Текст книги "История русской литературной критики. Советская и постсоветская эпохи"
Автор книги: Борис Дубин
Соавторы: Ханс (Ганс) Гюнтер,Наталья Корниенко,Илья Кукулин,Михаил Берг,Уильям Тодд iii,Мария Заламбани,Марк Липовецкий,Евгения Купсан,Биргит Менцель,Евгений Добренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 55 страниц)
Глава седьмая
Русская эмигрантская литературная критика и теория
между двумя мировыми войнами
I. Контексты и подходы
Изучение истории русской эмигрантской литературной критики и теории представляет для исследователя целый ряд сложностей. Начать с того, что нам еще слишком мало известно, каким образом эмигрантские авторы взаимодействовали с теми культурами, в которых им довелось работать на протяжении длительного времени, и какое влияние имело это взаимодействие на отношение эмигрантской литературы и критики к культурным и политическим процессам в Советской России. Историки русской эмигрантской культуры старшего поколения, такие как Марк Раефф, полагали что «русская литература в эмиграции оставалась изолированной от западных литератур не менее, а может быть, и более, чем в дореволюционной России»[955]955
Raeff M. Russia Abroad. A Cultural History of the Russian Emigration, 1919–1939. New York and Oxford: Oxford University Press, 1990. R 115.
[Закрыть]. Исследователи же нового поколения, такие как Леонид Ливак, убедительно демонстрируют интенсивное влияние французской культуры и, шире, европейского модернистского романа на парижских эмигрантов, а также указывают на их участие во французской культурной жизни, в частности в качестве регулярных рецензентов и критиков, писавших для французской периодики (Юлия Сазонова, Глеб Струве, Владимир Вейдле)[956]956
См.: Livak L. How it Was Done in Paris: Russian émigré Literature and French Modernism. Madison, WI: University of Wisconsin Press, 2003. Хотя эта книга и не сфокусирована специально на эмигрантской критике, она является важным шагом вперед, порывая с инерцией подхода к русской эмигрантской культуре как к замкнутому на себе, аутическому феномену, как к культуре, отказывающейся развивать какие бы то ни было продуктивные связи с культурами рассеяния. См. также: Русские писатели в Париже. Взгляд на французскую литературу, 1920–1940 / Ред. Ж.-Ф. Жаккар и др. М.: Русский путь, 2007 (особенно ст.: Ливак Л. К изучению участия русской эмиграции в интеллектуальной и культурной жизни межвоенной Франции. С. 208, где упоминаются имена Сазонова, Струве и Вейдле, выступавших во французской периодике в качестве регулярных рецензентов и критиков). Более полную библиографию, включающую в себя работы русских эмигрантских критиков, публиковавшихся (иногда анонимно) во французской печати, см.: Livak L. Russian émigrés in the Intellectual and Literary Life of Inter-War France: A Bibliographical Essay. Montreal: McGill-Queen’s University Press, 2010.
[Закрыть]. Чтобы увидеть эту интеграционную тенденцию, достаточно обратиться за свидетельствами к обширному корпусу эмигрантских мемуаров. В своих воспоминаниях (несколько скандального характера) «Поля Елисейские» (1983) Василий Яновский воспроизводит эпизод в парижском издательстве: он и его приятель, писатель-эмигрант Юрий Фельзен, пришли туда для встречи с Габриелем Марселем – узнать о судьбе своих рукописей. В кабинете Марселя они наткнулись на покидавшего издательство Сирина (Владимира Набокова), который пытался привлечь внимание Марселя к своему роману «Отчаяние» – в надежде на то, что он может появиться по-французски[957]957
Яновский B. C. Поля Елисейские. СПб.: Пушкинский фонд, 1993. С. 254–255.
[Закрыть]. Поколенческий аспект – важный фактор в этой переориентации творческой энергии эмигрантской литературы. Однако еще более важным был мультикультурный динамизм европейских городов-метрополий, таких как Берлин (ставший свидетелем первого всплеска творческой энергии эмиграции, когда русские писатели и художники стали органической частью европейского авангарда) и Париж (где русские писатели как молодого, так и старшего поколения были вовлечены в интенсивный франко-русский литературный диалог)[958]958
См.: Le Studio franco-russe, 1929–1932 / Eds. L. Livak, G. Tassis. Toronto: Toronto Slavic Quarterly, 2005.
[Закрыть]. Этот новый подход к эмигрантской литературе я и намерен использовать при рассмотрении основных проблем, поднимаемых в данной главе. Среди них – вопрос о том, как влиял только что сформировавшийся европейский модернистский канон (в частности, Пруст) на попытки молодого поколения эмигрантских писателей и критиков Парижа переформатировать русский литературный канон XIX века.
Вторая сложность связана с тем, что мы слишком мало знаем о том, какое влияние имели эмигрантская литература и критика на советскую культуру. Можно лишь утверждать, что его динамика со временем менялась. Достаточно сильным это влияние было в начале 1920-х годов, пока разрешались поездки за рубеж и, соответственно, разница между жизнью за границей и эмиграцией ощущалась не так сильно[959]959
О прозрачности границ между литературами эмиграции и метрополии в это время см.: Slobin G. The «Homecoming» of the First Wave Diaspora and Its Cultural Legacy // Slavic Review. 2001. Vol. 60. № 3.
[Закрыть]. Еще в апреле 1921-го по распоряжению ВЦИК 20 экземпляров всех ведущих эмигрантских газет должны были поступать по подписке в высшие инстанции страны; приблизительно 160–200 экземпляров журнала «Воля России» (который симпатизировал новой власти) закупали советские учреждения[960]960
О резолюции ВЦИК см.: Агурский М. Идеология национал-большевизма. М.: Алгоритм, 2003. С. 163. О советском интересе к «Воле России» см.: Aucoulurier М. Marc Slonim et la revue «Volja Rossii» // Prague enre l’Est et l’Ouest / Ed. M. Burda Paris: L’Harmattan, 2001. P. 25; Слоним М. «Воля России» // Русская литература в эмиграции / Ред. Н. П. Полторацкий. Pittsburgh: Department of Slavic Languages and Literatures, 1972. C. 299.
[Закрыть]. Контроль над импортом эмигрантской литературы до 1923 года практически отсутствовал[961]961
См.: Блюм А. Печать русского зарубежья глазами Главлита и ГПУ // Новый журнал. 1991. № 183.
