Текст книги "История русской литературной критики. Советская и постсоветская эпохи"
Автор книги: Борис Дубин
Соавторы: Ханс (Ганс) Гюнтер,Наталья Корниенко,Илья Кукулин,Михаил Берг,Уильям Тодд iii,Мария Заламбани,Марк Липовецкий,Евгения Купсан,Биргит Менцель,Евгений Добренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 55 страниц)
2. Журнал «Литературный критик». Лукач и Лифшиц. ИФЛИ
Двое представителей этой группы, Лукач и близкий ему Михаил Лифшиц[851]851
См.: Михаил Лифшиц и Дьордь Лукач: Переписка, 1931–1970. М.: Грундриссе, 2011.
[Закрыть], были также ключевыми сотрудниками «Литературного критика» – главного журнала 1930-х годов (основан в 1933-м), занимавшегося теорией и критикой и ставшего главным рупором проводившейся сверху кампании против «вульгарного социологизма». Фактически «Литературный критик» вела узкая группа: Лукач, Лифшиц, Владимир Александров, Владимир Гриб, Игорь Сац (он был секретарем Луначарского) и Елена Усиевич (которая имела еще и «политический багаж»: она вернулась из цюрихской ссылки вместе с Лениным и своим отцом, прославленным большевиком Феликсом Коном, в знаменитом запломбированном вагоне в 1917 году). Почти все они принадлежали к окружению Луначарского в Институте литературы и искусства Комакадемии. Да и сам официальный редактор журнала Павел Юдин, директор Института философии, был учеником Луначарского.
Журнал (благодаря сильному немецкому влиянию в руководстве) тяготел к немецкой теории, хотя в то же время, как уже говорилось, ориентировался и на русскую радикальную традицию. В «Литературном критике» эта группа могла себе позволить ориентацию на Гегеля и немецкую философию. Начиная с 1934 года журнал начал печатать перевод глав гегелевской «Эстетики»[852]852
Литературный критик. 1934. № 10, 11; 1935. № 1, 2, 6, 8; 1936. № 3, 5, 7; 1937. № 4, 5; 1938. № 1, 7, 8. Более полная версия того же перевода вышла в 1938 году (Гегель. Сочинения. Т. XII. Лекции по эстетике. Кн. 1-я / Пер. Б. С. Столпнера. М.: Институт философии Академии наук, 1938) тиражом 20 тыс. экз.
[Закрыть], а в следующем году – обстоятельный, хотя и критический обзор эстетики Канта[853]853
Спокойный Л. Эстетика Канта //Литературный критик. 1935. № 3. С. 17–37.
[Закрыть]. Статьи печатались о широком круге авторов, как европейских, так и русских, но почти всегда, независимо от предмета, были пересыпаны цитатами из немецких мыслителей и ссылками на них, прежде всего на Гегеля и Шиллера.
Несмотря на продвижение журналом этих «идеалистических» философов, теоретические позиции группы «Литературного критика» 1930-х годов определяются как «сталинистские». В самом деле, журнал находился в струе сталинской трансформации советской идеологии. Правда, Лукач и Лифшиц сформулировали свои взгляды на «марксистскую эстетику» еще в 1920-х годах (Лифшиц в 1927-м, Лукач приблизительно в 1922–1923-м), когда они шли не в ногу с доминировавшими направлениями того времени (пролетарская культура и конструктивизм), однако оба сумели сохранить их до конца своих дней и спустя много лет после смерти Сталина (Лукач скончался в 1971 году, Лифшиц – в 1983-м). Иногда их позиции совпадали с «генеральной линией», иногда – нет. Ни они, ни их сотрудники не были официальными выразителями точки зрения партии или Союза писателей. Лифшиц, например, вступил в партию только в 1938 году, т. е. уже после того, как опубликовал практически все основные свои теоретические работы и антологии, которые сделались главными источниками для анализа литературных и эстетических взглядов «классиков марксизма-ленинизма». Некоторое исключение представляет собой Павел Юдин. Член партии и директор Института философии, он отличился работами, активно утверждавшими сталинскую линию. Начиная с 1931 года был активно вовлечен в литературные дела и позже возглавил организацию Первого съезда писателей, а в Оргкомитете Союза писателей возглавил бригаду, в задачу которой входило создание теории соцреализма накануне съезда. Его статья «Ленин и некоторые вопросы марксистской критики» появилась в первом номере «Литературного критика» в июне 1933 года, а другая, подводившая марксистскую базу под новую культурную политику, была опубликована в «Большевике» в 1932-м.
Лукач и Лифшиц пытались соединить марксистскую литературную теорию с европейской философской традицией. В конце 1920-х годов подобные попытки не поощрялись. Однако в начале 1930-х, когда возродилось требование «качества» как важного критерия соцреализма, и особенно после прихода к власти в Германии нацистов, когда Советский Союз начал играть активную роль в антифашистском движении с его апелляцией к «мировой литературе», подобный сдвиг стал политически и идеологически необходимым – для создания интернационалистской литературной платформы. Это и выдвинуло Лукача и Лифшица в ряды ведущих советских теоретиков литературы. Лукач много писал о реализме и его эволюции в соцреализм. Его позиция давала обоснование для усиления космополитизма в советской культуре. Он и Лифшиц обладали достаточно высоким уровнем эрудиции и теоретической изощренности, чтобы предложить формулировки, придававшие их позиции вес.
Во второй московский период (1933–1945) Лукач существовал в двух пересекающихся, но отличных друг от друга мирах. С одной стороны, он оставался центральной и влиятельной фигурой среди немецких писателей-эмигрантов в СССР и в этом качестве не только печатался в их периодике, но и руководил немецкой секцией Союза писателей. Среди важных работ этого времени – «Die Zerstörung der Vernunft». Ее идеи были сформулированы Лукачем к 1933 году и сводились к противопоставлению марксизма и нацизма как инкарнации двух противоположных начал – рационального и иррационального. В то же время Лукач был полностью инкорпорирован в советские культурные институции.
Одна из таких институций, в которые как Лукач, так Лифшиц были активно вовлечены, – ИФЛИ. Создание этого института в 1931 году, когда он был отделен от Московского университета, свидетельствовало о постепенном возрождении гуманитарных наук (характерно, что в 1935-м Коммунистическая академия была распущена и вошла в состав Академии наук). ИФЛИ собрал под одной крышей основные гуманитарные дисциплины (история искусств была также представлена, хотя лишь в качестве подразделения исторического отделения). С 1934 года ИФЛИ располагался на тогдашней окраине Москвы, в Сокольниках, что также создавало ощущение независимости.
Хотя ИФЛИ был полуавтономным, он оставался ортодоксально-марксистской институцией, давая студентам смесь марксистского образования и глубоких знаний в области культуры – в особенности классической эры, Возрождения и современной европейской литературы и мысли, а также русской традиции. Преподаватели в подходе к своим предметам испытывали, однако, большое влияние раннего Маркса, именно тех сторон марксизма, которыми Лукач занимался во время своего первого пребывания в Москве в начале 1930-х. Вместе с Лифшицем он стал не только преподавателем ИФЛИ, но и одной из центральных фигур, работавших над выработкой марксистской гуманистической философской позиции после «шквала» культурной революции. Особый интерес в этой связи вызывала эпоха Возрождения в качестве исторического прецедента (Лифшиц сделал больше всех в этой переоценке). Она описывалась ими как время «красоты» и «гуманизма» – ценностей, которые Лифшиц и Лукач в изобилии находили у раннего Маркса. Все это находило горячий отклик в студенческой среде; аудитории, где проходили лекции о Возрождении, всегда были набиты битком[854]854
Лифшиц сначала занимался искусствоведением, а затем занялся литературной теорией. Его увлечение Возрождением было настолько сильным, что он дал своей дочери итальянское ренессансное имя Виттория (интервью Катерины Кларк с Витторией Лифшиц в июне 1998 года).
[Закрыть].
3. Дискуссия о романе. «Вопрекисты» и «благодаристы»
Статус Лукача как авторитетного ученого, способного формулировать и излагать советскую литературную теорию, утвердился в ходе широкой дискуссии о романе, проходившей в Литературной секции Института философии Коммунистической академии 20 и 28 декабря 1934-го и 3 января 1935 года. Все крупнейшие советские теоретики литературы собрались для критики статьи Лукача о романе, заказанной ему для «Литературной энциклопедии», но в результате поддержали ее[855]855
Переработанная версия появилась в: Лукач Г. Роман как буржуазная эпопея // Литературная энциклопедия. Т. 9. М.: Изд-во Коммунистической академии, 1935. С. 795–832.
[Закрыть]. Определение соцреализма, данное в официальных речах на Первом съезде писателей в августе 1934 года, было, как уже говорилось, довольно неопределенным. Горький подчеркивал роль сказок, мифов, легенд и «народного творчества» в качестве жанровой модели для новой традиции и утверждал, что мифотворчество ведет к реализму[856]856
Доклад А. М. Горького о советской литературе // Первый съезд писателей: Стенографический отчет. М.: ОГИЗ, 1934. С. 6.
[Закрыть]. Однако костяком соцреализма оставался роман, а потому этот труд Лукача был особенно значим.
Выступление Лукача и последовавший обмен мнениями были опубликованы в «Литературном критике» в 1935 году[857]857
Проблемы романа. Материалы дискуссии //Литературный критик. 1935. № 2. С. 214–249; 1935. № 3. С. 231–254. Эта версия не включала всех материалов дискуссии (в частности, выступлений Шкловского и Игоря Саца). Более полная версия была опубликована по-немецки в: Disput über den Roman: Beiträge aus der Sowjetunion 1917–1941. Berlin and Weimar: Aufbau, 1988. См. подробнее в кн.: Tihanov G. The Master and the Slave: Lukács, Bakhtin and the Ideas of Their Time. Oxford: Clarendon Press; New York: Oxford University Press, 2000. P. 113–128. Все ссылки на доклад Лукача и дискуссию даны в тексте в скобках (первая цифра указывает на номер журнала, вторая – на страницу).
[Закрыть]. Эта дискуссия показала, каким образом Лукач и группа его московских сторонников встраивали свою теорию и историю романа в марксистско-ленинскую модель социального прогресса, как увязывали ее с соцреалистической теорией и вписывали в транснациональный европейский контекст.
В своем изложении теории романа и истории его возникновения Лукач строго следовал «немецкой классической философии» и прежде всего Гегелю, который хотя и был «идеалистом», а не «реалистом», тем не менее «поставил вопрос о романе правильнее, глубже всех буржуазных теорий», строя свои наблюдения вокруг контраста между классическим эпосом и романом. Гегель утверждал, что в основании эпических поэм «лежит грубое и первобытное единство личности и общества» (2: 214–215). Однако с разделением труда и возникновением социальной борьбы в буржуазном обществе темой романа стала «борьба внутри общества» (2: 215) в противовес теме эпоса – борьбе с внешними врагами или силами природы. Лукач указывает на несколько этапов в развитии романа, начиная с Рабле и Сервантеса (2: 217–219). Однако высшей точкой в развитии этого жанра стали, по его мнению, великие реалисты: Филдинг, Скотт, Гете, Бальзак. Для некоторых из них главной целью было стать «историком частной жизни», однако в целом они стремились «приспособить героя к буржуазному обществу» (2: 216). Хотя эти авторы не могли достичь полной цельности из-за социальных противоречий капитализма, некоторым из них удалось, тем не менее, создать великие реалистические романы, и «их реализм покоится на этом бесстрашии в раскрытии противоречий» (2: 216).
Лукач утверждал, что после революции 1848 года и последовавшего за ней периода реакции роман вступил в эпоху упадка. Результатом этой печальной тенденции стала редукция героя до уровня «среднего человека», так что действие утратило свой эпический характер, а анализ и описание заняли место повествования. Ярким примером тут может служить Золя (2: 219), увязший в «анализе и описании» вместо того, чтобы, говоря словами Жданова, обратиться к «героизации» и «романтизации»[858]858
Ср.: Лукач Г. Золя и реализм // Литературная газета. 1934. 22 ноября.
[Закрыть]. Другая негативная тенденция сводилась к следующему: писатели этого, более позднего, периода погрузились в чрезмерный субъективизм, что привело к «окончательному распаду формы романа в эпоху империализма (Пруст, Джойс)» (2: 219). Прибегнув к некоторой казуистике, Лукач сумел включить в реестр великих реалистов русских романистов конца XIX века, таких как Толстой. Он утверждал, что 1905 год стал для России тем, чем для Европы был 1848-й (2: 217). Однако с ростом пролетариата – сильно спаянной группы – вновь стало возможным создание «положительного героя» в образе «сознательного рабочего» (2: 219: «пролетариат уничтожает объективные причины для деградации человека»). Как следствие, роман может «глубочайшим образом видоизменяться, в основе перестраиваться и двигаться к сближению с эпосом»; соответственно, черты его героев станут все более приближаться к чертам героев эпических (2: 219). Это, однако, ведет к «искусственному возобновлению формальных и содержательных элементов старого эпоса (мифологии и т. д.), но вырастает […] из становления бесклассового общества» (2: 219). Лукач заключал: поскольку некоторые «пережитки» капиталистической ментальности сохраняются в сознании, соцреалистический роман пока все еще остается «связан с великим буржуазным реалистическим романом. Критическое усвоение и переработка этого наследия играют поэтому чрезвычайно важную роль в решении проблемы формы на современной ступени развития романа социалистического реализма» (2: 220).
На двух чертах работы Лукача следует остановиться особо. Во-первых, автор начинает генеалогию соцреалистической литературы с античной Греции, проводит ее через Западную Европу Нового времени и приводит к апофеозу, каковым является произведенный в Советской России феномен – соцреалистический роман. Несмотря на классово-обусловленные ограничения «буржуазного» романа, Лукач настаивает на том, что он должен быть «критически освоен и переработан», с тем чтобы соцреализм окончательно обрел свой статус вершины литературной эволюции. Перед нами – сценарий превращения соцреализма, говоря словами Лифшица, в воплощение «мировой культуры» (3: 240). Во-вторых, как указали некоторые участники дискуссии, прослеживая траекторию литературной эволюции с гомеровского эпоса, Лукач фактически развивает позицию Горького, высказанную им на Первом съезде писателей: соцреализм должен быть основан на «народном творчестве»[859]859
Литературный критик. 1935. № 3. С. 232. Лифшиц называл классический эпос «народным творчеством».
[Закрыть]. За нарисованной Лукачем картиной развития романа стоит, таким образом, некий идеальный эпос, менее «примитивная» и мифологизированная версия гомеровского эпоса, и эта версия выполняет роль золотого стандарта, по которому измеряются исторические колебания романа. Цель развития – восстановить эту эпическую цельность, которая возможна только в едином, бесклассовом обществе. Однако, как заметил Мирский в ходе дискуссии, описание изначального гомеровского эпоса как голоса единого общества идеализировано Лукачем: ведь в греческом обществе были рабы, и потому оно не может рассматриваться как бесклассовое и гармоничное (2: 222).
Таким образом, Лукач представил несколько упрощенную модель романной эволюции; фактически он лишил ее множества исторических деталей, которые могли бы выявить совершенную им подгонку истории романа под трехступенчатую марксистско-ленинскую модель исторического развития, которое кульминируется в высшей стадии единства, когда социальные противоречия преодолены. Многие выступавшие обвиняли Лукача в том, что он не рассматривает значительный пласт добуржуазного романа или не дифференцирует различные поджанры. Иными словами, говорили об упрощенности его модели. Так, Переверзев, главный критик Лукача, приводил примеры не только средневекового или ренессансного, но и греческого романа (2: 230). Бахтин, будущий собеседник Лукача, в конце 1930-х годов рассмотрел эти греческие прецеденты довольно детально.
Продвигая свою модель, Лукач вынужден был прибегать в определенной мере к казуистике, особенно возводя канонических европейских писателей XIX века сомнительной классовой идентичности в ранг предтеч соцреализма. Величие ряда романистов героической эпохи реализма (до 1848 года) было достигнуто, утверждал Лукач, вопреки их собственным (классово обусловленным) желаниям и устремлениям (2: 216). Так, «величие Бальзака и его центральное положение в развитии романа основано именно на том, что он в своих образах создал прямо противоположное сознательно задуманному» (2: 218).
Лифшиц и Лукач стали теперь называться «вопрекистами», т. е. теоретиками, которые доказывали, что литературный гений (и здесь монархист Бальзак был для Лукача лучшим примером) обязан выступить с открытой социальной критикой вопреки своей политической позиции или классовой идентичности. «Вопрекистам» оппонировали «благодаристы», утверждавшие, что правдивое описание действительности возможно только благодаря авторскому (правильному) мировоззрению. «Вопрекистская» позиция позволяла Лифшицу, Лукачу и их адептам продвигать значительное число «буржуазных» европейских и русских писателей в существенно обновленный канон «великой литературы». Лукач с его «вопрекизмом» фактически атаковал то, что называли «вульгарным социологизмом», усматривавшим прямую связь между классовым и литературным содержанием (этот подход связывался с В. Переверзевым, который принимал участие в дискуссии).
Со временем дискуссия по статье Лукача все больше превращалась в повод для атак на Переверзева и его «социологическую» школу, которая имела безрассудство подчеркивать эмпирическую природу класса («вульгарный эмпиризм», 3: 235) и, того хуже, принижала ведущую роль «пролетариата» в культурном развитии – это обвинение позволило редактору «Литературного критика» Елене Усиевич и другим навесить на Переверзева ярлык «меньшевика». Уже ко второму своему выступлению атакующая манера Переверзева сменилась на примирительно-извиняющуюся, а его прежние сторонники начали от него отказываться (3: 236–237). Хотя до 1936 года школа Переверзева продолжала существовать (когда была полностью разгромлена), именно эта дискуссия в Комакадемии фактически поставила Лукача и его сотрудников на место Переверзева и не только утвердила их в качестве ведущих марксистских теоретиков литературы, но и смела рапповский провинциализм, фактически связав расширяющийся «пролетарский» горизонт с Гегелем, классической немецкой эстетикой и западноевропейским литературным каноном.
4. Рассказ или описание? Атаки на экспрессионизм. Споры о лирике
Либеральные тенденции, нашедшие отражение в борьбе с вульгарным социологизмом во время дискуссии о романе, были сбалансированы во второй половине 1930-х годов куда более жестким литературным каноном. Об этом свидетельствуют параллельные кампании против «формализма» и «экспрессионизма», а также очевидный поворот в сторону русского национализма. В то же время вторая половина этого десятилетия отмечена публичным противостоянием установленным нормам соцреализма. Противоречия, как мы видели, были сфокусированы вокруг дебатов о жанре. Помимо романа, интенсивно обсуждались все жанры прозы, а также лирика.
В дискуссии о романе общим приемом защиты Лукача от обвинений в том, что он упустил тот или иной пример, было возражение, что каждый такой пример есть всего лишь «факт», «случай» (Кеменов, 3: 241–242; Лифшиц, 3: 248), и потому он не может противоречить обобщениям, взятым у Маркса, Энгельса и Ленина – а также, добавляли Лифшиц и Лукач в своих заключительных словах, Сталина. В центре работ Лукача этих лет находилась оппозиция частного и универсального, весьма проблематичная для марксистско-ленинской теории и связанная с альтернативой, рожденной «фактом» и «случайностью». Из множества статей Лукача этого периода ключевым в этом смысле было эссе «Рассказ или описание?» (оно появилось одновременно по-немецки в журнале «Internationale Literatur» и по-русски – в «Литературном критике»[860]860
Лукач Г. Рассказ или описание? / Пер. Н. Волькенау // Литературный критик. 1936. № 8. С. 44–67 (нем. версия: Erzählen oder beschreiben? // Internationale Literatur. 1936. № 11. С. 100–118; 1936. № 12. С. 108–123). Далее ссылки на русское издание даются в тексте в скобках.
[Закрыть]). В этой работе, которая во многих смыслах представляет собой переформулировку позиции, ранее им защищаемой (в частности, в его берлинской статье «Reportage oder Gestaltung»[861]861
См.: Lukács G. Reportage oder Gestaltung. Kritische Bemerkungen anlässlich des Romans von Ottwalt // Die Linkskurve. Vol. IV. 1932. № 7, 8.
[Закрыть]), Лукач вроде бы о-писывает путь, пройденный европейским романом XIX века, но фактически пред-писывает то, что должно произойти с соцреалистическим романом в XX веке. Он не просто противопоставляет два вида репрезентации, обозначенных в названии, но маркирует их (рассказ – позитивно, описание – негативно) и использует в качестве парадигм двух подходов на примере описания скачек у Толстого и Золя (соответственно в «Анне Карениной» и «Нана»); он также использует в качестве положительного примера Бальзака. Особенный интерес вызывает у Лукача отношение к детали в обеих сценах; он указывает: если у Золя сцена скачек практически независима от повествования, то в «Анне Карениной» (позитивный пример) Толстой использует деталь, подчиняя ее общей сюжетной схеме.
Лукач даже не использует слово «деталь» в своем эссе, он говорит о «случайности» (в русской версии, и «das Zufällige» – в немецкой). Другими словами, он осуждает использование немотивированных сюжетных ходов и призывает к гегемонии в композиции некоего всеобъемлющего нарратива («фабула», «рассказ», – 65), настаивая на том, что все детали имеют дискурсивную функцию. Проблема с чрезмерным подчеркиванием детали для Лукача (несомненная причина того, почему он использует здесь слово «случайность») состоит в том, что она именно случайна, но должна быть возведена в ранг «необходимости» («Notwendigkeit» по-немецки). А для Лукача как для марксиста «необходимость» означает именно марксистско-ленинский подход к истории (исторический материализм). Как он скажет, «случайная черта, случайное сходство, случайная встреча должны стать непосредственным выражением важных социальных соотношений» (48).
В «Рассказе или описании?» Лукач утверждает, что кульминационной точкой романного повествования должен стать переход от старого к новому. В этом смысле детали интерьера или характеров были бы связаны в нарративе действия и практики. События протекали бы в том, что он называет «эпическим» миром действия и движения. Фактически его критика чистого «описания» сводится к тому, что оно функционирует как «писательский суррогат утерянной эпической значимости» (55).
Лукач очень осторожен при проведении границы между «чистым эпосом» Гомера и тем, что существует в современную эпоху. Однако, продвигая эпос в качестве высшей формы современной литературы, он подгоняет характеристики эпоса под те определения, которые Энгельс, рассуждая о реализме, давал типическому:
Эпическое искусство – а также, само собой разумеется, искусство романа – заключается в умении явить типические человеческие значительные черты общественной жизни данной эпохи (55).
1936 год, когда Лукач опубликовал «Рассказ или описание?», был далеко не безоблачным. Это год первого показательного процесса, к которому оказалось причастно немало немецких интеллектуалов. В 1936 году целая группа их была собрана в Москве для встречных обвинений, отречений и самооправданий (протокол напечатали под названием «Die Säuberung» – «Очищение»)[862]862
Die Säuberung: Moskau 1936: Stenogramm einer geschlossenen Parteiversanunlung. Georg Lukaás, Johannes Becher, Friedrich Wolf u. a / R. Müller (ed.). Reinbek bei Hamburg: Rowohlt, 1991. О сложном положении левых эмигрантов из Центральной и Восточной Европы в сталинской Москве и Лукача, в частности, см.: Tihanov G. Cosmopolitans without a Polis: Towards a Hermeneutics of the East-East Exilic Experience (1929–1945) // The Exile and Return of Writers from East-Central Europe / J. Neubauer and Z. Torok (eds.). Berlin and New York: Walter de Gruyter, 2009. P. 123–143.
[Закрыть]. Но еще важнее – 1936-й стал годом антиформалистической кампании, когда под ударом оказалось, по сути, все модернистское направление[863]863
См.: Clark K. Petersburg: Crucible of Cultural Revolution. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1995. P. 290–297.
[Закрыть]. В 1936–1938 годах ведущие интеллектуалы антифашистской эмиграции оказались втянутыми в так называемую «антиэкспрессионистскую» дискуссию, которая шла в левой антифашистской эмигрантской среде, в некотором смысле параллельно советской антиформалистической кампании[864]864
Собственно, дискуссия началась с ответов на две статьи, напечатанные в сентябрьской книжке «Das Wort» за 1937 год, Клауса Манна и Алфреда Куреллы (под псевдонимом Бернард Зиглер). Однако их атаки на экспрессионизм стали продолжением более раннего выступления Лукача (статья Grösse und Verfall des Expressionismus // Internationale Literatur. 1934. № 1), где Лукач пытался установить прямую связь между экспрессионизмом и национал-социализмом.
[Закрыть]. Лукач стал главным обвинителем экспрессионизма, напечатав статью в «Das Wort», московском эмигрантском издании.
Не следует, однако, обвинять Лукача в сталинизме за эту его позицию. Это была эпоха Народного фронта, когда интеллектуалы всей Европы выступали против обособленности и произвольности, во многом характерных для авангарда 1920-х (для таких его направлений, как дадаизм, сюрреализм, литература потока сознания). Многие пришли к отрицанию подобных тенденций в искусстве перед лицом мирового кризиса, видя в них бесплодное потакание собственным вкусам. И напротив, они стремились назад – к большому, часто реалистическому, нарративу: он возвращал чувство общности перед лицом опасности.
Растущее в конце 1930-х годов значение лирики шло вразрез этому направлению. Кампания «за лирику» была направлена, по сути, на смягчение наиболее жестких и прямолинейных требований соцреализма. Ее центрами стали «Литературный критик», «Литературная газета» и ИФЛИ. Усиевич и Лифшиц выступали в качестве наиболее активных адвокатов того, что называлось «лирическим»[865]865
Померанц Г. Записки гадкого утенка // Знамя. 1993. № 7. С. 143.
[Закрыть]. Статья Усиевич «В защиту политической поэзии», опубликованная в пятой книжке «Литературного критика» за 1937 год, была одной из самых обсуждаемых в ходе дискуссии о лирике. Автор выступала против упрощенной поэзии, фактически переводящей политические лозунги в стихи: «Как ни парадоксально это звучит, но в крике Маяковского о его неудачной любви было больше социального содержания, чем во многих ламентациях на политические темы, написанных мелкими эпигонами народнической поэзии». Открыто политические стихотворения часто «вялы и прозаичны, безлики», утверждала она; они часто содержат не более чем «поспешно зарифмованные лозунги». Однако современный рабочий слишком образован и изощрен для подобных стихов, «нельзя […] изображать „нового человека“ машиной, приспособленной исключительно к тому, чтобы „делать сталь“ и лирически изъяснять свою любовь к станку: „Дорогой станочек мой, не хочу идти домой“ […] Советский поэт [должен] […] следовать собственным глубоким и искренним побуждениям»[866]866
Усиевич Е. К спорам о политической поэзии // Литературный критик. 1937. № 5. С. 70, 87, 90, 89, 90, 102 соответственно. В ответе Джека Алтаузена (В защиту политической поэзии // Литературная газета. 1937. 22 ноября) прозвучало обвинение Усиевич в том, что она следует позиции Бухарина. Критика Усиевич прозвучала также в «Правде» («О политической поэзии», 1937, 28 ноября).
[Закрыть].
Дискуссия о лирическом и политическом началах в литературе, продолжавшаяся до конца 1930-х годов, произвела десятки статей (включая еще несколько статей Усиевич[867]867
См.: Усиевич Е. [рец. на] «Молодая Москва. Сборник стихов» // Литературное обозрение. 1937. № 10. С. 9.
[Закрыть]). Снова вошли в оборот и стали предметом обсуждения такие понятия, как «подлинность», «искренность»[868]868
См., напр.: Евгеньев А. Прощание с любимым. О четырех сонетах С. Кирсанова // Литературная газета. 1938. № 57.
[Закрыть], «лирика». Они были воскрешены с целью демонтажа конвенционального нарратива производственного романа, этой основы репертуара советской культуры, в котором любовный сюжет всегда подчинен основному: политическому росту героя и (пере)выполнению производственных планов[869]869
См., напр.: Гусин М. А где же любовь? // Литературная газета. 1940.13 октября. В этой статье утверждалось, что любовные отношения настолько связаны с политикой, что, согласно Энгельсу, истинный социализм родится из настоящего брака, основанного на выборе в любви.
[Закрыть].
Не только старшее поколение критиков, таких как Лифшиц и Усиевич, продвигали «подлинную» лирику. Важной чертой этой кампании конца 1930-х годов стала ее горячая поддержка со стороны нового поколения писателей (преимущественно поэтов), включая Константина Симонова, Маргариту Алигер и Павла Когана[870]870
См., напр.: Алигер М. Во весь голос // Литературная газета. 1940. 3 июня.
[Закрыть]. Многие из этих молодых поэтов в середине 1930-х учились либо в ИФЛИ, либо в Литературном институте (Симонов учился в обоих институтах, Алигер – в Литинституте, а Коган – в ИФЛИ).
Усилия по восстановлению в правах «подлинной лирики» периодически встречали в советской культуре как противодействие сверху, так и серьезную поддержку. Противники утверждали (и не без основания), что аргументы Усиевич и других против доминирования политизированной поэзии (основанные на том, что советское общество стало более образованным и разносторонним, а потому нуждается в литературе различных направлений) очень похожи на те, что выдвигал только что осужденный Бухарин в своей речи на Первом съезде писателей в 1934 году[871]871
Доклад Н. И. Бухарина о поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР // Первый съезд писателей: Стенографический отчет. М.: ОГИЗ, 1934. С. 479–503.
[Закрыть]. Защитники же лирики пытались зачислить в свои сторонники даже Байрона. В это время представители антифашистского движения возвели его в ранг первых поэтов как борца за освобождение, подобного республиканцам – героям гражданской войны в Испании. Фадеев, чья роль в руководстве Союза писателей в это время резко возросла, был страстным его защитником[872]872
Ср.: Фадеев А. О поэме Веры Инбер // Литературная газета. 1938. 5 декабря.
[Закрыть]. В отличие от Фадеева, Лукач в своем «Историческом романе»[873]873
Lukács G. The Historical Novel / Trans. H. and S. Mitchell. Lincoln and London: University of Nebraska Press, 1962. P. 33–34. Составленная из статей, опубликованных в различных советских журналах и «Литературной газете», эта книга, хотя ее и представили к публикации, после отрицательной внутренней рецензии Шкловского была отвергнута и так никогда и не опубликована в СССР (см.: Tihanov G. Viktor Shklovskii and Georg Lukács in the 1930s // The Slavonic and East European Review. 2000. Vol. 78. № 1).
[Закрыть] выступал против Байрона, выдвигая в качестве примера Вальтера Скотта. Защита Лукачем исторического романа и утверждение его преимуществ перед поэзией смыкались с официально утверждавшейся в это время националистической позицией. По совпадению, в том же номере «Литературной газеты», где сообщалось о заключении советско-германского пакта (26 августа 1939), появилась большая редакционная статья «История и литература», где подчеркивалось, что «громадную роль в воспитании советского патриотизма должны играть и играют советский исторический роман, новелла, драматическое произведение, кинофильм»[874]874
История и литература [Ред.] // Литературная газета. 1939. 26 августа.
[Закрыть].
Несмотря на эти совпадения, к концу 1930-х годов позиция Лукача и Лифшица, воспринимавшаяся как «вопрекистская», подвергалась резким атакам. В письме в ЦК Александра Фадеева и Валерия Кирпотина от 10 февраля 1940 года «Об антипартийной группировке в советской критике» «Литературный критик» обвинялся в работе на основе «ложных немарксистских позиций», так что «в их характеристиках Бальзака, Шекспира, Толстого и других писателей пропадает всякий элемент классовой характеристики»[875]875
Из докладной записки секретарей ССП СССР А. А. Фадеева и В. Я. Кирпотина секретарям ЦК ВКП(б) «Об антипартийной группировке в советской критике» // Власть и художественная интеллигенция: Документы ЦК РКП(б) – ВКП(б), ВЧК-ОГПУ-НКВД о культурной политике, 1917–1953 гг. / А. Артизов, О. Наумов (сост.). М.: МФД, 1999. С. 440.
[Закрыть]. В конце 1940 года журнал был закрыт. В 1941-м Лукача на короткое время арестовали – в связи с деятельностью Венгерской компартии, а не за его роль в формировании марксистской теории литературы. До конца войны он был занят в основном антифашистской пропагандой, обнажая интеллектуальную генеалогию нацизма.
Неизвестный Лукачу и далекий от советских культурных институций Михаил Бахтин провел 1930-е годы, работая над жанровой теорией как частью философии культуры. Это десятилетие отмечено для Бахтина неопределенностью: часть его он провел в Казахстане в политической ссылке, оставшееся время – в качестве реабилитированного осужденного, не имевшего права жить ни в Москве, ни в Ленинграде (хотя он и совершил несколько полулегальных и преследовавших научные цели поездок в столицу).