Текст книги "Голос Лема"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Яцек Дукай,Роберт Вегнер,Рафал Косик,Януш Цыран,Кшиштоф Пискорский
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 33 страниц)
Голос Лема
Антология в честь Станислава Лема
Под редакцией Михала Цетнаровского
Яцек Дукай
ПРЕДИСЛОВИЕ
(пер. Сергея Легезы)
Ни одна хорошая книга не пройдет безнаказанной, а любой творческий жест одновременно является предметом рыночной игры. И, как часто бывает со многими подобными попытками, инициаторам антологии, вдохновленной творчеством Станислава Лема, легко приписать низкие намерения: дескать, используют популярное имя в качестве дармовой рекламы, чтобы получить маркетинговый эффект на одном названии.
Однако в нашем случае речь идет о деянии без малого героическом.
Поскольку, во-первых, действительно ли «Голос Лема» использует известную марку – или только пытается ее создать, восстановить?
А во-вторых, можно ли в принципе «писать как Лем»?
* * *
Первый вопрос может показаться почти абсурдным (если не разрушающим привычную картинку). Как же так, ведь о Леме слышал каждый! А то! А еще все слышали о Чарской или Гайдаре – но я не верю в толпы читателей, расхватывающих антологию рассказов а-ля Чарская.
Почему я позволяю себе сравнивать именно этих писателей? Увы, я много раз убеждался, что для современного читателя, любящего вампирские лавбургеры, саги фэнтези, книги Пилипюка и Пекары, Кинга и Канаван, – Лем стоит на той же полке, что и, например, Жеромский или любой другой, проклинаемый школьной братией автор из списка для обязательного чтения, совершенно школярами не перевариваемый.
В беседах с этими читателями раз за разом возникает мотив раннего неприятия Лема (и, обобщая, всей научной фантастики) из-за обязательного – в начальной школе – чтения «Сказок роботов» или рассказов о Пирксе. Для новых поколений школьников этот опыт оказался воистину травматическим.
Что ж, просто они слишком рано подступались к Лему: сбой в образовательной программе. Есть писатели, до которых нужно дорастать, причем делать это не единожды – нужно дорастать до них многократно. И вот эти несчастные оканчивают школу, сами заводят детей, а отвращение сохраняется. Уже целые поколения взрастают в состоянии благостной неосведомленности о сокровищах воображения Станислава Лема. И они вовсе не невежды: это люди образованные. Возьми, попробуй, убедись, что такая литература по-прежнему не для тебя! В ответ: «Я пытался, но, черт побери, не понимаю этого языка!»
Вот и еще одно неожиданное препятствие – язык Лема: специфичный, разухабистый довоенный польский, сплетающий воедино техницизмы и чудесные резиновые неологизмы, юмористическую эквилибристику и пресные архаизмы: послойно, как в торте, этаж за этажом – для читателя XXI века он стал настолько же чуждым, как и польский Мицкевича. Ведь трудность чтения «Пана Тадеуша» заключается не в головоломных интеллектуальных вопросах, которые ставит эта литовская эпопея, а в непонимании текста на базовом уровне – его слов и предложений. Язык Лема, с этой точки зрения, постепенно с течением времени становился все более герметичным, уже поздняя эссеистика Лема возвела непреодолимо высокий барьер для потребителей культуры супермаркетов.
Мои печальные констатации естественным образом противоречат мнению, распространенному в польской медиасфере. И чем это более уважаемое и серьезное медиа, тем для него очевиднее: «все знают, читают и любят Лема». Откуда такая разница?
Мне кажется, принцип «мыслить и говорить, как Лем» стал уже отличительной поколенческой чертой, аналогично более раннему «говорить, как Сенкевич». Время, когда мы входим в культуру, в произведения, нас формирующие, влияющие на наши воображение и вкусы, – идентифицирует нас подобно ДНК и папиллярным линиям. Нельзя заново пережить детство, и нельзя во второй раз читать как ребенок.
Да, исключения бывают – исключения бывают всегда. Авторы некоторых рассказов из этой коллекции суть их примеры. Но в целом демаркационная линия прошла по 1989 году: кто успел войти в мир НФ раньше, тот с большой вероятностью «заразился Лемом». Тогда Лем и вправду был своеобразным Солнцем фантастической литературы: тем паче в 1970-х. Но после 1989-го все изменилось: он стал лишь одной из тысяч звезд на небосклоне. Сейчас можно сызмальства зачитываться фантастикой, считать себя ее знатоком, ее преданным фанатом – а Лема вообще не читать или, прочитав одну-другую его книгу, сознательно отринуть их, как литературу неинтересную и несущественную; и не испытывать из-за этого ни малейшего дискомфорта при культурном обмене, при разговорах с другими читателями, при попытках понять современное творчество.