[Закрыть]. Однако борьба с русской эмигрантской печатью рассматривалась в этот период очень серьезно; свидетельство тому – создание в 1921 году «Красной нови», первого советского «толстого» литературного журнала, в качестве своеобразного ответа на основание в Париже в 1920 году «Современных записок»[962]962
См.: Maguire R. Red Virgin Soil: Soviet Literature in the 1920s. Princeton: Princeton University Press, 1968. P. 21. Об истории «Современных записок» см.: Вишняк М. В. «Современные записки»: Воспоминания редактора. СПб.: Logos; Düsseldorf: Голубой всадник, 1993 (впервые книга опубликована в 1957 году), а также материалы (включая глубокое исследование журнала и библиографию его рецепции) в кн.: Вокруг редакционного архива «Современных записок» (Париж, 1920–1940) / Под ред. О. Коростелева, М. Шрубы. М.: НЛО, 2010.
[Закрыть]. Влияние эмигрантской культуры оставалось заметным и в середине, и в конце 1920-х: обзоры русской эмигрантской печати продолжали появляться в ряде ведущих периодических изданий[963]963
См.: Смирнов Н. На том берегу. Заметки об эмигрантской литературе // Новый мир. 1926. № 6 (Благодарю Олега Коростелева за указание на эту статью); Горбов Д. 10 лет литературы за рубежом // Печать и революция. 1927. № 8. См. также: сб. статей Горбова «У нас и за рубежом. Литературные очерки» (М.: Круг, 1928), который включал переработанную версию его статьи 1927 года, а также более раннюю статью об эмигрантской литературе «Новая красота и живучее безобразие» (впервые опубликованную в «Красной нови» в 1926 году); в книжном издании названия обеих статей изменены на «Десять лет литературной работы» и «Мертвая красота и живучее безобразие» соответственно.
[Закрыть], даже при том, что индивидуальные рецензии были сравнительной редкостью. Журнал «Печать и революция» особенно активно освещал эмигрантскую литературу и критику. В интерпретации советской критики 1920-х годов эмигрантская литература часто изображалась как сознательное бегство от символизма к реализму. Вершиной этого всепобеждающего реализма был объявлен Бунин, который рассматривался советскими критиками (прежде всего ведущим перевальским критиком Горбовым) одновременно как образец верности принципам реалистического письма и Доказательство упадка буржуазной литературы. Младшее поколение эмигрантских писателей не соответствовало стандартам Бунина и было обвинено в склонности к разного рода упадочным формам повествования: преувеличенному вниманию к повседневности (бытовизм) или старомодному «символистскому абстрагированию»[964]964
См.: Горбов Д. У нас и за рубежом. С. 32 (обвинения в бытовизме) и 76 (об опасности «символистской абстракции»).
[Закрыть]. И хотя это внимание к эмигрантской литературе и полемика с эмигрантской критикой к концу 1920-х сошли на нет (они возродятся в полной мере лишь к концу 1960-х), основные издания, скажем милюковские «Последние новости», продолжали оставаться в поле интереса советской политической элиты[965]965
См.: Нильсен Е. П. Милюков и И. Сталин: О политической эволюции Милюкова в эмиграции // Новая и новейшая история. 1991. № 2. С. 131.
[Закрыть]. Характерно, что к началу 1930-х годов ссылки на эмигрантскую критику позволяли набирать очки во внутриполитических дебатах, чем воспользовался, например, Демьян Бедный в своих атаках на писателей, близких к «Перевалу»[966]966
См.: Бойко С. С. Русское зарубежье и «Перевал»: К вопросу о формировании «жанра» советской проработочной статьи // «В рассеянии сущие…» Культурологические чтения «Русская эмиграция XX века» (Москва, 15–16 февраля 2005) / Ред. И. Ю. Белякова. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2006. С. 236–237.
[Закрыть].
Третья сложность состоит в отсутствии четкой картины того, как именно литературная критика функционировала в эмигрантской среде: кто ею занимался, каковы были ее институции, механизмы и статус. Ответы, хотя и несколько пристрастные, на множество подобных вопросов найдем в серии статей «О критике и критиках» Альфреда Бема (опубликованы в апреле-мае 1931 года в берлинской газете «Руль»), Известный эмигрантский филолог и критик, живший в Праге, обращал внимание на несколько черт эмигрантской критики. 1) Критика эта – по преимуществу газетная, а не журнальная; книжные рецензии «получили постоянную прописку» в газетах, там же, где и литературные фельетоны (это несколько пристрастный вывод Бема, который сам был известным газетным критиком: как увидим, журналы играли исключительную роль во всех основных дискуссиях в эмигрантской критике). 2) Литературная критика в эмиграции перестала быть делом только профессионалов: помимо Юлия Айхенвальда (Берлин; Айхенвальд умер в 1928 году), Петра Пильского (Рига), Марка Слонима и Бема (оба – Прага), наиболее известными критиками были собственно писатели, преимущественно поэты (как, например, два оппонирующих друг другу наиболее значительных критика парижской эмиграции Владислав Ходасевич и Георгий Адамович). 3) В центре каждого эмигрантского литературного журнала имелось редакционное ядро, члены которого разделяли схожие политические взгляды, тогда как писатели и критики находились вне этого ядра и не должны были разделять политическую позицию журнала (впрочем, как мы увидим, Михаил Осоргин оспаривал это утверждение). Это означало, что в литературных отделах журналов отсутствовало «надлежащее руководство»; литературные критики, предоставленные сами себе, могли свободно выражать свои личные вкусы и взгляды, что лишало критику той гомогенности, которая могла бы обеспечить создание определенного «литературного направления»[967]967
Все ссылки на серию статей Бема «О критике и критиках» даются по изд.: Бем А. Письма о литературе. Prague: Slovanský ústav; Euroslavica, 1996. Особ, с. 36–37, 43.
[Закрыть].
Вывод Бема о неблагоприятных условиях, в которых функционировала эмигрантская критика, верен в том смысле, что она не выходила за пределы периодики. Фактически лишь три эмигрантских критика – Пильский, Слоним и Юрий Мандельштам – сумели в межвоенный период опубликовать книги новых критических статей и рецензий[968]968
В хронологическом порядке: Пильский П. Затуманившийся мир. Riga: Gramatu Draugs, 1929; Слоним М. Портреты советских писателей. Paris: Parabola, 1933 (имеется также более раннее белградское изд.: Portreti savremenih ruskih pisaca Belgrade: Ruski Archiv, 1931); Мандельштам Ю. Искатели. Шанхай: Слово, 1938.
[Закрыть]; это не считая жанра критической монографии: например, небольшой книжки Владимира Вейдле о Ходасевиче (Париж, 1928), книги Константина Мочульского о Гоголе (Париж, 1934) и монографии Кирилла Зайцева о Бунине (Берлин, 1934). Сам Бем надеялся собрать свои «Письма о литературе» в книгу, чему помешало сложное финансовое положение. Этим хотя бы частично можно объяснить стремление эмигрантских критиков укоренить свои усилия в творчестве предшественников, в традиции литературной критики, продолжением которой они считали собственные работы. В Шанхае в 1941 году был опубликован уникальный сборник «Шедевры русской литературной критики», ставивший целью создание своего рода канона этого жанра. Редактор сборника Кирилл Зайцев решил выделить то, что выдержало испытание временем и было свободно от сиюминутной литературной борьбы. А потому собрал исключительно статьи, написанные в XIX веке, причем не «профессиональными критиками» (предвзятость и субъективность лишают суждения, по мнению Зайцева, непреходящей ценности), а интеллектуалами, которые совмещали в себе критика и писателя, философа и историка. Так, антология включала статьи Пушкина, Белинского, Гоголя, Жуковского, Тургенева, Григорьева, Хомякова, Гончарова, Достоевского, Леонтьева, Ключевского, Розанова и Вл. Соловьева[969]969
См.: Шедевры русской литературной критики / Ред. К. И. Зайцев. Харбин: Б.и., 1941. В своем «Предисловии» Зайцев обосновывает важность включения работ непрофессиональных критиков (с. 5) и необходимость ограничить выбор XIX веком (с. 9).
[Закрыть].
Четвертая сложность проистекает из того факта, что литературная критика и литературная теория, хотя они и связаны между собой, имели различную динамику и в своем развитии следовали по различным траекториям. Эмигрантская литературная критика все более активно реагировала на события в Советском Союзе и по необходимости вырабатывала определенное к ним отношение, тогда как теория оставалась куда свободнее от политической повестки дня. Изгнание не только не стало препятствием для развития литературной теории в межвоенный период, но и оказалось ее движущей силой; оно было важнейшей частью обновленного культурного космополитизма, прорывавшего оболочку национальной инкапсуляции и моноглоссии[970]970
См.: Tihanov G. Why Did Modern Literary Theory Originate in Central and Eastern Europe? (And Why Is It Now Dead?) // Common Knowledge. 2004. Vol. 10. № 1.
[Закрыть]. На протяжении многих лет деятельность русских формалистов протекала в климате интенсивной мобильности и обмена идеями между метрополией и эмиграцией. Наиболее яркими послами формализма за рубежом были Шкловский в годы эмиграции в Берлине[971]971
О сложной семантике ностальгии и остранения в эмигрантских текстах Шкловского см.: Воут S. Estrangement as a Lifestyle: Shklovsky and Brodsky // Poetics Today. 1996. Vol. 17. № 4. Об эмигрантской литературной критике в Париже см.: Сорокина В. Литературная критика русского Берлина 20-х годов XX века. М.: МГУ, 2010.
[Закрыть] и Якобсон во время своего пребывания в Чехословакии (он приехал туда как советский гражданин, но впоследствии решил в Москву не возвращаться). Якобсон – особенно характерный пример, поскольку его последующее сотрудничество с Петром Богатыревым (проживший около двух десятилетий в Праге и около двух лет в Мюнстере, он оставался советским гражданином, поддерживал тесные связи со своими коллегами в России[972]972
О тесных контактах Богатырева с советскими фольклористикой и этнографией см.: Решетов А. М. Письма П. Г. Богатырева Д. К. Зеленину // Народная культура славян / Ред. Е. С. Новик, Б. С. Долгин. М.: ОГИ, 2007.
[Закрыть] и вернулся в Москву только в декабре 1938 года) и с Николаем Трубецким (другим эмигрантским ученым, обосновавшимся в Вене), а также его связи с Тыняновым (который оставался в России, но был вовлечен в работу своих пражских коллег[973]973
См.: Jakobson R. Yuri Tynianov in Prague [1974] // Tynianov Iu. The Problem of Verse Language / Ed. and transl. M. Sosa, B. Harvey. Ann Arbor: Ardis, 1981.
[Закрыть]) имели исключительную важность для попыток возрождения ОПОЯЗа в Советском Союзе. В результате этих попыток, хотя и безуспешных, появился важный документ в истории литературной теории – «Проблемы изучения литературы и языка». В этих кратких тезисах, написанных совместно Якобсоном и Тыняновым, подчеркивалась необходимость срочно преодолеть доминирование «чистого синхронизма» и продвигать анализ «соотнесенности литературного ряда с прочими историческими рядами»[974]974
См.: Новый Леф. 1928. № 12. С. 35.
[Закрыть]. Таким образом, работы русских формалистов «позднего периода», так же как формирование и расцвет Пражского лингвистического кружка, успешно соединившего структуралистский и функционалистский подходы, явились во многом плодом интеллектуальных обменов, возможных благодаря прозрачности границ в условиях изгнания и эмиграции. Так, работы Пражского лингвистического кружка создавались в атмосфере настоящей полиглоссии, в свете которой узконационалистические взгляды воспринимались как анахронизм: Якобсон, Трубецкой и Богатырев каждый писали как минимум на двух-трех языках (русский, немецкий, чешский). Их судьбы в науке помогают осмыслить ту огромную роль, какую сыграли изгнание и эмиграция в рождении современной литературной науки в Восточной и Центральной Европе. Изгнание и эмиграция были крайним выражением гетеротопии, вызванной грандиозными историческими изменениями и принесшей не только травму перемещения, но и творчески продуктивную необходимость функционировать в нескольких языках и культурах одновременно[975]975
В ином контексте и по иному поводу Стивен Гринблатт утверждает, что для того, чтобы писать культурную историю, мы должны «понять колонизацию, изгнание, эмиграцию, странствия, смешения, контаминацию […], поскольку именно эти силы разрыва формируют историю и распространение языков, а вовсе не укорененное сознание культурной легитимности» (Greenblalt S. Racial Memory and Literary History // Rethinking Literary History. A Dialogue on Theory / Ed. L. Hutcheon, M. Valdes. New York and Oxford: Oxford University Press, 2002. P. 61).
[Закрыть]. Работы Якобсона, Трубецкого и Богатырева воплотили потенциал того, что Эдвард Саид называл «путешествующей теорией»:
Смысл теории состоит в […] путешествии, в постоянном движении за пределы собственных границ, в эмиграции, в том, чтобы ощущать изгнание[976]976
Said E. Travelling Theory Reconsidered // Critical Reconstructions. The Relationship of Fiction and Life / Ed. R. Polhemus, R. Henkle. Stanford: Stanford University Press, 1994. P. 264.
[Закрыть].
Возможность «остранения», если воспользоваться термином Шкловского, делала глубоко продуктивным анализ собственной литературы на языке другой, преломления ее сквозь призму другой культуры. Это основной фактор не только в эволюции русского формализма и его модификации в структуралистский функционализм Пражского лингвистического кружка, но и – что куда более важно – в возникновении современной литературной теории в межвоенный период в целом. Подход к литературе с точки зрения теории означал преодоление ее (литературы) и своей собственной встроенности в национальную традицию путем выбора позиции аутсайдера, размышляющего над ее (литературы) универсальными законами. Так, в Праге наблюдалось огромное разнообразие подходов, которым была отмечена эмигрантская наука о литературе между двумя мировыми войнами. Рядом с якобсоновским постформализмом и ранним функционалистским структурализмом Богатырева (развившимся, по утверждениям исследователей, независимо от Малиновского)[977]977
О функционалистском структурализме Богатырева пражского периода см.: Иванова Т. Г. История русской фольклористики XX века: 1900 – первая половина 1941 г. СПб.: Дмитрий Буланин, 2009. С. 748–772; Сорокина С. П. Функционально-структуральный метод П. Г. Богатырева // Богатырев П. Г. Функционально-структуральное изучение фольклора (Малоизвестные и неопубликованные работы). М.: ИМЛИ РАН, 2006.
[Закрыть] можно также видеть развитие историко-филологических исследований вокруг основанного Альфредом Бемом семинара по Достоевскому (1925–1933)[978]978
Наиболее важные доклады, прочитанные в семинаре по Достоевскому, вышли в трех томах «О Достоевском» (Prague, 1929; 1933; 1936); четвертый том был также подготовлен, но оставался неопубликованным до 1972 года. Третий и четвертый тома состояли полностью из работ о Достоевском самого Бема, тогда как второй том содержал, среди прочего, ценный словарь личных имен у Достоевского, составленный Бемом, С. В. Завадским, Р. В. Плетневым и Д. Чижевским. См. подробнее об исследовании Достоевского в Праге и вкладе Бема: Бубеникова М., Горяйнов А. Н. О невосполнимых потерях: Альфред Людвигович Бем и Всеволод Измайлович Срезневский // Бем и Срезневский. Переписка, 1911–1936. Брно: Славистическое общество Франка Вольмана, 2005. С. 27–29; Бочаров С. Г., Сурат И. З. Альфред Людвигович Бем // Бем. Исследования. Письма о литературе / Ред. С. Г. Бочаров. М.: Языки славянской культуры, 2001. С. 15–22.
[Закрыть], а также литературоведения, ориентированного на психоанализ. Яркий представитель этого направления – Николай Осипов (1877–1934), который познакомился с Фрейдом в Вене в 1910 году и пропагандировал его идеи в России до своей эмиграции в 1919-м и прибытия в Чехословакию в 1921-м[979]979
Переписка между Фрейдом и Осиповым задокументирована в кн.: Freud S., Ossipow N. Briefwechsel, 1921–1929 / Ed. E. Fischer et al. (Frankfurt am Main: Brandes & Apsel, 2009).
[Закрыть]. Следует также упомянуть о пражском крыле евразийства, возглавляемом Петром Савицким. Он замыслил создать «евразийское литературоведение» как составную часть русской историко-литературной науки, в задачу которой входило переосмысление русского литературного развития до и после 1917 года с точки зрения особого геополитического и культурного статуса России. И хотя Савицкий признал свое поражение в реализации этого проекта, ему удалось убедить ряд последователей в Праге (Константина Чхеизде, Леонтия Копецкого, Г. И. Рубанова) принять евразийство в качестве интерпретационной призмы для рассмотрения советской литературной жизни 1920–1930-х годов[980]980
Признание Савицкого см.: Лубенский С. [Савицкий Петр]. Евразийская библиография, 1921–1931. Путеводитель по евразийской литературе // Тридцатые годы. Утверждение евразийцев. Париж: Издание евразийцев, 1931. С. 288. См. о Савицком: Beisswenger М. Петр Николаевич Савицкий. Библиография. Prague: National Library of the Czech Republic; Slavonic Library, 2008. О Чхеидзе: Gacheva A. G. Unknown Pages from Late 1920s and 1930s Eurasianism. K.A Chkheidze and His Conception of «Perfect Ideocracy» // Russian Studies in Philosophy. 2008. Vol. 47. № 1; см. работу Чхеизде 1932 года «О современной русской литературе» в: Философский контекст русской литературы 1920–1930-х годов / А. Г. Гачева, О. А. Казнина, С. Г. Семенова (ред.). М.: ИМЛИ РАН, 2003. О Копецком (1894–1976) см.: Лилич Г. А. Л. В. Копецкий и чешская русистика // IX Славистические чтения памяти профессора П. А. Дмитриева и профессора Г. И. Сафронова. СПб.: Факультет филологии и искусств СПбГУ, 2008. Краткий обзор современной советской литературы, сделанный Г. Рубановым, см. в: Евразийская хроника. 1927. № 8, 9. См. также: Ревякина А. А. Русская литература в контексте идей евразийства 1920-х годов // Классика и современность в литературной критике русского зарубежья 1920–1930-х годов: В 2 т. М.: ИНИОН РАН, 2005–2006. Т. 2.
[Закрыть]. Прага стала тем местом, где некоторые из этих течений пересекались – наиболее зримо в якобсоновской попытке придать легитимность евразийской лингвистике, частично поддержанной Савицким, и в усилиях самого Савицкого по созданию лингвистической географии со структуралистским уклоном, а также в идеях Богатырева о специфически евразийской русской фольклористике[981]981
См.: Якобсон Р. К характеристике евразийского языкового союза. Париж: Издание евразийцев, 1931 (последний раздел имеет характерный подзаголовок: «Очередные задачи евразийского языкознания»), и письмо Савицкого от 9 августа 1930 года, где обсуждается черновик этой работы (Letters and Other Materials from the Moscow and Prague Linguistic Circles, 1912–1945 / Ed. J. Toman. Ann Arbor: Michigan Slavic Publications, 1994). См. также совместную брошюру Савицкого и Якобсона (каждый участвовал короткой статьей) «Евразия в свете языкознания» (Прага: Издание евразийцев, 1931). Статья Богатырева о специфически евразийской русской фольклористике была опубликована под псевдонимом: Савельев Иван. Своеобычное в русской фольклористике. Что дала и может дать нового в методологии русская фольклористика // Утверждение евразийцев. 1931. № 7.
[Закрыть].
Таким образом, изгнание и эмиграция, особенно в более либеральные 1920-е годы, вписаны в сам код развития литературной теории, во многом определяя характер ее эволюции и участвуя, как мы видели, в процессе завершения формалистского проекта в Советской России и в инаугурации новой фазы его развития в работах Пражского лингвистического кружка.
Однако (повторим) эмигрантские критика и теория, хотя по необходимости и связанные, имели весьма различную динамику. Якобсон, который практиковал оба эти дискурса, оставался исключением в ситуации, где они были отчуждены друг от друга. Вовлеченность в футуризм Якобсон переживал до эмиграции, однако сохранил ее и после естественной смерти этого художественного направления – потому что оно уже было интегрировано в его более широкую литературную теорию. В этой теории такие понятия, как дифференциация и состязание между литературным рядом и бытом, фундаментальное различие между метафорой и метонимией и систематическая природа эволюции литературы и ее жанрового репертуара, играли центральную роль. Все эти понятия присутствуют в эмигрантских текстах Якобсона, которые соединяют теорию и критику, в частности в его эссе «О поколении, растратившем своих поэтов» (написано в мае – июне 1930 года и опубликовано в 1931-м) и в статье о Пастернаке («Randbemerkungen zur Prosa des Dichters Pasternak», написана на черноморском курорте в Болгарии в 1935-м и опубликована в том же году в «Slavische Rundschau»)[982]982
Обе статьи опубликованы в кн.: Jakobson R. Selected Writings: 8 vols. The Hague: Mouton, 1979. Vol. 5.
[Закрыть]. Эти тексты многое говорят не только о методологических принципах, которых придерживался Якобсон в 1910–1920-х годах, но и о его блестящем литературно-критическом мастерстве. Они также свидетельствуют о неколебимой верности футуризму, в особенности Хлебникову и Маяковскому. Напротив, Ходасевич, который не принимал прямого участия в теоретических спорах накануне и после 1917 года и работал исключительно внутри дискурсивного пространства литературной критики, не смог увидеть в Маяковском ни дара, ни поэтического величия. Характерно, что он также не принял и теоретического новаторства русского формализма (равно как и психоаналитического направления в литературоведении)[983]983
См. ст. Ходасевича «О Маяковском» (1930) в его кн. «Литературные статьи и воспоминания» (Нью-Йорк: Чехов, 1954). Об отношении Ходасевича к формализму см.: Malmstad J. Khodasevich and Formalism: a poet’s dissent // Russian Formalism: A Retrospective Glance. A Festschrift in Honor of Victor Erlich / Ed. R. Jackson and S. Rudy. New Haven: Yale Center for International and Area Studies, 1985. О скептическом отношении Ходасевича к психоаналитическому литературоведению см. его «Курьезы психоанализа» («Возрождение», 1938, 15 июля).
[Закрыть].
Но дело, конечно, не в личном неприятии Ходасевичем поэзии Маяковского или в его несогласии с формализмом. Не только Ходасевич, но и почти вся эмигрантская литературная критика оставались удивительно консервативными в своей реакции на формализм. Адамович служит другим хорошим примером подозрительного и иронического отношения к формализму. Примечательно, что он разделял его с Набоковым, хотя и не был высокого мнения о прозе последнего. Таким образом, дело не в личных вкусах. Адамович остался глух к поэзии Цветаевой и Есенина, зато признавал прозу Леонова и Шолохова; однако ничто не помогло ему признать достижения формализма в литературной теории[984]984
См. тексты Адамовича и Цветаевой в кн.: Хроника противостояния / Ред. О. А. Коростелев. М.: Дом-музей Цветаевой, 2000. Тексты Адамовича о Есенине, Леонове и Шолохове собраны в кн.: Адамович Г. Критическая проза / Ред. О. А. Коростелев. М.: Издательство Литературного института им. А. М. Горького, 1996. Здесь также помещены его рецензии и эссе о формалистах. См. также статью Адамовича «Статьи Ю. Тынянова» в кн.: Адамович Г. Литературные заметки. Кн. 1 / Ред. О. А. Коростелев. СПб.: Алетейя, 2002, где Адамович, признавая роль формалистов в отказе от импрессионистической критики эпохи Айхенвальда, указывает на серьезные недостатки формализма как метода литературных исследований (ст. впервые была напечатана в «Последних новостях» 3 октября 1929 года).
[Закрыть]. Среди эмигрантских критиков активистский симбиоз формализма и ЛЕФа признавался, кажется, только левым крылом евразийства, чему способствовала его политическая ориентация. Дмитрий Святополк-Мирский (вероятно, наиболее проницательный эмигрантский критик левого толка) написал на смерть Маяковского в 1930 году важную статью «Две смерти: 1837–1930», вошедшую в книгу, которую он опубликовал совместно с Якобсоном[985]985
См.: Смерть Владимира Маяковского. Берлин: Петрополис, 1931. Книга также содержала статью Якобсона «О поколении, растратившем своих поэтов».
[Закрыть]. Мирский позаимствовал из теоретического аппарата Шкловского такие понятия, как «канонизация» и «прием», чтобы подчеркнуть значение Маяковского как поэта. Он также опубликовал в газете «Евразия» рецензию на первый том «Собрания сочинений» Хлебникова, высоко оценив вступительную статью Тынянова[986]986
См. републикацию в кн.: Мирский Д. С. Стихотворения. Статьи о русской поэзии / Ed. G. K. Perkins, G. S. Smith. Oakland, CA Berkeley Slavic Specialties, 1997.
[Закрыть]. Другим симпатизирующим формализму левым евразийцем была бывшая ученица Шкловского Эмилия Литауэр[987]987
См.: Литауэр Э. Формализм и история литературы // Евразия. 1929. 23 марта. № 18.0 статье Литауэр в контексте евразийской эмигрантской эстетики см. в: Tihanov G. When Eurasianism Met Formalism. An Episode from the History of Russian Intellectual Life in the 1920s // Die Welt der Slaven. 2003. Vol. 48. № 2.
[Закрыть].
Траектории эмигрантской литературной теории и критики были, таким образом, взаимосвязаны, но далеко не идентичны. Каждая имела собственную динамику продвижения и отказа от новых методологических принципов, выработанных после Первой мировой войны. Поскольку литературно-теоретические работы Якобсона, Богатырева и Шкловского хорошо известны как в России, так и на Западе, я сосредоточусь в этой главе на литературной критике как специфически полемическом дискурсе с целью проследить ключевые моменты дискуссий и рассмотреть их значение. Очевидно, что критика имеет более прямое влияние на литературу, чем теория; влияние последней иногда более значительно, однако отложено во времени[988]988
О полемической культуре эмигрантской литературной жизни см.: Демидова О. Метаморфозы в изгнании. Литературный быт русского зарубежья. СПб.: Гиперион, 2003 (гл. 3).
[Закрыть].
II. Основные дискуссии
Эмигрантская литературная жизнь протекала в дискуссиях разной продолжительности, интенсивности и важности: одни были подобны бурям в стакане воды[989]989
Некоторые такого рода дискуссии, разворачивавшиеся на страницах эмигрантской периодики, хотя и обряжались в форму принципиальной полемики, были часто лишь сведением личных счетов и результатом взаимных обид. Ср., например, полемику 1927 года между варшавской газетой «За свободу!» и парижской «Звено», за которой стояли натянутые отношения между Дмитрием Философовым и Зинаидой Гиппиус (см.: Богомолов Н. А. Об одной литературно-политической полемике 1927 года // Российский литературоведческий журнал. 1994. № 4).
[Закрыть], другие имели серьезные и продолжительные последствия. Здесь нас интересуют наиболее значимые дебаты в эмигрантской литературной среде: а) споры о роли критики; б) дискуссия о «молодой литературе», обернувшаяся полемикой о будущем эмигрантской литературы; в) важная и продолжительная дискуссия о каноне. За пределами рассмотрения придется оставить другие дискуссии, которые, хотя и были сфокусированы на важных вопросах, не всегда имели достаточный резонанс[990]990
См. дискуссию о русском литературном языке, в которой Сергей Волконский (1860–1937) и Петр Бицилли (1870–1953) были главными протагонистами и которая велась на страницах «Звена» и «России и славянства» в 1927–1929 годах. Георгий Адамович, также принявший в ней участие, суммировал взгляды Волконского как консервативно-охранительные, а подход Бицилли охарактеризовал как полную свободу от установленных языковых правил. См.: Адамович Г. Литературные беседы / Ред. О. А. Коростелев. СПб.: Алетейя, 1998. Т. 2. С. 300 (первая публикация в «Звене», 1927, № 6). Другие подобные дискуссии включали дискуссию об историческом романе в 1927 году (главные протагонисты – Владимир Вейдле, утверждавший, что жанр находится в упадке после своего расцвета в 1-й половине XIX века, и Михаил Кантор, защищавший автономию жанра и его потенциал в новых исторических обстоятельствах) и продолжающуюся почти всю первую половину 1930-х годов дискуссию о «столичной» и «провинциальной» эмигрантской литературе, в которой участвовали Бицилли, Ходасевич, Бем, а в заключительной фазе – в варшавском еженедельнике «Меч» – также Философов и Мережковский.
[Закрыть].
До недавнего времени многие из этих дискуссий рассматривались преимущественно сквозь призму личных разногласий и соперничества, например Георгия Адамовича и Владислава Ходасевича, двух, несомненно, наиболее влиятельных эмигрантских критиков[991]991
См.: Hagglund Roger. The Adamovič-Xodasevič Polemics // Slavic and East European Journal. 1976. Vol. 20. № 3; Коростелев О., Федякин С. Полемика Г. В. Адамовича и В. Ф. Ходасевича // Российский литературоведческий журнал. 1994. № 4.
[Закрыть]. Этот подход имеет свои преимущества и ухватывает живые черты литературной жизни парижской эмигрантской среды. Однако в данной главе мы отойдем от него в попытке понять эти дебаты вне пристрастий и личной неприязни и восстановить более широкий их контекст и различные позиции внутри литературно-культурного поля русской эмиграции первой волны[992]992
См. обзор русской эмигрантской литературной критики, организованный вокруг портретов наиболее известных критиков (Слоним, Святополк-Мирский, Степун, Ходасевич, Адамович), в кн.: Казаркин А. П. Русская литературная критика XX века. Томск: Издательство Томского университета, 2004. С. 247–293. Иной подход содержится в кн.: Соколов А. Г. Судьбы русской литературной эмиграции 1920-х годов. М.: Издательство МГУ, 1991. С. 157–168 (гл. 5 «Литературоведение и литературная критика»). См. краткий обзор критики «первой волны» в широком контексте эмигрантской литературы в энциклопедической книге Глеба Струве «Русская литература в изгнании» (2-е изд. Париж: YMCA-Press, 1984). См. также: Плетнев Р. Русское литературоведение в эмиграции // Русская литература в эмиграции. С. 255–270; Gibson A. Russian Poetry and Criticism in Paris from 1920 to 1940. The Hague: Luxenhoff, 1990.
[Закрыть].
1. Дискуссия о роли литературной критики
Спустя десятилетие после Октябрьской революции русская эмигрантская литературная среда начала осознавать, что надежды на восстановление прежних политических и культурных условий несбыточны. Фокус сместился к вопросу о миссии эмигрантской культуры: что и как может быть достигнуто теми, кто считал себя, говоря словами Берберовой (которые часто приписывают Зинаиде Гиппиус), скорее послами русской культуры, нежели изгнанниками («мы не в изгнании, мы в послании»)[993]993
Об атрибуции этого высказывания см.: Коростелев О. Пафос свободы // Критика русского зарубежья: В 2 т. / Ред. О. А. Коростелев, Н. Г. Мельников. Т. 1. М.: Олимп, 2002. С. 8.
[Закрыть]. Дискуссия о литературной критике 1928 года сосредоточилась на самой возможности существования объективной критики и на рассмотрении ее задач в новом контексте. Разумеется, эти темы поднимались и прежде, но продуктивного и последовательного разговора не складывалось[994]994
Эти ранние (1926–1927) и большей частью изолированные выступления включают в себя статьи Дмитрия Святополка-Мирского, Марины Цветаевой (диатриба против Адамовича) и Михаила Цейтлина. См.: Hagglund R. The Russian émigré Debate of 1928 on Criticism // Slavic Review. 1973. Vol. 32. № 3. P. 3.
[Закрыть]. Дискуссия 1928 года началась с газетного выступления писателя, критика и библиофила Михаила Осоргина. Главным предметом полемики оставался вопрос о том, где развиваться русской литературе в будущем: в Париже, Берлине, Праге и Шанхае или в Советском Союзе. Критики различных течений – от леволиберальных Мирского и Слонима до более политически консервативного Адамовича – сходились в том, что Москва превратилась в настоящий центр русской литературы. В этом широком контексте роль литературной критики оценивалась как подчиненная. Осоргин был далек от оптимизма: он полагал, что эмигрантская критика, погрязшая в политическом догматизме, межличностных связях эмигрантских литераторов, кружковых интересах и неписаных ограничениях, мало приспособлена для свободного выражения мнений и потому не может писать о советской литературе непредвзято. С точки зрения Осоргина, напряженное и тесное взаимодействие эмигрантских литераторов вело к тому, что критики лишались права на свободное суждение и (в противовес тому, что писал Бем в процитированных выше статьях) не могли высказывать взгляды, противоречащие политической линии тех изданий, на страницах которых они печатались. Из орудия борьбы за литературу критика превратилась в «семейное предприятие»[995]995
Осоргин М. Литературная неделя // Дни. 1928. 29 апреля. Осоргин отстаивал эту точку зрения, указывая на отсутствие диалога между поколениями как на одну из причин упадка литературной жизни, уже в следующей колонке (Литературная неделя // Дни. 1928. 13 мая).
[Закрыть]. Осоргин, таким образом, отрицал самую возможность объективной эмигрантской критики. Соглашаясь с ним, Георгий Адамович (печатавшийся в «Последних новостях» под псевдонимом Сизиф) и Зинаида Гиппиус (предпочитавшая мужской псевдоним Антон Крайний) полагали, что эмигрантская культурная среда накладывает определенные ограничения на объективизм. По язвительному замечанию Гиппиус, вместо вынесения независимых суждений о произведениях своих современников многие критики заняты «восхвалением своих писателей и даже соседей»[996]996
Крайний Антон. Положение литературной критики // Возрождение. 1928. 24 мая.
[Закрыть].
Участвуя в дискуссии уже под собственным именем, Адамович в своем следующем выступлении сформулировал иной подход к вопросу о роли литературной критики. Молчаливо признавая всю трудность выражения объективной оценки в сложных переплетениях эмигрантской литературной жизни, Адамович выделил творчество в качестве центрального момента критической деятельности. Для него акт оценки вторичен по отношению к созданию критиком собственного мира в процессе комментирования авторских произведений. Критики являются писателями, утверждал Адамович, и их главнейшая задача – писать о «самой жизни», о том, что является «самым главным», используя рассматриваемое произведение в качестве предлога и законного материала для акта сотворчества[997]997
Адамович Г. О критике и «дружбе» // Дни. 1928. 27 мая.
[Закрыть]. Обычно несогласный с ним Ходасевич на сей раз приветствовал сделанный Адамовичем упор на творческую природу критики и утверждал, что оценка литературного произведения не является обязательной частью работы критика. Таким образом, Адамович и Ходасевич, придерживающиеся различных эстетических платформ и подходов, формулировали сходные взгляды на литературную критику как на самоценный творческий процесс. Им отвечал Осоргин: какой бы творческой ни была природа критики, к работе обозревателя следует относиться с уважением. Оценка, с его точки зрения, равна интерпретации и потому является никак не менее значимой частью работы критика. Социальный эффект литературно-критической рецензии, ее полезность для большинства читателей нельзя недооценивать[998]998
Осоргин М. Литературная неделя // Дни. 1928. 3 июня.
[Закрыть].
В полемике о литературной критике проявилось беспокойство о судьбе эмигрантской культуры в целом: как быть услышанным, кто является главным адресатом эмигрантской литературы, которая, по словам Георгия Иванова, все больше рисковала превратиться в литературу «без читателя»?[999]999
Иванов Г. Без читателя // Числа. 1931. № 5.
[Закрыть] Утверждение критики как акта сотворчества, самоценного и независимого от необходимости эстетической оценки литературного произведения, было симптомом нарастающего кризиса литературного производства, вызванного мучительной неясностью того, для кого пишут литераторы эмиграции. Постоянное внимание к болезненно закрытому – и угнетающе интимному – способу взаимодействия на узкой эмигрантской литературной сцене, заставлявшему критиков отбросить объективность, отражало углубляющееся ощущение изоляции и уязвимости. Полемика о роли критики стала, таким образом, частью более широких споров о судьбе эмигрантской литературы в то время, когда стало очевидным, что советский режим установился «всерьез и надолго».
2. Дискуссия о «молодой литературе»
К началу 1930-х годов вопрос о преемственности и о воспитании смены стал в повестку дня для писателей старшего поколения. «Молодость» – проблема не столько возраста, сколько жизненного опыта: речь шла о тех, кто начал свою литературную карьеру не в России, а уже в эмиграции. Представителей этого поколения, несмотря на разницу в возрасте, объединяли общие обстоятельства жизни и поиск новых тем без опоры на воспоминания о дореволюционном прошлом. Хотя некоторые различия между «отцами» и «детьми» были ясно видны уже спустя десять лет после революции (в частности, в статье Михаила Цейтлина в «Современных записках»[1000]1000
Цейтлин М. О. Критические заметки. Эмигрантское // Современные записки. 1927. № 32. Цейтлин занимал сбалансированную позицию; взвешивая возможные риски, с которыми сталкивались два поколения, он тем не менее подчеркивал опасность самоизоляции, склонность к которой была присуща всей эмигрантской среде (с. 440–441).
[Закрыть]), настоящая полемика разразилась только в начале 1930-х годов на страницах журнала «Числа». В 1932–1933 годах там появились две статьи: Владимира Варшавского «О герое молодой литературы» (1932, № 6) и Юрия Терапиано «Человек 30-х годов» (1933, № 7–8). В обеих статьях, пессимистических по тону, авторы говорили об уникальности опыта поколения писателей, сформировавшегося вне России. Позже, в 1950-х, Варшавский употребил выражение «незамеченное поколение», указывая на его невостребованность и маргинальность[1001]1001
См.: Варшавский B. C. Незамеченное поколение. Нью-Йорк: Чехов, 1956. Современные исследования ставят под сомнение правдивость созданного Варшавским образа своего поколения, деконструируя его как стратегию самоидентификации и самопрезентации (см.: Livak L. How it Was Done. P. 10–11; Каспэ И. Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы. М.: НЛО, 2005). См., однако, возражения против этой точки зрения и утверждения о том, что портрет поколения, данный Варшавским, был ретроспективой, а не манифестом, и потому являлся объективным указанием места этого поколения в литературной истории: Васильева М. А. К проблеме незамеченного поколения во французской литературе // Русские писатели в Париже. С. 44.
[Закрыть]. Терапиано писал, что для «человека 30-х годов» «линия внутренней жизни» стала более значимой; что постепенно она вытесняла «человека внешнего», вызывая ощущение «одиночества и пустоты» в молодом поколении эмигрантских литераторов, потерявших родную традицию, не обретших ее в новой (французской) культуре и пытающихся найти свое место в мире[1002]1002
Об этих статьях в «Числах» см.: Воронина Т. Л. Спор о молодой эмигрантской литературе //Российский театроведческий журнал. 1993. № 2. С. 153–154. См. также: Мартынов А. В. Литература на подошвах сапог (Спор о «молодой» эмигрантской литературе в контексте самопознания русской эмиграции) // Общественные науки и современность. 2001. № 2.
[Закрыть]. Эта завороженность «внутренней жизнью» воспринималась иными в эмигрантской среде как признак болезненного субъективизма и бегство от социальных проблем. Например, христианско-социалистический по своей ориентации журнал «Новый град», утверждавший позиции социального активизма, который предусматривал новые формы коллективности, объявил войну «самовлюбленной» замкнутости во внутреннем мире. Федор Степун, философ и публицист с репутацией «просоветского» эмигранта, принял участие в споре, сформулировав то, что молодое поколение литераторов, как он надеялся, воспримет в качестве миссии. В статье с характерным названием «Пореволюционное сознание и задача эмигрантской литературы» Степун прибег к яркому примеру из эмигрантской польской литературы XIX века, которая выступала конструктивным моральным фактором в формировании национального сознания и поддержании идеала сильной и прогрессивной польской культуры[1003]1003
См.: Степун Ф. Пореволюционное сознание и задача эмигрантской литературы // Новый град. 1935. № 10. Далее страницы указываются в тексте в скобках. О платформе «Нового града» см.: Варшавский В. Перечитывая «Новый град» // Мосты. 1965. № 11; Сафронов Р. Ю. «Новый град» и идеи преобразования России // Культура русского зарубежья / Ред. А. В. Квакин, Е. А. Шулепова. М.: Российский институт культурологии, 1995.
[Закрыть]. Не меньшего он требовал и от молодых русских эмигрантских литераторов. Относя недостатки их творчества к пагубному, с его точки зрения, влиянию Льва Шестова, Степун увидел в статьях Варшавского и Терапиано неприемлемый разрыв личности на духовную «вещь-в-себе» и множество менее важных «производных отражений» сущности личности (23). Вместо того чтобы отчаиваться, живя в изоляции, которая отравляет жизнь большинству эмигрантов и реальность которой материальна и неоспорима, вместо того чтобы пестовать ее, с ней нужно бороться, утверждал Степун. Уход в себя, в свой внутренний мир – не выход: эмигрантская изоляция требовала движения вперед – не в «толпу» (которая сама является формой одиночества), но в «общее дело» эмиграции.
Только в таком – не побоимся сказать – героическом настроении возможно молодому эмигрантскому читателю найти себя и свой творческий путь, – заключал Степун (24; выделено в оригинале).
Степун не только апеллировал к героике, предполагавшей гомогенное и замкнутое понятие культурной идентичности, но идентифицировал силы, которые разрушают «нужную для дела эмиграции русскость молодого писательства» (24). Степуна особенно возмущал тот факт, что имена Джеймса Джойса, Андре Жида и Марселя Пруста всплывали в выступлениях молодых русских эмигрантов чаще, чем «крупнейшие русские имена» (Варшавский действительно объявил Жида одним из молодых эмигрантских прозаиков, выражавшим позицию «эмигрантских детей» «ближе и понятней, чем кто-либо из современных русских писателей»)[1004]1004
Варшавский В. Несколько рассуждений об Андре Жиде и эмигрантском молодом человеке // Числа. 1930–1931. № 4. С. 221.
[Закрыть]. В глазах Степуна те из молодого поколения, кто пытался писать «под Пруста», приняли «чуждый русскому искусству аналитический психологизм». «He-русскость» этой «молодой литературы» проявилась в том, что она оставила миссию «духовного водительства», которое русская литература традиционно осуществляла как над писателем, так и над читателем. Парижская литературная критика, утверждал Степун, «держится не верой, а вкусом» (25).
На эти обвинения в пассивности и отсутствии моральных ориентиров представители «молодой литературы» ответили в течение 1936 года (иногда даже без упоминания Степуна) множеством статей, которые, в свою очередь, вызвали претензии и оговорки[1005]1005
Полный перечень ответов и контрответов Газданова, Адамовича, Осоргина, Бема, Алданова, Варшавского и Ходасевича 1936 года см. в составленной Олегом Коростелевым антологии: Критика русского зарубежья. Т. 2. С. 445. В полемику были вовлечены следующие издания: «Современные записки», «Последние новости», «Меч», «Возрождение».
[Закрыть]. Последний этап полемики начался со статьи прозаика Гайто Газданова «О молодой эмигрантской литературе»[1006]1006
Современные записки. 1936. № 60. С. 404–408. Далее страницы указываются в тексте в скобках.
[Закрыть]. Газданов уже обладал к тому времени некоторым авторитетом после своего успешного дебюта с романом «Вечер у Клэр» (1930). Его оценка была достаточно мрачной: начиная с 1920-х годов в этой среде не появилось ни одного великого писателя, за исключением Набокова. Остальную «продукцию» молодых эмигрантских писателей автор статьи пренебрежительно называл «литературой» в том же смысле, в котором можно говорить о «литературе по вопросу о свекле» или о «литературе по вопросу о двигателе внутреннего сгорания» (404). Это, однако, не означало, что Степун прав: с точки зрения Газданова, в своей критике Степун оперировал «совершенно ныне архаическими понятиями эпохи начала столетия» (405). Настоящая причина трудностей, с которыми столкнулась «молодая литература», – в «ничтожном количестве читателей», что, в свою очередь, явилось результатом той ситуации, в которой оказались бывшие представители интеллигенции, новые социальные роли которых снижали их культурные стандарты. Бывшие адвокаты, врачи, инженеры и журналисты становились рабочими и таксистами – трансформация, о которой Газданов судил не понаслышке, поскольку сам в это время зарабатывал на жизнь, работая таксистом в Париже. Но даже это лишь часть правды о незавидном состоянии «молодой литературы». На глубине – разрушение «мировоззрения» после «страшных событий» русской революции и Гражданской войны. Лишенные всякой поддержки, молодые парижские писатели утратили доступ к «внутреннему моральному знанию» (406), этому важнейшему условию создания истинных произведений искусства. Хотя Газданов считал призыв Степуна к «героизму» старомодным и неуместным в новых условиях, он также оказался перед необходимостью выбирать между русской и «нерусской» (европейской) литературами, настаивая на важности «внутренней» моральной ориентации: