологической прозе», где автор ссылается на семиотические исследования по моделированию и типологии, она практически не обращается к лингвистическим методам, быстро переходя к более крупным объектам анализа: нормам, идеалам, структурам, формам, историческим дефинициям, философии, жанрам. Только в конце книги «О литературном герое» Гинзбург переходит к обсуждению проблемы «прямой речи» в качестве способа производства литературного персонажа как менее сложного или интересного фактора, чем ранее обсуждавшиеся моделирующие или типологические системы. Наиболее интересные разделы посвящены речевым жанрам. Вместо «языка» или лингвистической модели здесь используется понятие моделирования в широком культурном смысле – идет ли речь о социальных, психологических, литературных моделях или их различных подтипах (масках, характерах, персонажах, представляющих идеи, и даже – в связи с французским «новым романом» – разрозненных процессах восприятия). «Модель» понимается Гинзбург системно, и, соответственно, литературный персонаж становится для нее не просто суммой черт, закрепленных за тем или иным именем собственным, как при структуралистском подходе к герою Барта или Сеймура Чатмена, но системой отношений между этими чертами, отношений, обусловленных различными историческими, социальными, научными и философскими соображениями:

Единство литературного героя – не сумма, а система, со своими организующими ее доминантами. Литературный герой был бы собранием расплывающихся признаков, если бы не принцип связи – фокус авторской точки зрения, особенно важный для разнонаправленной прозы XIX века[1646]1646
  Гинзбург Л. О литературном герое. С. 90.


[Закрыть]
.

Этот подход к персонажу возвращает нас к имплицитной полемике, которую Гинзбург вела с теориями литературного процесса, отрицающими автора. Ее приверженность целостности текста в единстве авторской точки зрения идет от понимания целостности литературного персонажа в единстве авторского же взгляда на мир.

Хорошо известно, что критические методы и школы возникают в связи с определенными литературными движениями. Верно, однако, и то, что подобные методы развиваются в связи с определенными произведениями и писателями. Бахтин и Достоевский, Лотман и Пушкин, Шкловский и Лоуренс Стерн приходят на память как наиболее известные примеры таких «счастливых пар». Во внимании к механизмам социального взаимодействия, в критической независимости и упрямой, почти архаической настойчивости на личной ответственности, этике и рациональности – теория и критика Гинзбург, основные разделы которых посвящены Толстому, прочнее всего связаны именно с этим автором.

Однако по широте исследовательского охвата, глубине и оригинальности критической мысли, превратностям научной судьбы и неоднозначности восприятия наиболее сложным и стимулирующим теоретиком советской эпохи был Михаил Бахтин. Начав свою научную деятельность сразу после революции, он прожил большую часть жизни в ссылке, вдалеке от столиц (в основном в Саранске, а до того – в Вильнюсе, Одессе, Невеле и Витебске), а важнейшие его работы увидели свет либо в конце его жизни, либо посмертно. Обозначить границы влияния работ Бахтина куда сложнее, чем в случае с Гинзбург и Московско-тартуской школой, главным образом из-за того, что он внес вклад в различные дисциплины – его мысль простиралась на философию и религию, социальный анализ и культурные исследования, визуальные искусства и, конечно, на теорию литературы и литературную критику. Филологическое и философское образование дало ему культурный кругозор куда более широкий, чем современным ему русским теоретикам, простираясь от классической античности и европейского Средневековья и Возрождения до актуальных дискуссий 1970-х годов, с особым интересом к неокантианству и социологической, теологической и лингвистической мысли XIX – начала XX века. Сам стиль мысли Бахтина, воплотившийся в идеях полифонии, гетероглоссии и диалога, – незавершенный, временами абстрактный, временами – аллюзивный, иногда – агрессивно-полемический, иногда – завораживающе суггестивный – способствовал тому, что его работы оказались исключительно привлекательными для представителей самых различных направлений современной гуманитарной мысли.

Путь Бахтина к отечественному и зарубежному читателю был мучительным[1647]1647
  См.: Clark К. and Holquist M. Mikhail Bakhtin; Morson S., Emerson C. Mikhail Bakhtin: Creation of a Prosaics. Stanford: Stanford University Press, 1990; Emerson C. The First Hundred Years of Mikhail Bakhtin. Princeton: Princeton University Press, 1997. См. также сб. полемических работ русских и зарубежных бахтинистов: Critical Essays on Mikhail Bakhtin / Ed. C. Emerson. New York: G. K. Hall & Co., 1999. Особенно важны работы тех русских ученых – С. Бочарова, В. Кожинова, Г. Гачева, – которые сыграли ведущую роль в открытии и публикации наследия Бахтина.


[Закрыть]
; однако отягощенный изгнанием, тяжелой болезнью и враждебностью советского академического истеблишмента, в конце концов он пришел к международному признанию, поначалу более широкому на Западе, чем на родине. Только появившись в советской печати, его тексты тут же переводились и становились широко доступными на Западе, способствуя росту международного признания автора. За последние почти полвека на Западе едва ли не каждый сезон открывался новый Бахтин. Анализ «полифонического» дискурса в книге Бахтина о Достоевском, переизданной в 1963 году, предлагал англо-американской «новой критике» динамичный и утонченный подход к стилю, риторике и характерологии, выходящий за пределы предшествовавшей традиции. Знаменитая бахтинская «карнавальность» в его книге о Рабле, опубликованной в СССР в 1965 году, была с восторгом встречена политически ангажированными западными учеными в конце 1960-х – начале 1970-х годов, увлеченными ее демократическим пафосом и идеями ниспровержения иерархии. В 1980-х критики, стремившиеся выйти за пределы формализованной нарратологии, приветствовали социолингвистические исследования Бахтина и его работы о романном дискурсе, которые были написаны в 1930–1940-х годах и составили книгу «Вопросы литературы и эстетики» (вышла в 1975-м). Работы Валентина Волошинова о фрейдизме и лингвистике и Павла Медведева о формализме, приписываемые Бахтину, связали его с фрейдистским и марксистским дискурсом, чем способствовали развитию западной культурологии. Когда же культурная теория в конце 1980-х – 1990-х годах оказалась под неусыпным взором дисциплинарных теорий Фуко, а затем начала дрейфовать к бесконечной деконструктивистской игре со смыслом, свежая порция работ Бахтина, поздних и ранних, вновь возвращала решающую роль личностному началу, ответственности и незавершенности[1648]1648
  См.: Bakhtin and cultural theory / Eds. K. Hirschkop, D. Shepherd. Manchester: Manchester University Press, 1989; Cohen T. Ideology and Inscription: «Cultural Studies» After Benjamin, de Man, and Bakhtin. Cambridge: Cambridge University Press, 1998.


[Закрыть]
.

Влияние Бахтина в рассматриваемый здесь период, хотя и простиралось на философию и социологию, имело своим центром все же литературную критику (определяемую как анализ и интерпретация литературных текстов), историю литературы и литературную теорию, понимаемые очень широко. В Советском Союзе, где Бахтина пытались присвоить и «физики», и «лирики», это влияние было не менее сложным, чем на Западе. Для В. В. Иванова Бахтин – пионер семиотики, который предвосхитил семиотические работы по коммуникации, информационной теории и непрямому дискурсу, а также бинарный структуральный анализ (например, оппозиция высокого и низкого в его книге о Рабле). Даже бахтинская критика соссюровской лингвистики рассматривалась в качестве концептуальной базы структурализма[1649]1649
  Иванов В. В. Значение идей М. М. Бахтина о знаке, высказывании и диалоге для современной семиотики // Ученые записки Тартуского гос. университета. Вып. 308: Труды по знаковым системам VI (1973).


[Закрыть]
. Юрий Лотман ездил в Москву встречать Бахтина, когда тот вернулся из ссылки в 1970 году, и планировал издание юбилейного сборника статей, посвященного 75-летию со дня его рождения, в котором должна была появиться статья Иванова. Б. Ф. Егоров отмечает, что полемика Бахтина с формалистами в 1920-х годах была куда острее, чем его комментарии о структуралистах в 1960-х[1650]1650
  Егоров Б. Ф. Ю. М. Лотман как человек и явление / В. К. Кантор (ред.) // Юрий Михайлович Лотман. М.: РОССПЭН, 2009. С. 54–72. Западные структуралисты и постструктуралисты также усваивали работы Бахтина. Один из наиболее известных примеров: Todorov Tz. Mikhail Bakhtine: Le Principe dialogique suivi de écrits du cercle de Bakhtine. Paris: éditions du Seuil, 1981.


[Закрыть]
.

Тем не менее заметки самого Бахтина последних лет жизни показывают, что он оставался настроен весьма скептически не только по отношению к соссюровской лингвистике, но также к таким понятиям, как кодирование, и к тому, что он называл абстрагирующей «диалектикой» семиотического анализа. Эти заметки посвящены концептуальным конструкциям структуралистской коммуникативной теории:

Семиотика занята преимущественно передачей готового сообщения с помощью готового кода. В живой же речи сообщение, строго говоря, впервые создается в процессе передачи и никакого кода, в сущности, нет […]

Диалог и диалектика. В диалоге снимаются голоса (раздел голосов), снимаются интонации (эмоционально-личностные), из живых слов и реплик вылущиваются в одно абстрактное создание – и так получается диалектика.

Контекст и код. Контекст потенциально незавершим, код должен быть завершимым. Код – только техническое средство информации, он не имеет познавательного творческого значения. Код – нарочито установленный, умерщвленный контекст[1651]1651
  Бахтин M. M. Из записей 1970–1971 годов // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С. 352.


[Закрыть]
.

Эти критические комментарии находятся в полном соответствии с бахтинским подходом к языку и романному стилю в его книге о Достоевском и работах «Эпос и роман» и «Слово в романе». Героем романа становится «говорящий человек», чья речь обращена к речи других героев и автора, человек, предварительно конструирующий контекст для того, чтобы вступить в критический контакт с ними. Подобно тому как герой для Бахтина воплощает избыток потенциального над социальной ролью и позицией, роман сам отмечен избытком потенциального над любой возможной видовой моделью. Следуя этой установке, Бахтин отвергает структуралистский подход к позициям адресанта и адресата («автора» и «читателя»), поскольку он не позволяет состояться истинному их взаимодействию[1652]1652
  Бахтин М. М. К методологии гуманитарных наук // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. С. 367.


[Закрыть]
. Как и в более ранних своих полемических работах, он, однако, не обозначает границ их «незавершенности»: идет ли речь о сюжетах Достоевского или Рабле, Бахтин демонстрирует один и тот же критический прием, сознательно игнорируя основные аспекты текстов, которые обсуждает.

Однако бахтинская диалогическая лингвистика, его исследование взаимосвязей романного дискурса с другими литературными и социальными дискурсами, его анализ взаимодействия официального и неофициального дискурсов стимулировали возникновение новаторских проектов социологического изучения литературы и литературных институций. Его скептицизм в отношении систем и абстракций был серьезным методологическим вызовом доминировавшим подходам к социологии литературы, так же как и этическая ориентация его ранних работ. Неудивительно поэтому, что его ранние рукописи впервые появились в ведущих социологических публикациях и сопровождались комментариями одного из ведущих советских социальных философов Ю. Н. Давыдова[1653]1653
  Он же. Архитектоника поступка // Социологические исследования. 1986. Вып. 2; Он же. К философии поступка // Философия и социология науки и техники: Ежегодник АН СССР. М.: Наука, 1986; Давыдов Ю. Н. У истоков социальной философии М. М. Бахтина // Социологические исследования. 1986. Вып. 2.


[Закрыть]
.

Как можно было видеть, в 1960–1980-х годах советская литературная теория изменилась, став куда более зрелой. Московско-тартуская семиотика, неоформализм, социология литературы, творчество таких крупных ученых, как Бахтин и Гинзбург, не принадлежавших ни к одной из групп, но ассимилированных ими, создали систему понятий и взглядов, требовавших все более открытых обсуждений. С 1991 года такие дискуссии начались на невозможном ранее уровне, когда российские и западные ученые смогли совместно работать над сохранением, анализом и критикой этого наследия. Эти дебаты сопровождаются публикацией мемуаров, переписки, записных книжек «эпохи застоя», которые не только служат дополнительному документированию истории советской литературно-теоретической мысли, но и являются свидетельством жизненности наиболее стимулирующих идей послесталинской эпохи.

_____________________
Уильям Миллс Тодд III
Перевод с английского Е. Купсан

Глава тринадцатая
Литературная критика русской эмиграции после Второй мировой войны

1. Сохранение старого в Новом свете

Вторая мировая война коренным образом изменила условия и общественные институты, которые формировали интеллектуальную среду русской эмиграции. Война вызвала вторую волну эмиграции из России, которая, впрочем, оказалась значительно меньше первой, послереволюционной. Теперь это были люди, отделенные от своих предшественников десятилетиями советского опыта и потому неизбежно менее образованные и куда менее космополитично настроенные. По словам американского историка Джона Глэда,

хотя среди эмигрантов второй волны были интеллигенты, они не составляли «критической массы», необходимой для поддержания культурной традиции в тех масштабах, в каких этим занимались в эмиграции их предшественники и последователи[1654]1654
  Glad J. Russia Abroad: Writers, History, Politics. Tenafly, NJ and Washington, DC: Hermitage and Birchbark Press, 1999. P. 347.


[Закрыть]
.

Они, однако, одними из первых начали восстанавливать эмигрантскую печать в послевоенной Европе; особой их заслугой следует признать создание в 1945 году в мейерхоффском лагере для перемещенных лиц издательского дома «Посев» и основание журналов «Посев» и «Грани»[1655]1655
  См.: Idem. Russia Abroad. P. 346, 357; Завалишин В. Четверть века журнала «Грани» // Русская литература в эмиграции: Сб. статей / Под ред. Н. П. Полторацкого. Pittsburgh: Department of Slavic Languages and Literatures, University of Pittsburgh, 1972. C. 301–309.


[Закрыть]
.

Еще важнее для истории эмигрантской литературной критики то, что война сместила центр притяжения на Запад, в Соединенные Штаты, – в связи с бегством эмигрантов первой войны от европейского катаклизма. Они были, конечно, лишь частью большого потока беженцев из Европы; среди них оказались и выдающиеся мыслители своего времени. Благодаря этому притоку талантов Америка, пребывавшая в состоянии эйфории после победы в мировой войне, стала невероятным, бурлящим средоточием интеллектуальных сил. В послевоенные годы начали появляться систематические исследования по проблемам Советского Союза, в американских университетах быстро развивалась русистика. Холодная война и гонка вооружений только увеличили спрос на ученых – специалистов по русскому языку и литературе. До войны лишь в очень немногих американских учебных заведениях преподавали эти предметы. Русские эмигранты сыграли значительную роль в стремительном развитии наук о России и Советском Союзе в 1950-х и 1960-х годах, равно как и в образовании первого крупного поколения американских славистов.

Символ перемещения эмиграции на Запад – основание Марком Алдановым и Михаилом Цейтлиным в 1942 году в Нью-Йорке «Нового журнала»[1656]1656
  Об истории «Нового журнала» см.: Гуль Р. «Новый журнал» // Русская литература в эмиграции. Р. 321–331. Эта статья основана на двух статьях Гуля в «Новом журнале»: «Двадцать пять лет» (1967. № 87, июль) и «Сотая книга» (1970. № 100, сентябрь). См. также: Гуль Р. Я унес Россию: Апология эмиграции: В 3 т. Т. 3: Россия в Америке. М.: Б.С.Г.-пресс, 2001.


[Закрыть]
. Он демонстрировал прямую связь с довоенной эмигрантской традицией; само его название говорило о том, что журнал продолжил в Новом свете старейшее эмигрантское издание первой волны – «Современные записки». «Новый журнал», существующий и поныне, обогнал своего предшественника, и вообще он выходит дольше, чем любой другой эмигрантский журнал. Его редакция оставалась верна идеям предшественников и всей «мейнстримной» традиции довоенных эмигрантских изданий и критики. Свою миссию основатели «Нового журнала» видели в сохранении той культуры, которую они считали подлинно русской, в сбережении ее ценностей и текстов от гибели и забвения, грозивших им в Советском Союзе. Соответственно, подход к литературной критике оставался довольно консервативным; редакция сознательно отмежевывалась от западных критических и теоретических тенденций.

Эмигрант первой волны Роман Гуль, бывший редактором «Нового журнала» с 1966 года до своей смерти в 1986-м, сам выдающийся критик, делил историю издания на четыре периода: 1) от основания до окончания Второй мировой войны, 2) от окончания войны до оттепели; 3) с середины 1950-х до середины 1960-х и 4) с середины 1960-х до 1970-х. Последние три периода, возможно, иллюстрируют эволюцию русской эмиграции как единого целого на протяжении послевоенного времени, когда деятели первой волны постепенно старели и умирали и на авансцену выходили авторы, представляющие эмиграцию третьей волны. С окончанием войны в Европе журнал восстановил контакт с теми деятелями эмигрантской культуры, которые оставались в Старом Свете, публикуя критические статьи, мемуары и документы, касавшиеся важнейших фигур литературного процесса дореволюционного времени и первой волны эмиграции – в том числе Ивана Бунина, Владимира Вейдле, Зинаиды Гиппиус, Бориса Зайцева и Марины Цветаевой. Со временем, как мы увидим, журнал прошел путь от изоляции до живого интереса к литературным событиям в СССР. Кульминацией этого процесса стал период, не предугаданный Гулем: возвращение эмигрантской литературы и критики в Советский Союз в эпоху гласности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю