Текст книги "История русской литературной критики. Советская и постсоветская эпохи"
Автор книги: Борис Дубин
Соавторы: Ханс (Ганс) Гюнтер,Наталья Корниенко,Илья Кукулин,Михаил Берг,Уильям Тодд iii,Мария Заламбани,Марк Липовецкий,Евгения Купсан,Биргит Менцель,Евгений Добренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 55 страниц)
История русской литературной критики:
советская и постсоветская эпохи
Вместо предисловия
Русская литературная критика: История и метадискурс
«Мы должны воспринимать прошлое как относительно единое, если мы хотим писать литературную историю; мы должны воспринимать прошлое как в высшей степени разнородное, если мы хотим, чтобы то, что мы пишем, выглядело правдоподобно», – так сформулировал Дэвид Перкинс дилемму, стоящую перед историком литературы[1]1
Perkins D. Is Literary History Possible? Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1992. P. 27.
[Закрыть].
Однако основная проблема состоит в том, что в наше время «правдоподобная история» потеряла былую притягательность. Сегодня историко-литературный проект, название которого начинается со слова «История», – предприятие по меньшей мере рискованное. Истории в наши дни пишутся либо в дидактических, либо в коммерческих, либо, что чаще всего, в коммерческо-дидактических целях. Может показаться, что с концом эпохи «Большого нарратива» собственно научный интерес к подобным проектам исчерпан. И все же насущная потребность в истории советской литературной критики, ее уникальность и то место, какое занимал этот институт в советской литературоцентричной культуре, оправдывает риск.
Чтобы уяснить сложность предмета настоящей истории, достаточно сравнить объем понятия «литературная критика» в различных европейских культурах. Так, понятие literary criticism в англо-американской традиции включает в себя академические работы, посвященные анализу произведений, теории и методов критики; журналистика же сюда не входит. А немецкая Literaturkritik подразумевает как академическую, так и журналистскую критику. Однако с конца XIX века в Германии произошло разделение между Literaturwissenschaft (наукой о литературе) как формой академической литературной критики и Tageskritik или Buchkritik, т. е. критикой, связанной с массовой печатью[2]2
См.: Hohendahl P. The Institution of Criticism. Ithaca: Cornell University Press, 1982. P. 13–14; Wellek R. Concepts of Criticism. New Haven: Yale University Press, 1963. P. 1–36 (chs. «Literary Theory, Criticism, and History», and «The Term and Concept of Literary Criticism»).
[Закрыть]. «Литературная критика» является здесь, как видим, куда более широким понятием, чем в русской традиции, где она ассоциируется главным образом с журналистикой (публицистикой), тогда как литературоведение (история и теория литературы) относится к совсем иному роду деятельности – академической науке. Подобное разделение обусловлено особенностями формирования институций публичной сферы и академического поля, которые начали складываться в России относительно поздно, а в советское время – еще и спецификой функционирования этих институций в условиях тотального контроля со стороны государства.
В настоящей книге понятие «литературная критика» покрывает все указанные выше области – как журнальную критику, так и литературоведение (историю и теорию литературы). Критика рассматривается здесь, прежде всего, как социально-культурная институция[3]3
Об институте критики см.: Bennet Т. Outside Literature. London & New York: Routledge, 1990.
[Закрыть], которая превратилась в важнейший элемент становящейся в России XIX века «публичной сферы». В силу статуса литературы в России она оказалась сферой формирования публичного дискурса и (подчас единственной) сферой политической активности.
В эпоху Просвещения, – замечает Питер Хохендейл, – понятие критики невозможно отделить от институции публичной сферы. Каждое суждение предназначено для публики; коммуникация с читателем является интегральной частью системы. Через отношения с читающей публикой критическое отражение теряет свой частный характер. Критика приглашает к спору, она пытается убедить, она рождает противоречия. Она становится частью публичного обмена мнениями. С исторической точки зрения, современное понятие «литературная критика» тесно связано с ростом либеральной, буржуазной публичной сферы в начале XVIII века. Литература служила освободительному движению среднего класса в качестве инструмента для обретения самоуважения и артикуляции своих человеческих прав перед лицом абсолютистского государства и иерархического общества. Литературная дискуссия, ранее служившая лишь формой легитимации придворного общества в аристократических салонах, теперь проложила путь к политической дискуссии средних классов[4]4
Hohendahl P. The Institution of Criticism. P. 52.
[Закрыть].
Ему вторит Терри Иглтон: «Современная европейская критика была рождена в борьбе с абсолютистским государством»[5]5
Eagleton T. The Function of Criticism. London: Verso, 1991. P. 9.
[Закрыть].
Уже из этой исторической перспективы видно, что критика как институт тесно связана с культурной демократизацией, политической либерализацией и социальной секуляризацией – основными тенденциями Нового времени. Она является одновременно их продуктом и инструментом, служа также артикуляции идеологических позиций и эстетических платформ. Именно в этом направлении развивалась русская критика до революции, и именно этот исторический контекст показывает, насколько уникальным феноменом явилась критика советская, основанная на совершенно иных, невиданных ранее политико-эстетических основаниях и выполнявшая совершенно иные функции.
Функции и природа литературной критики, этого продукта европейского Просвещения, на Западе и в СССР оказались совершенно различными. Даже учитывая процесс «эрозии классической буржуазной публичной сферы»[6]6
Ibid. P. 87.
[Закрыть] на Западе и его влияние на институт критики в XX веке, всесторонне проанализированный в работах Терри Иглтона и Питера Хохендейла, институт критики, как он сложился в эпоху Просвещения, не имел ничего общего с социальной ситуацией, которая вообще не предполагала публичной сферы; с политической культурой, которая питала социальную атомизацию; и с политическим режимом, который последовательно поглощал любые анклавы автономности и не позволял им развиться.
Проанализировав «советскую публичную культуру» (главным образом советскую печать), Джеффри Брукс задается вопросом: как могло случиться, что высокообразованный народ, достигший таких успехов в различных направлениях как в науке, так и в культуре, был настолько одурманен пропагандой? Сомневаясь в том, что все можно списать на «ложь» и «цензуру», Брукс приходит к выводу:
Полный ответ лежит в функциях печати в деле создания стилизованной, ритуализированной и мощной публичной культуры, которая становится самодостаточной реальностью, вытесняющей другие формы публичного отражения[7]7
Brooks J. Thank you, comrade Stalin: Soviet Public Culture from Revolution to Cold War. Princeton: New Jersey: Princeton University Press, 2000. P. 112.
[Закрыть].
Прежде всего, речь идет о вытеснении (не «эрозии» или «деградации», описанных Хабермасом, но о полном вытеснении!) «публичной сферы».
Согласно марксистской традиции, во многом определившей дисциплинарные параметры институциональной истории, критика относится к эстетической области идеологии, хотя и автономной. Однако, как показал Иглтон,
возникновение критики (ренессансного гуманизма, неоклассицизма, романтизма, либерального гуманизма) указывает на определенную закономерность во взаимодействии между этой областью и другими: эстетическое приобретает доминирующее место среди сопредельных сфер идеологии и, таким образом, занимает особое место в идеологической формации, взятой в целом[8]8
Eagleton T. Criticism and Ideology: A Study in Marxist Literary Theory. London: Verso, 1976. P. 20.
[Закрыть].
Вступая во взаимодействие с политической, этической и религиозной сферами, «литературная эстетика» становится «больше себя самой», окрашивая эти сферы, придавая их внутренним дебатам, требованиям и традициям эстетическое измерение: «Их идеологическая действенность остается эстетической, и в этом в действительности лежит источник их власти». Но и для самой эстетики идеологический медиум остается особенно эффективным: «он графичен, непосредственен и экономичен, работает на институциональной и эмоциональной глубине, но одновременно играет на самой поверхности восприятия, переплетаясь с материалом непосредственного опыта и укореняя себя в языке и жесте»[9]9
Ibid.
[Закрыть]. Благодаря всему этому, эстетика «натурализует себя, извлекая выгоду из свой идеологической невинности, куда легче, чем это доступно таким областям идеологии, как политика или право». Таким образом, заключает Иглтон, «история критики» является частью истории определенных идеологических формаций, каждая из которых внутренне артикулирована через набор привилегированных критических практик, в свою очередь предопределяющих практики, действующие на всех остальных уровнях, из чего следует, что «история критики есть наука об исторических детерминантах этой литературно-эстетической предопределенности»[10]10
Ibid. P. 21.
[Закрыть].
В то же время, по точному замечанию Хохендейла, «литературная критика остается верна своей публичной миссии и не может быть отделена от идеи критики идеологии и социального критицизма»[11]11
Hohendohl P. The Institution of Criticism. P. 82.
[Закрыть]. Институт критики в этом смысле уникален: критика является одновременно одной из сфер идеологии и основным инструментом ее критики. Все это означает, что к критике нельзя подходить как к цеховому, сугубо внутрилитературному институту. Напротив, авторов настоящей книги объединяет понимание истории критики как метаописания литературы, сложнейшего социально-культурного института, одновременно связанного с политикой, идеологией, искусством и наукой.
Поэтому, в отличие от авторов учебников и историй русской критики и литературоведения, нередко исходящих из того, что критика в России сложилась едва ли не до появления новой русской литературы, а русское литературоведение еще в XIX веке отличилось некими особыми достижениями, мы не склонны искусственно удлинять возраст русской критики и литературной науки и исходим из того, что они являются институтами, порожденными культурой Нового времени и достигшими степени зрелости, сопоставимой с другими европейскими странами, значительно позже, чем им традиционно приписывается[12]12
См.: Иванов И. И. История русской критики. СПб.: Типография И. Н. Скороходова, 1898; История русской критики: В 2 т. Л.: Изд-во АН СССР, 1958; Кулешов В. И. История русской критики XVIII – начала XX веков. М.: Просвещение, 1984; Возникновение русской науки о литературе. М.: Наука, 1975; Академические школы в русском литературоведении. М.: Наука, 1975; Литературно-эстетические концепции в России конца XIX – начала XX в. М.: Наука, 1975; Русская наука о литературе в конце XIX – начале XX в. М.: Наука, 1982, и др.
[Закрыть]. В таком качестве литературная критика сложилась в России лишь к концу пушкинской эпохи. Куда позже, фактически лишь к концу XIX века, сложилась в качестве академической дисциплины история литературы[13]13
См.: Byford A. Literary Scholarship in Late Imperial Russia: Rituals of Academic Institutionalization. London: Legenda, 2007.
[Закрыть], и лишь к началу XX века можно отнести по-настоящему успешные попытки создания оригинальной литературной теории в России. Советская эпоха сломила традиционный для страны ход догоняющего развития, создав уникальную социально-культурную ситуацию, какой не знал институт критики ранее ни в России, ни в Европе. В этих условиях развивалась как журнальная критика, так и теория и история литературы. Только теперь, когда советская эпоха завершилась и стали различимы пути развития постсоветской критики, пришло время истории, понимаемое здесь как время концептуализации.
В силу исторически сложившегося отчуждения политической власти именно литература оказалась в России политической трибуной, а литературоцентризм стал одной из отличительных черт русской культуры Нового времени. Поскольку политико-идеологическая нагруженность литературно-критического дискурса прямо пропорциональна степени литературоцентризма, именно статус критики в России, уже к середине XIX века превратившейся в публичную трибуну политической и идеологической борьбы, обусловил ее специфику.
Критика, как сложился этот институт в европейской традиции к XX веку, имеет множество функций – эстетических, идеологических, экономических, политических, – но всегда она связана с «публичной сферой»: только в ней развивается, ею питается, ее функцией является. Специфика советской ситуации – в особом статусе политики: с одной стороны, она вся сконцентрирована на вершине власти, так что все социальные поля фактически «обесточены», лишены власти; с другой стороны, именно в силу этой концентрации политика ищет новые пути для реализации, проявляя себя в сферах, в которых традиционно ее роль довольно мала: всё оказывается деполитизированным и политизированным одновременно, всё — от эстетики до экономики – из источника власти превращается в проводник власти.
Инструментализируя все социальные и культурные практики, политика находит в них выход. Критика превращается в один из политических инструментов. Многие литературно-критические акции советской эпохи – будь то разгром Пролеткульта в 1920 году, Резолюция ЦК ВКП(б) 1925 года, подъем РАППа, «перестройка литературно-художественных организаций» 1932 года, создание Союза писателей, идеологические постановления 1946 года, кампании постсталинской эпохи (оттепели, застоя и перестройки) и многие другие – были лишь формой борьбы на вершине власти. И каждый раз, участвуя в процессе производства и распространения необходимых власти в данный момент политических представлений, обладающих мобилизующей силой и дающих жизнь правящим элитам, критика играла важную роль в актуальной политической борьбе на вершине власти – единственном поле, где политика могла реально присутствовать. Политическая инструментализация литературной критики наряду с литературоцентризмом является специфической чертой советской культуры.
* * *
Специфика советской литературной критики может быть лучше всего понята при рассмотрении ее метадискурса в исторической динамике. Тем более что советская критика активно занималась самоописанием. Отчасти это связано с самой ее спецификой, с отклонением от общеевропейского проекта после революции и с необходимостью постоянной легитимации нового статуса института критики как такового.
Поскольку основными субъектами литературного процесса 1917–1932 годов были литературные группировки, основу которых составляли не писатели, но именно критики-идеологи и функционеры, дискуссии о природе и функциях критики велись в эти годы непрестанно[14]14
Речь идет не только о литературной, но и о художественной критике. Проблемы художественной критики наиболее активно обсуждались в 1921–1922 годах в связи с выступлениями А. Эфроса и в 1927–1928 годах на страницах журнала «Советское искусство» в ходе дискуссии «Чем должна быть художественная критика». См.: Ковалев А. А. Самосознание критики: Из истории советского искусствознания 1920-х годов // Советское искусствознание. 1991. № 27. С. 344–380.
[Закрыть]. Каждое направление стремилось сформулировать свои подходы. На первом этапе это были пролеткультовцы, видевшие в критике инструмент решения своих «организационных задач»[15]15
См.: Полянский В. Принципы пролетарской критики // Современник. 1922. Кн. 1.
[Закрыть]. Но уже в 1923–1925 годах споры о критике велись в рамках широкой дискуссии о политике партии в области литературы, завершившейся известной Резолюцией ЦК 1925 года[16]16
См.: Лелевич Г. На посту. М.: Октябрь, 1924.
[Закрыть].
Напостовцы выступали с требованием директивной критики – проводника жесткой литературной политики. Эти призывы вызывали очень разную реакцию. Если Петр Коган утверждал, что «известная резолюция ЦК ВКП(б) о художественной литературе является, быть может, самым замечательным произведением литературной критики»[17]17
Коган П. Вмешательство революции в художественную литературу // Журналист. 1926. № 1. С. 21.
[Закрыть], то формалисты констатировали бесперспективность «учительской» критики и призывали критиков учиться «большому дыханию». Борис Эйхенбаум писал:
Мы живем в эпоху динамическую, в эпоху долженствования… Писатель сейчас не просто пописывает, а ищет долженствующую форму. Этот пафос напряженного отыскивания сближает его с критиком […] Критик должен обладать острым чутьем долженствующей формы […] Оценка критика – не то, что оценка школьного учителя. Да, критик – не учитель. В этой роли он наивен и смешон, потому что никаких учеников у него нет […] Критик должен быть своего рода историком, но только смотрящим на современность не из прошлого и вообще не из времени, а из актуальности как таковой. Усмотреть в становящемся на его глазах признаки того, что в будущем окажется «историей литературы» – основное дело критика[18]18
Эйхенбаум Б. Нужна критика // Жизнь искусства. (Пг.) 1924. № 4. С. 12.
[Закрыть].
И хотя «актуальность» все понимали по-разному, а смотреть на текущую литературу с точки зрения истории готовы были далеко не все, в ходе дискуссии о критике 1924 года на страницах петроградской «Жизни искусства» высказывались взгляды, далекие от тех требований политической ангажированности, что звучали с московских трибун. Так, отвечая на призыв Эйхенбаума, в статье, подписанной псевдонимом «Ю. Ван-Везен», Юрий Тынянов утверждал: поскольку критика не нужна ни читателю, ни писателю, поскольку она никого ничему не учит, не воспитывает и ничего не объясняет, «выход – в самой критике… Критика должна осознать себя литературным жанром прежде всего […] Критика должна ориентироваться на себя как на литературу […] Только тогда критика вдруг понадобится и читателю и писателю»[19]19
Ван-Везен Ю. Журнал, критик, читатель и писатель (Ответ Б. М. Эйхенбауму) // Жизнь искусства. (Пг.) 1924. № 22. С. 14–15.
[Закрыть]. Другие требовали «прицела на читателя», с тем чтобы «долженствующий» читатель вырос из читателя существующего[20]20
Жуков П. Чем критика жива // Жизнь искусства. (Пг.) 1924. № 23. С. 9.
[Закрыть].
Уже спустя год, в 1926–1927-м, дискуссия о современной критике разгорелась на страницах «Нового мира»[21]21
Дискуссия открывалась статьей А. Лежнева (1926, № 2). В ней также приняли участие Конст. Федин, Пант. Романов, Сергей Городецкий, Ин. Оксенов (1927, № 3).
[Закрыть], а в 1927 году Эйхенбаум констатировал кризис «социального бытования литературы»[22]22
Эйхенбаум Б. Литература и литературный быт // На литературном посту. 1927. № 9. С. 48.
[Закрыть]. Последующий период – вплоть до 1932 года – стал во всех смыслах переходным. Можно, однако, констатировать, что в 1920-х годах сложилась абсолютно новая культурная инфраструктура – пришли новая идеология, новые читатели, новые писатели, принеся новую литературную культуру. С распылением и гибелью прежних культурных элит исчезла и формировавшаяся в России «публичная сфера», часть которой составляла литературная критика. Институт критики должен был формироваться практически с нуля, на совершенно новых основаниях. В этих условиях одни ждали критика-учителя, который научил бы писателя, как писать, другие требовали, чтобы критика ориентировалась на писателя и оставалась посредником между ним и читателем. В соответствии с этим сформировалось несколько основных подходов к задачам критики.
Инструкторский, адресованный писателю. Он культивировался, прежде всего, в пролетарской литературной среде – сначала в Пролеткульте, затем в РАППе, – принимая наиболее жесткие формы в виде так называемой «напостовской дубинки» и «кружков рабочей критики»[23]23
См.: Елина Е. Г. Литературная критика и общественное сознание в Советской России 1920-х годов. Саратов: Изд-во Саратовского университета, 1994. С. 40–66; Добренко Е. Формовка советского писателя: Социальные и эстетические истоки советской литературной культуры. СПб.: Академический проект, 1999.
[Закрыть]. В несколько ином, техницистско-прикладном, плане воспринимали этот подход и формалисты. Разница состояла в том, что рапповцы учили идеологически грамотному, а формалисты – технически грамотному письму.
Культуртрегерский, адресованный читателю, где критику отводилась роль посредника[24]24
См.: Добренко Е. Формовка советского читателя: Социальный и эстетический контексты рецепции советской литературы. СПб.: Академический проект, 1997.
[Закрыть]. Его сторонником выступал, например, Александр Воронский: «Наш новый читатель молод, он не имеет большой культурной подготовки. Годы войны, революции приучили его, прежде всего, действовать. Он – активен, лишен созерцательности, он практичен, утилитарен, он меньше всего склонен к кабинетному мышлению и чувствованию». Так что если «писателю критик помогает советами, указаниями на недостатки его произведения», то «читателю растолковывает литературные произведения, внушает определенное отношение к ним»[25]25
Воронский А. Писатель, книга, читатель: Художественная проза за истекший год // Красная новь. 1927. № 1. С. 229–230.
[Закрыть].
И, наконец, имманентный, фактически игнорирующий обоих – и читателя, и писателя. Он восходил к традиции, идущей от Юлия Айхенвальда и Михаила Гершензона, и ориентировался не на внешние факторы, но на текст. Критика понималась здесь как «искусство медленного чтения»; задача виделась в том, чтобы «читать медленно, так, чтобы каждый мог увидеть, потому что каждый воспринимает это видение по-своему»[26]26
Гершензон М. Видение поэта. М., 1919. С. 18.
[Закрыть]. Этот подход критиковался как «субъективно-идеалистический», импрессионистский и антисоциальный. Серединная точка зрения сводилась к критике формалистов за игнорирование читателя, а «марксистов» – за давление на писателя[27]27
См., например: Оксенов И. Писатель и критик // Новый мир. 1927. № 3. С. 185–190. См. также: Елина Е. Г. Литературная критика и общественное сознание в Советской России 1920-х годов. С. 27–30.
[Закрыть].
Однако с разгромом «троцкистско-зиновьевской оппозиции» и утверждением у власти Сталина в 1927 году доминирующим и в перспективе победившим оказался именно инструкторский подход к критике, взгляд на нее как на наиболее эффективный инструмент литературной политики; его сторонниками были рапповцы, фактически взявшие под контроль весь литературный процесс и проводившие сталинскую политику в области литературы вплоть до своего устранения в 1932 году. В 1928-м главный рапповский журнал «На литературном посту» развернул новую дискуссию о критике.
В 1927 году Леонид Гроссман сокрушался, что истории русской критики фактически нет, что «художественная критика остается по-прежнему какой-то Золушкой в семье литературных жанров, тщетно ожидающей своего возведения в ранг полноправного словесного вида»[28]28
Гроссман Л. Борьба за стиль: Опыты по критике и поэтике. М.: Никитинские субботники, 1927. С. 9.
[Закрыть], и причина тому – «полная неопределенность материала, подлежащего изучению, и, в связи с этим, беспримерная расплывчатость понимания самого термина „критика“»[29]29
Там же. С. 10.
[Закрыть]. Видя в критике прежде всего литературу, Гроссман писал о «назревшей необходимости создать историческую поэтику русской критики»[30]30
Там же. С. 43.
[Закрыть]. Поэтому он выступал против смешения критики с наукой:
…Обращаясь к знанию, к опыту и рассудку, критика никогда не должна стремиться стать наукою. Здесь необходимо самое отчетливое и строгое разграничение. Необходимо признать, что критика не призвана заменять ни филологию, ни поэтику, ни лингвистику, ни историю литературы. У нее есть своя природа. И своя область действия […] критика не заменяет науку, не совпадает с наукой, не определяется входящими в нее элементами научности[31]31
Там же. С. 18, 20.
[Закрыть].
В ходе дискуссии в журнале «На литературном посту» Гроссману оппонировал Николай Бельчиков, утверждавший, что «критик – присяжный „отбраковщик“ литературы […] Критику принадлежит право вторжения в область художественного творчества. Критик может поучать художника […] Литературная критика – жанр идеологический, а не художественный»[32]32
Бельчиков Н. Литературная критика и ее жанр // На литературном посту. 1928. № 17. С. 39, 41, 44.
[Закрыть]. Именно такую критику культивировали рапповцы, причем – в этом они оказались едины с «литфронтовцами» – «левой оппозицией» внутри самого РАППа. Так, один из лидеров «Литературного фронта» Анатолий Камегулов настаивал на том, что «Марксистская критика должна стать подлинным идеологическим руководителем советской литературы»[33]33
Камегулов А. О задачах советской общественности // Знамя. 1929. № 10. С. 177.
[Закрыть]. По иронии, его статья называлась «О задачах советской общественности».
О том, насколько двусмысленно звучали разговоры об «общественности» в 1929 году, свидетельствует сама атмосфера горячих дискуссий о критике, во время которых как будто витало ощущение конца эпохи всяческих дискуссий[34]34
См.: Лежнев А. О современной критике // Литературные будни. М.: Федерация, 1929; Мустангова Е. Есть ли у нас критика // Голоса против. Изд-во писателей в Ленинграде, 1928; Полонский Вяч. Заметки о критике // Новый мир. 1929. № 11, и др.
[Закрыть]. Вячеслав Полонский писал о критике в понятиях, устаревающих на глазах:
Критик по своей природе является тем представителем общества, функцией которого является идеологическую борьбу разжигать, доводить ее до высокого напряжения, ставить перед обществом основные вопросы, вовлекать в их обсуждение […] Критик – это орган классового, группового самосознания[35]35
Полонский Вяч. Заметки о критике. С. 186.
[Закрыть].
Со страниц журнала «Книга и революция» ему как будто прямо отвечала редакционная статья, подводившая итоги еще одной дискуссии о критике: «Одной из важнейших проблем литературной политики партии являются задачи действительного осуществления монополии марксистов на критику в коммунистической печати». Поскольку Горбовы, Лежневы, Тальниковы всё «пишут, им приходится отвечать. В результате наши журналы пестрят ненужными нашему читателю полемическими статьями […] Пора и на этом фронте перейти от анархии к плану»[36]36
Политика, литература и критика (Итоговые замечания редакции к анкете в № 12) // Книга и революция. 1929. № 15–16. С. 3.
[Закрыть]. Конец «анархии» был близок.
Самыми известными практическими шагами такого перехода стал рапповский «призыв ударников в литературу», который в части критики означал создание так называемой «рабочей критики». Рассуждая о «призыве рабочих в критику», Тамара Трифонова писала:
Орабочивание пролетарской критики является одной из неотложных задач пролетарского литературного движения. Критика должна быть таким же массовым движением, каким сделалась литература. Пути формирования кадров рабочих критиков должны быть в основном такие же, как и пути воспитания пролетписателей. Начиная с массового учебно-критического кружка, рабочий читатель должен вырасти в рабочего критика[37]37
Трифонова Т. К вопросу о рабочей критике // Резец. (Л-д.) 1931. № 16. С. 15. См. также: Ермилов В. Дорогу рабочей критике! // Труд. (Баку.) 1928. № 1–2. С. 29.
[Закрыть].
Читатель-критик, о котором много говорили рапповцы, был лишь фигурой речи. Читатель критику не читал. Критика занималась созданием «идеального читателя»[38]38
См.: Добренко Е. Формовка советского читателя (гл. «Идеальный читатель»).
[Закрыть] и была установочной прежде всего для писателя, воздействуя через него на читателя (а не наоборот). Главным объектом этой критики был именно писатель, о чем прямо писал П. Коган:
А главный редактор журнала «Ленинград» Г. Мирошниченко предлагал процесс этого воздействия радикально спрямить, соединив в едином акте творческий процесс, критику и цензуру:
Я думаю, что критик не только тогда должен высказывать свое мнение, когда произведение вышло в свет, а и раньше, в процессе работы, т. е. писатель должен принести критику свою рукопись и вместе с ним обсудить ее, разобрать ее недостатки и, в процессе производства, исправить. Т. е. я понимаю работу критика и писателя как единый процесс. Не постфактум должен выступать критик, а еще в процессе построения, формирования вещи, т. е. в наиболее трудный для писателя момент. И писатель также должен это уяснить. Писатель должен еще в рукописи читать свое произведение критику[40]40
Мирошниченко Г. Литературно-творческая среда // Ленинград. 1932. № 4. С. 65.
[Закрыть].
Во время кампании против социологической школы Валерьяна Переверзева рапповцы выдвинули лозунг «За плехановскую ортодоксию», но еще задолго до того они начали переписывание теории Плеханова о двух актах марксистской критики:
Акт критики, подобно творческому акту, является социальным актом. Подвергнуть критике какое-либо произведение – это значит произвести транспонирование системы образов, вскрыть за системой образов систему идеологии, дать ей оценку и либо принять, либо противопоставить действию противодействие[41]41
Григорьев М. Задачи критики // На литературном посту. 1928. № 18. С. 35.
[Закрыть].
Плехановская критика считалась до открытия «марксистско-ленинской эстетики» едва ли не вершиной марксистской теории литературы. Рапповцы, получив монополию на Плеханова, занялись его инструментализацией: искусство – социально-активно, задача критики – перевод образов в идеологию, следующий «акт» – по сути, политическая оценка этой идеологии и, наконец, в необходимом случае – «противодействие», когда на помощь приходят, надо полагать, государственные институции.
Последствия этих «критических актов» если и вызывали у таких либеральных и «нестойких» интеллигентов, как Луначарский, тень сомнения, то для того лишь, чтобы еще раз подтвердить первичность политической целесообразности. Выступив на съезде ВАПП в 1928 году с докладом о задачах марксистской критики, Луначарский и инициировал дискуссию в журнале «На литературном посту». Задачу критика-марксиста он видел в том, чтобы, вскрыв враждебную сущность того или иного произведения, понять, как это произведение «может быть использовано в нашем строительстве». При этом он оговаривался:
Естественно, что чуждые, а тем более враждебные явления в области литературы даже в том случае, когда они содержат в себе некоторую долю пользы, могут быть чрезвычайно вредоносны и ядовиты и являются опасными явлениями контрреволюционной пропаганды. Само собою разумеется, что тут на смену выступает уже не марксистская критика, а марксистская цензура[42]42
Луначарский А. В. Тезисы о состоянии и задачах марксистской критики // На литературном посту. 1928. № 11–12. С. 43.
[Закрыть].
Назвав наконец инструмент «противодействия», Луначарский как будто смутился обнаружившейся близостью «марксистской критики» и цензуры. Поэтому он специально обсуждает проблему:
Часто возникают обвинения против критиков-марксистов в том, что они занимаются чуть ли не доносительством. В самом деле, в наше время довольно опасным является сказать о каком-нибудь писателе, что его тенденции бессознательно, а то и «полусознательно» являются контрреволюционными […] Нам говорят: разве дело критика разбираться в политической преступности, в политической подозрительности, в политической недоброкачественности или недостаточности тех или иных писателей? Мы должны со всей энергией отмести подобного рода протесты […] Нерадивым и политически пассивным надо признать человека, который искажает самую сущность марксистской критики, боясь громким голосом произнести результат своего добросовестного социального анализа[43]43
Там же. С. 46.
[Закрыть].
Таким образом, «самая сущность марксистской критики» фактически сводится к публичному политическому сыску.
Это обстоятельство нисколько не смущало менее щепетильных рапповцев: «Пролетарская литература должна иметь такую критику, которая не будет плестись в хвосте литературных процессов, а будет активно руководить ими, воздействовать на них», – утверждал Владимир Ермилов[44]44
Ермилов В. За плехановскую ортодоксию // С кем и почему мы боремся. М.-Л.: ЗиФ, 1930. С. 240.
[Закрыть]. И действительно, РАПП впервые превратил критику в основной инструмент литературной политики, показав, что даже при отсутствии сколько-нибудь значимых литературных достижений можно жестко и эффективно проводить «партийную линию» и добиться «гегемонии в литературе» практически одними критическими кампаниями; что через постоянный критический террор можно полностью разложить и контролировать писательскую среду; при помощи одних административно-идеологических акций, лишь вбрасывая в топку очередной кампании новые лозунги, можно переформатировать всю инфраструктуру литературного процесса.
В ходе последней по времени дискуссии о критике, приуроченной к «производственному совещанию критиков РАПП» 25–29 января 1932 года, всего за несколько месяцев до начала «перестройки литературно-художественных организаций»[45]45
См. отчет: Первое производственное совещание критиков РАПП // Марксистско-ленинское искусствознание. 1932. № 3. С. 110–122.
[Закрыть], требования «вести» литературу распространились с журнальной критики на литературную науку. «Литературовед. Это тот, кто ведает литературой? – спрашивал М. Гельфанд. – Что-то вроде специалиста-консультанта при литературном ведомстве… Необходимо бороться за другое содержание термина: „литературовед“ – это тот, кто ведет литературу. В бой за социализм»[46]46
Гельфанд М. Движение ударников в литературу // На литературном посту. 1931. № 3. С. 16. Впрочем, обсуждение отношений литературной науки и критики в журнале «На литературном посту» имело место еще в ходе дискуссии 1928 года. См.: Якубовский Г. Задачи критики и литературная наука // На литературном посту. 1928. № 7.
[Закрыть].
Вообще тема взаимоотношений между текущей критикой и литературной наукой обсуждалась весьма активно в 1920-х годах, когда эта связь была столь же плодотворной, сколь и драматичной. В одном случае можно сослаться на участие теоретиков и историков литературы в текущей критике (выступления Шкловского, Эйхенбаума, Тынянова по вопросам современной литературы), в другом – на вторжение литературных критиков-функционеров в сферу собственно литературоведения (разгром рапповцами социологического направления).
Литературоведение прошло путь от стремления к синтезу с критикой (в формализме) до полного отказа от связи с ней (в структурализме). В статье «Методы и подходы» (1922) Эйхенбаум писал: «Интеллигентская критика и интеллигентская наука стали одинаково оцениваться как дилетантизм»[47]47
Эйхенбаум Б. М. Методы и подходы // Книжный угол. 1922. № 8. С. 14.
[Закрыть]. Свою задачу формалисты видели в том, чтобы заменить лже-академизм живым академизмом, построить историю литературы изнутри самого литературного процесса, соотносящуюся с текущей литературой. На это указывал Эйхенбаум, говоря, что «история литературы плодотворна, когда она ориентирована на современную литературу»[48]48
Гинзбург Л. Я. Человек за письменным столом. Л.: Советский писатель, 1989. С. 354.
[Закрыть]. Формалисты стремились к снятию водоразделов между теорией, историей и критикой, так как они
боялись, что наука окончательно оторвется от живого литературного процесса, что наука, обособившись, закроет доступ к себе питательных соков и окончательно высохнет, а критика, в свою очередь, погрязнет в современности и потеряет всякое представление о горизонте, художественное творчество же, освободившись от сознания того, что есть законы искусства и что есть веками складывавшаяся специфика жанров, особые линии жанрового поведения, оторвется от традиций, опустится и погибнет в полном дилетантизме[49]49
Курганов Е. ОПОЯЗ и Арзамас. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 1998. С. 19.
[Закрыть].
Как показал советской опыт, опасения эти были вполне оправданны. Сам пафос формализма близок пафосу революционной эпохи: и ее зачарованностью «наукой» (формалисты стремились «открыть законы литературной борьбы»[50]50
Там же. С. 29.
[Закрыть]), и происходившим в ней перерождением идеалов, которое драматически переживалось многими (формалистам «было важно определить, как одна эпоха наплывает на другую и поглощает ее, и есть ли в этом какая-либо закономерность»[51]51
Там же. С. 36.
[Закрыть]). Между тем в 1932–1934 годах происходит окончательное «поглощение»[52]52
Яркую картину состояния критики и ее оценку писателями в это время дает обширная подборка писательских высказываний в журнале «Книга и пролетарская революция» (1933, № 8). На анкету журнала откликнулись бывшие попутчики Ал. Толстой, Леонид Леонов, Мариэтта Шагинян, Валентин Катаев, Вера Инбер, Владимир Лидин, бывший лефовец Семен Кирсанов, бывший «кузнец» Федор Гладков, бывший рапповец Григорий Корабельников и др.
[Закрыть].
В сталинской культуре не только критика приобрела отчетливо политические цели, но даже споры о ней были проникнуты политическими задачами. В 1932 году она была перестроена институционально, но осталась в руках прежних деятелей, зараженных групповщиной, вождизмом и имевших политические амбиции. Речь идет, прежде всего, о рапповцах, которые составляли костяк советской критики и долгое время отказывались смириться с утратой власти. Поэтому «перестройка литературно-художественных организаций» в этой части была проведена таким образом, что критики оказались сконцентрированы в одном центральном журнале «Литературный критик», где доминировали те, кто в 1920-х не был причастен к групповой борьбе. Костяк журнала составляли не столько критики, сколько философы Марк Розенталь, Михаил Лифшиц, Дьердь Лукач; из критиков наиболее влиятельна была Елена Усиевич. Именно эта группа возглавила борьбу с «вульгарным социологизмом», а по сути – с остатками рапповства (неслучайно «Литературный критик» будет закрыт после атак на него бывших рапповцев Ермилова и Фадеева)[53]53
См.: Мазаев А. О «Литературном критике» и его эстетической программе // Страницы отечественной художественной культуры: 30-е годы. М.: Гос. ин-т искусствознания, 1995.
[Закрыть].