Текст книги "Антология странного рассказа"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 39 страниц)
А так вообще людей в упор не видел. Говорил, что у кого нет лишнего, тот – животное и должен жить, как животное. Жену где-то сгноил. Говорили, бил ее для развлечения. И прибил. Ну, или какой другой несчастный случай.
Три девки у него росли. Ганя и Регина – запуганные были, но брехливые. Инстинкт самосохранения кого хочешь научит. Бывало, приходит он домой, а у Ганьки – подружки, так он ботинки снимет, в башку ими запустит, за волосы всех потягает, матом обложит, а потом, довольный, и говорит: «Ну-ка, Ганька, расскажи, как папку своего любишь…» Та слезы глотает, но мурлычет: «Люблю, как никто и никогда». Брешет, конечно, но жить-то надо. Мы ему говорили, мол, зачем так с детьми. А он нам по их этой общей программе: «Рот закрой! Если ты такой умный, чего такой бедный? Бабло побеждает зло! На кишках твоих тебя ж и повешу». Ну, такое…
Девки его быстро замуж выскочили. Ганька за албанца местного, а Регина за одного из братков. А ей без разницы – от кого по морде получать: от папаши или от мужа. Лишь бы деньги давали.
А младшая его – Кирка – та с характером была. Ты ей слово, она тебе – десять. Ну, не успел Король ее толком запугать. Бизнес, то да се, закрутило. Росла, как сорняк в поле. Оно и на пользу. Она и бояться его не боялась, а потому и ненавидеть не начала.
К старости устал, к лести привык. Думал, что задница у него – цветок благоуханный, все выставлял ее для поцелуев. Дошел до того, что решил, будто сам по себе ценен. Без бабосов, недвижимости и всяких офшорок. Сказал: «Ну-ка, девки, налетай-забирай! Кто обцелует папочку получше, тому и достанется…» Ганька с Региной оттарабанили, как по писаному. А Кирка плечами пожала. Промолчала по факту. Он ей: «Я тебя в Африку голой пущу. Землю жрать будешь…». А она фыркнула и за француза вышла. Уехала.
Кент Королю говорил: «Остынь, не раздавай майно-то. А то сам голым в Африку. Без майна-то и власти ты что? Ничто!». А он – ни в какую. Пусть, мол, только пикнут. Это ж я им все – и унитазы золотые, и полы, Сваровским лепленные. Это ж я велик. Это ж ко мне по первому свистку все короли и прочие премьеры с прокурорами. Величие мое чтили и чтить будут! Стану жить налегке, как сыр в масле кататься. А зятья нехай побегают. Поприумножают. Пообслуживают мою счастливую старость.
И отписал Ганьке с Регинкой всё. Жить решил сначала у Ганьки. Со свитой.
А свита у него была – я вам доложу. Человек сто: массажистки, повара китайские, борцы дзюдо, спичрайтеры, он же сам ни бум-бум. В общем, всякие были. Нужные – ненужные. Для красоты, для тела, для дела… Я шофером у него работал. Как в запас отправили, так и пошел баранку крутить.
В общем, сто человек… Сам он – идиот буйный. И прислуга такая же. Ганька ему сказала: «Папаша, а давайте-ка поменьше народу в моем доме! Человек двадцать вам вполне себе хватит».
Как он орал! «Чтобы сдохла, чтобы ты выродка родила, чтоб ты повесилась на суку, чтоб земля тебя не носила, сволочь ты неблагодарная». Хорошо албанец в отлучке был, концерта полностью не слышал. Вот.
Наорался Король, наплевался, натопался – и к Регинке. А там – тот же компот. «Вы, папаша, ведите себя поаккуратнее, а не то…
Ушел он от них. Вроде как умом тронулся. Спрашивает меня: «А как это у вас летом так жарко? А где же ваши кондиционеры?» или «А воду вы фильтрованную пьете или откуда?».
А морда у него приметная была, в телевизоре намельканная, на плакатах всяких. Народ его знал и, мягко говоря, проклинал на чем свет стоит. Плюс денег нет. Кому нужен?
Подался к бомжам. Там своя стихия. Ходит наш Король, разговоры разговаривает. Уже не кажутся ему люди такими тварями животными. Но удивлять не перестают. То вещи не от Бриони – сюрприз, то удобства, не к столу будет сказано, не золотые, а так – яма в кустах. То зима настала, как обычно, неожиданно. А из крыши над головой – только теплоцентраль.
Жизнь, в общем, в него проникла. Такая, какая есть. Я ему предлагал к Кирке во Францию съехать. А он – нет. И знаешь, бросил я его. К столовке благотворительной пристроил и бросил.
Не смог. Потому как турист он в нашей жизни был. Не задружил ни с кем, не пригрел никого. Кент его помогал много. Последним делился, морду за него каждому чистил. Но к нему он тоже – никак. Вроде, знаешь, осознал, а вроде – и нету нас. А если и есть, то всегда должны. Мысли его новые поддерживать, бред руками разгребать. То голым побежит, то заговариваться начинает. А людей все равно – как через пленку видит. Или как кента – типа не помнит.
Дальше вообще криминальная хроника. Кирка про ситуацию прознала, приехала. Нашла папашку, отмыла, нарядила. И нет бы ему тут сказать: «Доця, давай начнем все сначала на твоей новой французской родине». Так он – типа ж сумасшедший, но уже нарядный и сытый – молчит, вроде не возражает в имущественных правах восстановиться, во всем на нее полагается. А бабы ж – дуры.
И Кирка тоже. Затеяла против сестер войну за майно. Они ей киллера заказали, сами перессорились, там и яд был, и порча, и поножовщина, натурально друг друга извели, через отравление и самоубийство. Браток, муж Регинин, под раздачу тоже попал. Погиб.
А Король только над Кирой и убивался, что ты… вроде даже по-настоящему чего-то понял. И от понимания этого умер.
Один албанец из всей семейки выжил. Сейчас дерганый такой. Ни детей не хочет, ни денег тестевых. Что рейдеры не забрали, то в приюты для бомжей отдал и в дом престарелых. Говорит, мол, слава Богу, мы до таких денег и до таких лет не доживем. И это не может не радовать.
А мне, знаешь, девок почему-то жалко. Хотя народ говорит, что так им всем и надо, но Королю все-таки симпатизирует больше.
Совсем новая…
Когда моя мама вышла замуж за папу, я уже была. Я ходила в детский сад, носила две тонкие косицы, упрямый взгляд и короткое платье в горох. Еще у меня были всегда приспущенные колготки, белые сандалии вместо правильных тапок в клетку, нелюбовь к молоку и время от времени – глисты.
Глисты в детском саду хотели иметь все. Это было модно. «Глистовые дети» приносили пять сменных трусов, каждые двадцать минут их водили мыть руки, а раз в неделю в спичечных коробках они приносили не какие-то обычные какашки, а настоящий медицинский кал.
Чтобы глисты поселились в организме, нужно было грызть ногти и «контактировать» с зараженными. Инна уже была среди них. А я нет. И это было очень обидно.
Пока я зарабатывала себе глисты, мама нашла папу. Воспитательницы детского сада называли его «неродным». И очень завидовали.
Когда папа повел маму знакомиться с родителями, я тоже уже была. Очень нарядная, в специальных белых колготках и голубом платье «на выход», с двумя «хвостами» и в новой шубе из меха натурального кролика.
Маме и мне все были рады. Особенно папина мама – бабушка Шура. Она вызвала маму в ванную, обняла и по секрету сказала, что кругом – колдуны. Для убедительности она взяла себя за волосы и сняла их. Так моя мама познакомилась с париками. Голова бабушки Шуры была совершенно лысой. Увидев ее, я подумала, что она – большая счастливица, потому что ей некуда вязать банты.
Бабушка Шура считалась сумасшедшей. Это было такое же постоянное явление, как погода, трехразовое питание, книги и поездка к морю в отпуск.
Иногда Шуру сдавали в дурдом. За побеги из дому, за уничтожение польской мебели, слив супов и бриллиантов в унитаз, за мгновенный обмен квартир с ухудшением жилищных условий всей семьи.
Если разобраться, вроде бы было за что. С другой стороны, лечить ее было уже поздно. И не очень честно.
Сумасшествие – удобный социальный диагноз. Гибкий.
Она считалась нормальной, когда забыла французский, заменила отца-сахарозаводчика на «беднейшее крестьянство», перестала понимать немецкий и отправила Гете в нужник…
…Когда заговорила «чувырлами» и стала фрикативно выдыхать «хородская булка», когда однажды надела фуфайку, отрезала волосы и поехала на шахты, когда она одна из всей большой семьи «с высшим образованием» знала, что такое митенки и фрикасе, когда она, читая Чехова, не заглядывала в книгу, а, прикрыв глаза, декламировала, почти пела – по памяти….
…Когда крестила всех попавшихся под руку еврейских детей и, выкрашивая губы предвоенным бантиком, ходила на «немецкие танцы» в клуб, а возвратившись, спала с мужем, бежавшим из фашистского плена красноармейцем Павлом, под кроватью…
…Когда уже после войны «спекулировала» мукой и сидела в «режимном заведении» в ожидании Павлуши, который поменяет ее, Шуру, а не муку, на союзнические сигареты…Когда купила у безногого попрошайки пистолет и держала его под матрасом «на случай», когда играла на гитаре и тонким, но выученным, вышколенным голосом пела блатные песни вперемешку с ариями из «Паяцев» Леонковалло…
Нет, тогда она не считалась сумасшедшей.
Ее сдавали в дурдом только тогда, когда бабушка Шура заявляла, что этот мир – заколдован. И другого объяснения у нее нет, но есть средства, чтобы бороться. Бороться с черными духами, которые время от времени вселяются в собственных детей, в мужа, в унитазы, в компоты и соленые помидоры. Злые колдуны иногда вселяются в каждого.
Мою судьбу после развода решали на семейных советах, потому что она «не лезла ни в какие рамки». Муж ушел от меня к другой женщине. Зато оставил мне свою восьмимесячную дочь Катю. И не надо спрашивать, зачем я выходила замуж за «дядю с ребенком»!
Мама сказала: «Надо отнести и положить ее прямо на порог их квартиры. Позвонить и убежать. Это их! Пусть забирают…»
Папина сестра Танечка сказала: «Это как же так? Это ж взять и просто так поломать жизнь молодой девке! Это ж взять и навесить!»
Папин брат Гриша согласился: «Одно дело хотя бы наполовину свое, а другое – вообще чужое».
Папа и дед Павел молча вздыхали. А бабушка Шура вызвала меня в коридор, скомандовала: «Бери ребенка, никаких колясок, будем делать ноги! Видишь, как оно? Вот как! А никто не верит! Заколдованные они, точно тебе говорю. Заколдованные…».
И мы убежали. Неделю ночевали у бабшуриных знакомых, людей странных, немытых, но добрых. Катькины штаны стирали у одних, сушили у других. Но гладить не гладили. Бабшурины знакомые были люди без утюга. А в конце недели мы ее окрестили. Катьку, а не бабу Шуру. Катьку и меня, если точно.