Что было бы невозможно в случае аналогичного игнорирования, например, творчества Толкина. Даже если кто-то Толкина люто ненавидит, он вынужден ориентироваться в его произведениях, чтобы осмысленно участвовать в беседах о современной культуре, причем даже и не завязанных всецело на фантастику. В этом смысле творчество Лема может показаться литературным тупиком. Сколько вышло книжек, фильмов, игр, для полноценного восприятия которых необходимо чтение Лема? Их единицы, и они далеко не самые удачные.
Нынешние лемофилы представляют собой нечто вроде полутайного масонского братства, освященного НФ, узнавая друг друга по криптоцитатам, сладостно архаической терминологии («фантоматика», «интеллектроника») и характерному рефлексу отслеживания генеалогии идеи: «Об этом Лем уже писал здесь и здесь!» Остальные леминговски кивают: да-да, Лем это предвидел, а Достоевский – загадочная русская душа.
Как остановить такой тренд? Как удачно развернуть читателя к Лему?
Полагаю, одним из вариантов может стать именно такой литературный «альбом каверов». В истории музыки новые поколения часто открывали классику, услышав ее произведения в исполнении ровесников. И лишь затем они по собственной воле приходили к оригиналам.
Рассказы, собранные в этом сборнике, вышли из-под пера авторов, родившихся между 1969 и 1982 годами; всего два писателя-ученых – Цыран и Поджуцкий – представляют старшее поколение.
Это уже не дети: это литературные внуки и правнуки Лема.
* * *
Возможно ли сегодня «писать как Лем»?
Вопрос не столь банальный, каким кажется на первый взгляд. Понятно, что для того, чтобы писать в точности как Лем – не просто повторяя то, что он уже ранее написал, но творя и ныне так, как творил бы Лем, – нужно, собственно, быть Лемом. А это мало того, что невозможно логически, так еще не являлось бы поводом для гордости ни у одной творческой личности, которая в поте лица вырабатывает собственную территорию оригинальности.
Но речь о другом. Тогда – о чем же?
Мне кажется, следует отступить на шаг от озвученного вопроса и сначала назвать причины привлекательности прозы Лема, то есть те ее черты, ради которых вообще стоило бы «писать как Лем».
Здесь должно наследовать содержание – или форму? И возможно ли отделить одно от другого?
Быть продолжателем на уровне формы – значит неминуемо подставиться под упреки по части пустой архаизации и игр с ретроэстетикой – ради самой эстетики. Между тем герои Лема летали на бронированных космолетах и производили вычисления на мозгах с вакуумными лампами, поскольку именно в такую историческую эпоху (и в такую эпоху литературную) Лему довелось писать. Если бы он писал сейчас – неужели писал бы в том же духе? Но ведь Лем не архаизировался под Уэллса или Жулавского! Просто таким он видел будущее: таким будущее было.
Если сегодня историко-космическая футуристика «Эдема», «Непобедимого», «Соляриса», рассказов о Пирксе и привлекает читателя, то по причинам совершенно непреднамеренным для Лема, а лишь благодаря ностальгическому послевкусию одомашненного ретро. Наблюдается здесь симметрия, схожая с популярностью старых сериалов вроде «Гонки по вертикали». Инспектор Тихонов выслеживает своих честных преступников на «Волге», а командор Пиркс на полной атомной тяге прокладывает курс с грузом астероидной руды.
В более широком смысле невольной притягательности классической лемовской фантастики может способствовать место, где разворачивается ее действие: космос. В последние десятилетия произошел явный откат от будущего космических путешествий. Или, точнее говоря, разделение внутри жанра: в космосе разыгрываются почти исключительно космооперы и подобные им разудалые приключенческие сюжеты, не воспринимающие всерьез не только науку, но и сценографию научной фантастики; научная же фантастика держится Земли и человека у компьютера. В традиции лемовской литературы удается соединить две эти разнонаправленные тенденции и обратиться к конкретной группе читателей – к тем, кто воспитан на старомодной научной фантастике, и, надеемся, к тем, кто только сейчас с удивлением открывает для себя, что можно писать и так.
* * *
Проблема заключается еще и в том, что нет «единого Лема», с которого можно снять объективную мерку. Лем менялся, в конце отказавшись от НФ, в рамках которой он начинал творить, – но именно эта его «юношеская» фантастика, благодаря красочному стаффажу и крепкому сюжету, оказывается наиболее понятна современному читателю (и читателю-писателю). На противоположной стороне спектра – теоретико-философские труды позднего Лема, эссеистские и параисторические концентраты мысли с плотностью нейтронной звезды, обычно лишенные даже скелета интриги, отмытые от влияющей на воображение конкретики сценографии и гаджетности.
Здесь уже нет возможности наследовать форму; здесь «писать как Лем» по необходимости значило бы писать на аналогичные высокоинтеллектуальные темы, в подобном ригоризме разума и интенсивности воображения. Мало того что в данном случае перед авторами встает требование, как минимум, обладать искрой гениальности. Это еще и выталкивает их за рамки художественной литературы, в земли философии и союзные ей страны.
Между тем существуют читатели, верные именно такому Лему: главным образом, представители старшего поколения, отчалившие уже – согласно поздним декларациям самого Лема – от научной фантастики как жанра. «Я не читаю фантастику – читаю Лема». Для них данной антологии соответствовал бы сборник оригинальных трудов новых Хофштадтеров, Пенроузов и Типлеров.
Что же делать? Вывести «идеального Лема» дедуктивным способом невозможно. Руководствуясь здравым принципом «золотой середины», мы могли бы дистиллировать своего рода оптимум «лемовости» – ту точку в творчестве Станислава Лема, которая представляла бы как можно более полный набор качеств, определяющих исключительность его прозы, видимой сегодня с дистанции в несколько десятков лет и в образе завершенного наследия.
Выбор, естественно в определенном смысле, будет арбитражным. На мой взгляд, ближе всего к такому оптимуму был «Лем средний», из 1960-х: уже выросший из НФ-коммунизма и маринистического героизма, но еще не окаменевший в асюжетном теоретизировании. На какую форму и какое содержание опереться?
Обратимся к источнику. Станислав Лем так писал в «Фантастике и футурологии», изданной в 1970 году:
«Нет никакой непременной связи между литературной темой, объектами и событиями, которые она в произведение вводит, и значениями этого произведения: то, что происходит между святыми на небе, может в такой же степени считаться как агиографией, так и антиметафизической литературой; эротическими отношениями можно изображать и наш, и другой мир, компьютеры могут служить и футурологическому видению, и насмешке над актуальными характеристиками общества, у которого нет ничего общего ни с интеллектроникой, ни с каким-либо будущим; дьяволами удается весьма успешно проиллюстрировать качество человеческой судьбы или утверждать манихейскую концепцию бытия и т. п. К тому же может быть так, что объекты и научные понятия не служат в произведении ни физике, ни метафизике, что использование их оказывается чистым жонглерством, забавой, проигрываемой в веселой либо жуткой тональности»[1]1
Цитаты из «Фантастики и футурологии» – в переводе В. Борисова.
[Закрыть].
Тогда – почему научная фантастика? Причем именно научная фантастика не как «чистое жонглирование научными понятиями», а как сущность, смысл литературного произведения?
Вот ответ:
«Научная фантастика, способная делать (правда, по-своему) все то, что делает литература в согласии со своими традициями, своим призванием может еще в этом единственном – гипотезотворческом – секторе выходить за пределы прежних задач писательства».
Далее Лем декларирует AD 1970:
«Область действий науки и техники, область социальных действий человека, зона его культурных мероприятий создают сопряженные между собою агрегаты, образующие такое целое, которое проявляет склонность то к замыканию в самом себе, к устойчивой неподвижности, то к экспансивному раскрытию. Наука изучает мир, все свойства которого не распознала до сих пор. А поскольку они неизвестны, постольку не могут быть и однозначно предсказаны. Но можно представить себе эти неизвестные характеристики мира и подумать над тем, какие последствия дало бы их обнаружение».
Это – именно программа литературной обработки научных гипотез, причем часто гипотез настолько далеко идущих, и обработки настолько глубокой и обширной, что ей приходится упредительно реализовать и те работы, которые в рамках обычного развертывания открытий и размышлений выполняют толпы философов и теоретиков точных наук. Трудно противиться впечатлению, что в описательные критерии здесь вкрался критерий оценочный: кто мог бы справиться с подобным вызовом? Наверняка не всякий, кому достанет компетенции и умения писать «просто НФ».
А поскольку наука движется вперед независимо от литературы, гипотезы, беллетризованные Лемом, сейчас не были бы гипотезами, беллетризованными Лемом полвека назад.
Однако наверняка удастся зафиксировать конкретные искривления, субъективности и предубеждения, возникавшие у него при подборке и освещении подобных гипотез.
Итак, научная фантастика а-ля Лем должна придавать немалое значение биологическим, эволюционным интерпретациям теорий, пусть даже неимоверно далеким от биологии; должна придавать значение игре случайностей, ошибок, катастроф. Полагая разум единственным указателем направления движения, она не испытывает окончательного доверия к его человеческой разновидности; а уж каким черным пессимизмом должно звучать в ней литературное отображение этических и эпистемологических ограничений (почти инвалидности) Homo sapiens! Эмоциональная составляющая этой прозы настолько слабо выражена, что порой совершенно заслоняется интеллектуальной составляющей. Особенно несущественна сфера эмоций, связанных с сексуальностью человека. Автор охотно сбегает от нее в аналитику разнообразных ситуаций – от межличностных связей до государственной и космической политики – с помощью теории игр, холодных математических моделей.
Нетрудно заметить, что многие из названных черт присущи современным версиям западной «жесткой НФ», созданным учеными. (Вот только искать здесь соответствие пластичности и всесторонности языка Лема бесполезно). А подобная НФ уже настолько нишевая, что в Польше ее, как правило, вообще не издают, а потому и массовому сознанию она неизвестна.
И все же очень позитивным сигналом я считаю сверхординарную (относительно размеров данной ниши) популярность у нас Питера Уоттса. И насколько было бы перебором утверждать, что «молодой Лем нынче писал бы как Уоттс и Иган», настолько же он наверняка оказался бы ближе именно к ним, чем к фантастическому ретро. В этом смысле наиболее естественным продолжением творчества «Лема среднего» является продвинутая, ригористическая, stricte жанровая НФ XXI века.
А если взглянуть с другой стороны, на Западе и в мире Лем никогда не был и не является звездой поп-фантастики масштабов Айзека Азимова или Фрэнка Герберта. Однако его и не забыли. После волны переводов в 1970–1980-х (разные языки открывали Лема отдельно друг от друга; общемировой моды на Лема никогда не существовало) его популярность держится на довольно низком уровне, характерном именно для современных авторов «жесткой НФ». Время от времени на последних страницах научной периодики (а также на сайтах, в блогах исследователей и академиков) я наталкиваюсь на рекомендации докторов точных наук новых поколений, которые в восхищении открывают «Кибериаду» или «Голос неба». Голливуд не снимает по Лему многосерийные блокбастеры с «дцати»-миллионными бюджетами, но каждое десятилетие-другое появляется амбициозная экранизация. Например, «Футурологический конгресс» Ари Фольмана.
В сумме же – это не самое худшее место для творчества Лема в мировой культуре.
Еще бы и у себя на родине оно оставалось живо хотя бы в той же мере.
Кшиштоф Пискорский
ТРИНАДЦАТЬ ИНТЕРВАЛОВ ИОРРИ
(пер. Сергея Легезы)
Интервал 3f30fb/01
Два беспилотных штурмовика, которые Имурисама выплюнула, прежде чем войти в облако Оорта, возносятся по дуге над Луною, прочерчивая в темном небе две светлые полосы. Под ними открывается вид на Землю – шар обгоревшего камня.
Дроны приводят оружие в боевую готовность. Один их залп мог бы превратить планету в бульон из кварков и лептонов, который выхлебают коллекторы Имурисамы, возвращая часть энергии, потраченной на их производство. Однако ни одна угроза из тех, что симулирует стратегический сердечник Конгломерата, себя не выказывает. Нет враждебной жизни, никакая цивилизация не пытается вытянуть отсюда остатки тяжелых элементов. Есть лишь одинокий мертвый камень, висящий в пустоте.
Вардена охватывает чувство мрачного удовлетворения. Он голосовал за то, чтобы не тратить энергию на дроны. Знал, что те ничего здесь не обнаружат: последние из цивилизаций с пика кривой Кардашева давно покинули этот рукав Млечного Пути. А низшие, бедные типы 1 и 2, погибли во взрывах сверхновых или умерли от голода, поскольку их технологии не сумели перекрыть нехватку энергии.
Энергия. В последнее время даже Конгломерату ее не хватает. Средства безопасности наподобие двух штурмовиков – расточительство, которое они уже не могут себе позволить. Но стратегический сердечник этого не понимает. Этот параноик выковал триллионы своих искусственных синапсов в огне Энтропийных Войн. Он все еще не в силах уразуметь, что во времена Великого Холода каждая схватка и столкновение лишь ускоряет тепловую смерть обеих сторон. Даже мысли о конфликте, выстраивание военных планов – суть расходы: выжившие цивилизации хорошо это понимают. Ведь энергии не хватает всем, коллекторы Конгломерата – направленные в несколько призрачных точек, рассеянных в бескрайней тьме, – с трудом позволяют поддерживать критические системы. А животворящие пульсы Иорри все реже и все слабее.
Варден беспокоится. Думает, что ему нужно было сильнее противиться выпуску штурмовиков. Конечно, Имурисама в конце концов поглотит дроны и разложит их на единичные атомы, но что с того: баланс все равно окажется отрицательным. Увы, до его мыслей никому нет дела. Конгломерат ему не доверяет. Этого никто не скажет, но все опасаются, что он не беспристрастен и эмоционален. Ведь Варден на одну тысячную остается человеком.
Тем временем дроны дважды облетают Землю, проводя поверхностное сканирование. Стратегический сердечник дает зеленый свет. По этому знаку облако космических мух пересекает орбиту Плутона и направляется в сторону растрескавшегося трупа планеты.
Нынче темно и холодно. Се – последние мгновения Вселенной, скованной тепловой смертью.
Интервал 3f30fb/02
Варден переходит потоком нейтрино из Имурисамы на сердечники собственного флота. Транскрипция из кристалло-мультиспиновых потоков фрегата на фотонно-кремниевые палубы Дейрона проходит непросто, часть пакетов теряется. Вардену приходится ждать в Чистилище, пока Имурисама возобновит трансмиссию; пока они с Дейроном не заштопают дыры в его сознании.
Он ненавидит Чистилище. Тут – небытие, но будто осознанное; полусон разума. Он опасается, что именно так выглядит смерть.
На этот раз Варден ждет дольше обычного, видимо, пробелы больше или машины не могут договориться. Авария интерпретаторов? Слабая подпитка дескриптивных станций Дейрона? Имурисама для них крепкий орешек, результат несуществующей технологии, как многие военные корабли. Родилась она из простого вопроса: как застать противника врасплох в эпоху глубокого сканирования и торговли петакубитами информации, когда все обо всех все знают? Это непросто, но способ есть. Размещаешь кластер квантовых сердечников с временной акселерацией – небольшой, размером с планету, – а потом запускаешь на нем симуляцию мира, большую игру в жизнь, которая пару-тройку десятков раз проходит от изначальной оригинальности до холодного конца, и множит, развертывает вероятностные, но не существующие цивилизации. Необязательные сущности. А всякая цивилизация – это миллионы независимых ИИ, которые живут, работают и умирают. Создают произведения искусства и научные прорывы.
Творишь бурю в стакане воды, галактические войны в аквариуме. Потом извлекаешь из этого что сумеешь: модели экономики, идеологии, но и военную технику, особенно если она экзотична и сложна для понимания.
Вот только, смешивая технологии, рожденные симуляциями, с технологиями нескольких десятков реальных цивилизаций, получаешь информационный кошмар. Конгломерат – это сеть, сшитая из сообществ с настолько разной философией и наукой, что несколько монументальных мысленителей, являющихся главным банком его вычислительных мощностей, предназначены исключительно для координации этих систем между собой. И даже им это не всегда удается. За пределы сети пришлось вынести такую экзотику, как Малорианская сингулярность: ее процессы, протекая по временно ускоренным подизмерениям, были непонятны даже Конгломерату. Или Драккани – их сеть оказалась живой религией, мистическим раем, который могли понять лишь другие представители их расы.
Конца Чистилищу не видно, а мысли Вардена тем временем внезапно замедляются. Это низкая подпитка.
Приближается…
Интервал 3f30fb/03
Наконец Чистилище выплевывает его, измученного и измятого. С момента приближения к системе Конгломерат держал Вардена наготове, на случай контакта. Совещания, симуляции, тренировки. Варден охотно бы отдохнул, нырнул в кубитовый пух виртуала, однако ему нельзя. Он прикован к реальности последовательностью жестких обусловленностей – истинный раб материи. Он происходит из касты реалийцев, как и несколько сотен прочих сознаний Дейрона. Это честь, поскольку службу предлагают лучшим – единственная работа в прежнем смысле слова, какая еще осталась. Но порой Вардену оказывается достаточно, даже если его сознание набито мотивационными обусловленностями, даже если он накачивается, словно безумец, примитивным протопатриотизмом, садомазохистским удовлетворением от жертвенности.
Варден устал. На уровне реальности-3, в приятной лоу-тек симуляции Дейронской планеты, у него есть настоящая семья. Навещая их, он несколько ослабляет обусловленности. Любит чувствовать, как воля балансирует на грани: с одной стороны, такая тоска, что хочется плакать, с другой – обязанность, жертвенность, поскольку выживание семьи зависит от того, что он будет делать на уровне 0. Варден несколько раз находился в шаге от решения все бросить и спокойно жить тремя уровнями реальности ниже холодного мира. И всякий раз перебарывал искушение. Он знает, что ловушка инбридинга укорененных универсумов – второй после расщепления атома тест для молодых цивилизаций. И что очень немногие сдают его, предпочитая запереться в нереальностях.
Не дадут ему отдохнуть.
Варден едва сбросил с себя холод Чистилища, а его уже тянут на внутренний совет Дейрона. Это глупость, реликт старых времен, но Варден старается быть снисходительным. Большая часть экипажа – молодые разумы из Ориона, у которых едва стерлась разница рас, некоторые – еще до технологической сингулярности, этих космических яслей. Они подозрительны. До конца не понимают ни зачем они сюда прибыли, ни что произойдет позже. Не доверяют Конгломерату.
Дискуссия ведется на закрытых каналах, под замком, поглощающим передачи на всех уровнях. Варден встал на сторону Конгломерата, но не потому, что чувствует себя связанным с ним сильнее, чем с собственным флотом. Просто он хорошо его знает. В старые времена Вардена можно было назвать послом.
Они засыпают его вопросами, на которые он едва может ответить.
Нет, Кодра не проксирует алгоритмов нашего-2. Это клонированный дебатирующий поток, мы пытаемся исправить часть систем, кодране помогают в анализе.
Восемь экзафлопов. Отдадим с процентами, когда системы будут исправлены.
Ложь. «Т» до заморозки продлится семьдесят восемь стандартных лет, у меня актуализация с главного стержня Конгломерата. Наши алгоритмы неполные. Кто управлял теми исследованиями?
Да, интервалы удлиняются, но это потому, что коэффициент полезной деятельности коллекторов снижается пропорционально расстоянию от Иорри.
Нет опасности. Разделенные ИИ Конгломерата имеют квантовую контрольную сумму, никто не может их перепрограммировать так, чтобы мы об этом не узнали.
Неизвестно, что мы здесь найдем. Именно потому сюда и прибыли.
Дейрон будет на второй линии, работу на планете начнет зерно Пар-ти, а также низковероятностные потенциальности Веревочников.
Я тоже на это надеюсь.
Нет, в публичном логе.
Да.
Нет.
После совещания Варден перемещается на мостик. На потоке внешних сенсоров видит рой Конгломерата на фоне Юпитера – небольшой планеты, чьи газовые покровы давно высосал красный карлик. Планету окружает гало космической грязи. Варден знает, что когда-то это были прекрасные кольца – прежде, чем их разорвала гравитация гибнущего Солнца. Он корректирует инфракрасные линии, а тучи газа и льда поблескивают, на их фоне искрятся миллионы корпусов.
Иногда хорошо быть простым разумом. Для большинства составных частей Конгломерата это лишь движение объектов в пространстве, но Варден знает, что балет титанов среди планетарной грязи прекрасен. Пред ним движется богатство нескольких галактик, подсвеченное короткой пульсацией IR. Корабли, боевые станции, подвижные миры – механические, биологические и те, которые не описать. А далеко позади, окруженные кораблями вероятностных цивилизаций, движутся пульсирующие сердца Конгломерата – коллекторы. Самый большой, оборудованный двумя ангарами для пары кораблемиров, Тариан, повернул чашу в сторону центра далекой галактики, где в пространстве, разрываемом невероятными силами, висят густые гроздья черных дыр. Там они оставили Иорри – самый большой искусственный объект в истории известной вселенной, ломатель сингулярности величиной в несколько систем. Иорри выворачивается по ту сторону колодцев пространства-времени, создавая гамма-выбросы и взрывы, на фоне которых сверхновые – лишь космические искры. Когда собирает достаточно энергии, посылает ее тахионными потоками прямо в коллекторы Конгломерата.
Живут они в ритме Иорри. Она дает ценные мгновения высокой мощности, моменты быстрых мыслей и поступков. Когда поток заканчивается, приходит время холода, медлительности. Начинается интервал.
Иорри – последняя карта в их рукаве. Когда они выберутся за симуляционный горизонт событий, она даст искру реоригинации, испепеляя себя и добровольцев, которые ее охраняют. Если все пойдет по плану, Иорри повернет вектор энтропии и начнет новую эпоху, новый мир.
Но это произойдет через миллионы интервалов. Варден не знает, будет ли он существовать так долго.
Теперь он смотрит дальше, за орбиту Нептуна, где на границе сенсоров короткой дистанции находятся корабли Конгломерата, которые не вошли в пояс Койпера, поскольку нарушили бы хрупкое равновесие орбит, привели бы в движение поля астероидов. Это несколько движимых миров, один мегамыслец, одна монструозная боевая станция, закрытая, словно сфера Дайсона вокруг черной дыры, рожденная из некоей странной вероятности (они до сих пор не знают, как ее использовать). А за ними, еще дальше, вдали от главной группы, летит черное антисолнце – шар мрака, более густого, чем тьма пустоты.
При виде его Варден чувствует беспокойство; логические процессы, давным-давно предсказывавшие ему катастрофу, снова кричат один громче другого.
Шар – дом одной из самых молодых цивилизаций Конгломерата. Ригиане – последний урожай усохшего древа. Они родились как бы случайно, там, где некогда была туманность Ориона. Когда все звезды туманности угасли, несколько сверхновых последним дыханием привели в движение поля космического газа, столь разреженного, что на кубический метр приходилось лишь несколько сотен тысяч атомов. Возникло солнце, надгробие космической матки, некогда породившей миллионы миров. Вокруг солнца из остатков возникли планеты. Одна из них случайно лежала в золотом коридоре – не слишком далеко и не слишком близко от звезды. На этой планете случайно возникла жизнь. Оригинальная. Им было у кого учиться: в то время Орион представлял собой огромное кладбище, и тысячи вымерших рас не протестовали против воровства их секретных технологий.
Варден всегда думал о них как о червях на трупе.
В одном они оставались умелыми – с самого начала боролись с кризисом энергии; их солнце было маленьким и холодным. Они знали, что прочие солнца умерли. Самодостаточность стала для них религией, они начали с разумного нанооблака, которое потом все сильнее сепарировали с помощью альтернативных физик. Их дальние патрули добирались до артефактов всевозможных рас. Но оригиане, вместо того чтобы создавать собственную технологию, развивали науку о науках, формировали векторы развитий, анализировали потенциальные технологические тропки своего вида. Благодаря этому за несколько сотен тысяч лет они обогнали цивилизации, существовавшие от начал Галактики. И в конце концов нашли рецепт выживания: их сложные пространственно-временные науки в рамках непонятного процесса свертывания измерений в отрицательные величины позволяли получать энергию, плененную в структуре Вселенной. Именно таким образом из односистемной цивилизации оригиане одним прыжком перескочили Кардашева−3, −4 и −5. Закрепились на последней отметке шкалы, зарезервированной для полубожественных существ. Вместо того чтобы играть по правилам, установленным Вселенной, они манипулировали ее тканью.
Была единственная проблема: энергию свертывания удавалось получать лишь на своей внутренней стороне, поэтому цивилизации приходилось перемещаться в очередные, находящиеся все глубже подизмерения. Совершенно самодостаточные, они отрезали себя от вектора энтропии, отмеряющего секунды до смерти вселенной, но одновременно – бесповоротно отрезали себя и от всех остальных.
Никто не знает, отчего они присоединились к Конгломерату. Спросить не представлялось возможным – за границей сферы начиналась такая перекрученная пространственно-временная сингулярность, что Конгломерат не сумел бы ее даже моделировать, не говоря о проектировании зондов, способных пробиться на самое дно, к оригианам. Но и тогда они не смогли бы отрапортовать: из сферы не вырывались даже единичные нейтрино.