Свою дурную комсомольскую совесть я успокоила мыслью о том, что хотя бы раз в неделю младенцев надо купать…
Юрий Цаплин
/Харьков/
Бурундуки в ручье1
Один преподаватель художественного училища, выдающийся график и замечательный педагог, имел обыкновение называть учеников «зайчиками» и «рыбочками». Тянулось это с незапамятных времён, пока Аня Нилина не поняла, что «зайчиками» любимый наставник зовёт исключительно студентов тёплых, пушистых и ласковых, а «рыбками» – холодных, скользких и с тупым бессмысленным взглядом. Что тут началось! Слёзы, обиды, бойкоты, подворотенный мордобой, сжигание экзаменационных работ, увольнение, статус беженца и переезд в другую страну.
Мораль: никогда не называй рыбку, даже самую сообразительную и симпатичную, зайчиком.
2
Один преподаватель художественного колледжа, успешный дизайнер и востребованный шрифтовик, имел обыкновение называть студентов «зайчиками» и «рыбочками». «Зайчиками», понятно, юношей, а «рыбочками» – девушек. Юношей – тёплыми, пушистыми и ласковыми зайчиками, понятно? А девушек – холодными, скользкими, безмозглыми, эволюционно отсталыми рыбками, ясно? Что тут началось… Угрозы, иски, демонстрации, газетные статьи, адвокаты, суд, увольнение и запрет на профессиональную деятельность.
Мораль: в чужой монастырь со своим полууставом не суйся.
3
Одна более чем заслуженная поэтесса как-то раз выпустила книгу детских стихов «Вечная битва, или Санта Клаус летит на Солнышко». Что тут началось! Ничего гендерного ей, против обыкновения, припаять не смогли и присудили премию за искромётный нравственный традиционализм и «гелиоцентрическую устойчивость в охуевше-опизденевшем мире современной поэзии».
Мораль: репутация – это «кто», а не «какой», «зачем» и «надолго ли».
4
Одна молодая дама с немаленькими тараканами в голове, по призванию тревожная межпланетная радиограмма, а по роду занятий технический писатель, натурально, сочиняла справку к новой почтовой системе. Вступительную часть было задумано высылать каждому пользователю сразу после регистрации. Предполагалось, что начав с истории письменности и писем вообще, материальной и электронной почты в частности, обтанцевав философскую ценность связи, приветствие команды разработчиков расскажет о преимуществах нового сервиса и создаст у клиента иллюзию присутствия, вовлечённости, доброжелательности и сотрудничества (вкупе с неуверенностью в конфиденциальности, перспективности и надёжности прочих почтовых систем). Дама-надомница только что вернулась с кухни, волоча на шнурке связку крашеных гуашью газет – в их удручающем взаимоположении и состоянии опытный человек легко узнал бы одну из собачек-бессмертниц русской литературы, неизменные во всей своей живучести, обречённости и непостижимости тип, образы, а зачастую, что скрывать, и идеи которых пытались воплотить «такие мастера слова, как Достоевский, Тургенев, Гаршин, Чехов, Куприн, Троепольский, Владимов», – глядя под стол на мирно шуршащую собачку, дописывала дама. «Sincerely yours. Шануймося. Az üzlet már zárva volt. Czy te bułeczki swieze? Smím prosit o valčik? Dánke, Schöne. С любовью». Набросав историко-эпистолярный экскурс и оставив корпоративные похвальбы на потом, Н. принялась за главку о почтовом этикете:
«Получив письмо, не отвечай на него как можно и как нельзя дольше. Неотвеченное, оно у тебя есть, – раздраженная экивоками немолодого провинциального человека, чьи сочинения её тараканы когда-то нежно любили, расстроенная присуждением премии когдатошней сопернице и интимной подруге, строчила надомница-дама. – А когда – правильно в голове подсказывают, рано или поздно, потому что вовремя в таком деле не бывает, – когда всё-таки напишешь ответ – будь умницей, постарайся как можно дольше его не отправлять. В горестный, хотя избежимый миг отправки дефицитная энергия…» – торопилась дама, чувствуя, как слово за словом перетекает из неё эта дефицитная энергия в слишком длинный текст, адресованный слишком большому числу потенциально внеземных адресатов.
Мораль: всяк сверчок ищи свою рыночную нишу.
5
Ты уже, наверное, догадалась, к чему это, – писал один не вполне молодой человек своей вполне молодой корреспондентше, – а может и не догадалась, может я только выдумал себе чью бы то ни было, в том числе и собственную, догадливость, в то время как мир как раз катастрофически недогадлив, то есть наоборот: недогадлив счастливо, охранительно и устойчиво; ласков, но в ласках своих небрежен, хоть и называет нас то «солнышками», то «далёкими друзьями», телеграфируя милые, раздражающие, выводящие из себя «будь здоров», «держись», «сочувствую», хотя в сущности, что может быть нежней, чем со-чувствие, и почти издевательские смайлики, – хотя что может быть смиренней, чем не нарисованные даже, но взятые взаймы примитивные, безликие, обобществлённые «☺☺», которые, тем не менее, заставляют то сжиматься, то расцветать, то беситься от давнего страха, – и ты ждёшь этих страшных и информативных писем утром, днём и вечером, а твой (текстовый процессор услужливо и оптимистически подсказывает: «Твой навеки») собеседник не торопится: не торопится, потому что редактирует перевод, верстает районную газету или подключается к новому почтовому сервису, а потом, закончив работу и обустроившись, пишет примерно следующее: «Привет, здесь хорошая погода, вчера ходили с мужем в новый ресторан. Твоя – Тигровая краватка 11
галстук (укр.).
[Закрыть], con amore», – и ты тогда тоже издевательски думаешь: интересно, товарищ Слуцкий написал «Лошадей в океане» до поездки в Италию или после? Хорошо бы после, потому как если исходить из нашего скромного, но верного понимания основ-истоков поэтической комбинаторики, не что иное, кроме нововыученного присловья «Con amore», сподвигнуть на сочинение с таким названием не может. Или это были не лошади? или не в океане? В общем, надо в интернете проверить. Или ещё где. Я на самом деле смутно помню, что там какой-то случай из жизни в основе лежал, но дела это менять не должно. Аня, Аннушка, Нюша, кофточка, лампочка, сестричка, подружка-палиндром.
Морали, милый, у меня себе и миру нет, а тебе такая: не ищи вербальных решений для невербальных задач. «Целую в щёчку», «удачи».
6
Есть две гипотезы. Первая, подчёркнуто «мужская»: если говорить друг другу тривиальные вещи, мир испортится. Вторая (зачёркнуто «женская»): если говорить друг другу нетривиальные вещи, все нетривиальные вещи очень скоро закончатся: станут тривиальными. Кто считает, что одна версия другой не помеха, те, в основном, помалкивают.
Молчание требует пейзажа. Пейзажей, как и нетривиальных вещей, на всех не хватает. Мы родились в городах. Города не созданы для молчания.
В городе, то есть в этой жизни, если на твою долю не хватило нетривиальных вещей, стоит говорить друг другу тривиальные вещи так серьёзно и изобретательно, чтобы они – по меньшей мере, на момент их произнесения, – переставали быть тривиальными. Больше помнить, реже сравнивать, и довольно об этом.
Не мораль, праксис праксиса.
7
Иногда кажется, что всё устроено как-то неправильно. Например, что секс или что-то типа того нужны как раз в детстве, когда и спать одному страшно, и вообще повышенная зверушечность… А то получается какая-то левая компенсаторика: атавизм, где ему быть не пора, и инфантилизм, где его гонят в дверь. Плюс тебе Толстой раздражается и Сомерсет Моэм подмечает всякие правильные общеанглийские брезгливости… а кому мил раздражённый Толстой?
И вообще, откуда эта тоска по детству, столь внятная большинству здесь присутствующих? Это ведь – как пишет Костя, недоказуемо, но ощущаемо – тоска по времени, когда мир уже был эротичен (мир всегда эротичен), но ещё не разделим на объекты, которые можно и хочется любить/иметь, на объекты, которые иметь/любить нельзя, и на объекты, которые иметь/иметь не хочется, но придётся по целому комплексу причин (причины эти так и вручают конгломератом, в авоське; кому не нравится, тот тратит на разбор приданого более-менее всю самоосознательную жизнь – пассаж знамо в чьём духе). Тоска по времени как бы неограниченных возможностей, из которого неправильное нынешнее представлялось «правильным», но не представлялось, собственно, «временем».
Вывод: «правильно» и «временно» – это, к сожалению, синонимы. Что правильно, но, к счастью, временно.
8
Проблеваться. Выблевать реальность. Выблевать раз и навсегда все свои так называемые отклики на что бы то ни было. Проститься с А, Б и В. Не прощать, не забывать – выблевать.
«Его тошнило, но вырвать он не мог». Прописать рвотное миру. Это несложно. Сложней изготовить и выдумать или собрать и высушить лекарство. И лучше бы его открыть, чем изобрести. Цепную рвотную реакцию, да, но почему-то кажется, что верней – маленькую такую термоядерную, управляемую, в масштабах отделённого себя, киловатта на два лихой бесполезной мощности. Выблевать реальность: дел останется совсем немного, и есть такая надежда, касаемо оставшихся жутко повысится КПД.
Можно так (А'), так (Б') и так (В'). Последнее проще всего: реальности кажется, это она выплюнула вас.
Миллион тонких связей. Не преувеличивай, полдюжины толстых. Вылупиться на А", Б" и В" с непониманием – всё равно что вылупиться из яйца. Социализация. Эксплуатация человека, к сожалению, – к сожалению, человеком. Трупоедство. Мелочь не в кармане брюк, в кармашке кошелька. Пот солёный на вкус, а на запах порнографический и кислый, как у сорокапятилетних кондукторши трамвая, огородницы, поэтессы. «Ты себе – Галочку, они тебе плюсик». Получается чуть-чуть успокоиться или развеселиться, – сблевать реальность не получается.
9
«После того, как все слова были заменены на ангел, на демон, а на боже мой, сообщение обрело литературную осмысленность», – пояснил в интервью нашему каналу издатель университетского боевика «Коммутативные операции».
Результаты по главному корпусу: «ангел» – 90 вхождений, «демон» – 223 вхождения, «боже мой» – 516 вхождений. «Мораль» – четыре вхождения.
А что же «мудрость», Святая София – материнское лоно, влекущее обывателей и философов? Так это ведь просто сфиэ, sphere по-английски – выеденный в скорлупку бильярдный шар; мыльный пузырь, нуль, nihil, nothing!
Наступить на горло собственной «Пепси». Стоять на своём. Есть род поэтического бахвальства, которое не перестаёт быть бахвальством, даже если автор готов делом и жизнью ответить за каждое слово.
Дальше я не знаю, что писать, и поэтому надо начать сначала.
Я всё слушал, слушал – да вдруг как закричу: «Папка! Что ты всё врёшь? Это же ты мне объясняешь, как устроен молочный сепаратор, что стоит в деревне у бабки!» (Аркадий Гайдар)
Пафос – это яд. Иногда, в малых дозах, он может быть полезен.
Поначалу кажется, что юмор позволяет обойтись без пафоса. На самом деле нет, известные нам примеры длительной эксплуатации этого предположения в творчестве доказывают обратное.
Пафос без юмора зачастую неоправдан; юмор без пафоса мелок, не нужен и бессмыслен по определению.
Пафос – это нечто на роли смысла. За неимением смысла мы подменяем его пафосом и сами раздуваем свои паруса.
…Боролись, играли в Тарзана 22
Тарзан (Тарган) – мальчик, который после аварии самолёта, при которой погибли его родители, летевшие над Африкой, был подобран и воспитан тараканами, стал вожаком их стаи и поражал сородичей-людей невероятной ловкостью и смелостью; герой многосерийного голливудского сериала 30-х годов, в котором главную роль сыграл пловец, олимпийский чемпион Дж. Вейсмюллер.
[Закрыть], выделывали идиотские трюки на велосипедах. Невесёлое это было дело. (Трумэн Капоте)
Что до веры, то, видишь ли, верить в Бога можно, только ежеминутно ужасаясь чему-то в себе: чему-то, что – так мнится верящему– необоримо без обращения к высшим инстанциям – ни в одиночку, ни, тем круче, храброй толпой.
10
И вот ты взрослеешь. И тебе исполняется ВО или около того лет. И в один прекрасный день ты обнаруживаешь, что можешь помочь кому-нибудь добрым советом не потому, что ты умнее, а просто – жил дольше, читал (болел, любил) больше. Ох, не радуют такие открытия (а что не радуют – не радует вдвойне). «Смири гордыню, уёбок. Возможность помочь – радует? Да и при чём здесь томные твои тридцать лет?»
Заёмная энергетика конвенциональной брани.
«Ни при чём. Радует. Но не примиряет».
«Усталая, но трудолюбивая молодая женщина с тощей шеей почти непрерывно барабанила по разбитому пианино». (Томас Вулф)
Разъединённость. Сначала ты, в меру своих невесть почему флуктуировавших вкусов и занятий, обосабливаешься от окружающих (их волнует, ими владеет прочее). Обособившись, по молодости лет надеешься, что приобщился таким образом к новому, пусть немногочисленному и рассеянному, но куда более «качественному» обществу. Неизбежные встречи с другими обособившимися показывают (вы видите друг друга более различными, чем схожими) ошибочность предыдущих представлений. Некоторое время, терпя подобные– горизонтальные– поражения, тебе суждено надеяться, что причины столь разочаровывающего несходства – в твоей заслуженной интеллектом и знаниями принадлежности к иному культурному кругу (разумеется, тому, что повыше). И ты даже находишь этот (интеллект– знание– интуиция), казалось бы, свойственный и предназначенный тебе круг, и даже с остаточной настойчивостью («право имею») знакомишься с терпимейшими из входящих в него достойных людей, которые и дают тебе понять всю твою им чуждость и разделяющую вас интеллектуальную пропасть. Схема (вырастание из круга – вхождение в новый – разочарование – вырастание – [… —… —…]х – и, наконец, невхождение) многоступенчата, одиночество неизбежно.
Удивительный зверёк ай-ай, обитающий на Мадагаскаре, громко и жалобно хрюкает, а долгопят, который, возможно, более близок к основной линии приматов, кроме своего высокого одиночного крика издаёт печальный пронзительный писк, похожий на обезьяний. (Джулиан Хаксли, Людвиг Кох. Язык животных. – Москва: Мир, 1968/Julian Huxley & Ludwig Koch. Animal Language: How Animals Communicate. – New York: Grosset & Dunlap, 1964)
11
«Это что же, флирт?» – писали тараканы молодой женщины, исследуя и разделяя человеческое и слишком человеческое (властвуя только над последним), на что продвинутые тараканы немолодого человека отвечали: «Флирт флирту рознь. Бывает флирт – физиология лезет из распаренных тел, бывает – флегматичные лошади, истово рассчитывающие танцевать, а бывает– фантастически любопытные истории, рассказанные тебе. То есть Вам. Кстати, заметили ли Вы, дорогие так называемые тараканы, какая за прошедшие века межвидового сотрудничества приключилась с этими на вы и на ты внутричеловеческая путаница? (Мы-то в курсе, обращение на вы из человеческих уст – известно чьё, известно к кому.) Удивляют ли Вас люди, перенёсшие наше благородное самоназвание на бытовых, сколь и безобидных насекомых, уличающим образом подчеркнув: это мы для них, людей, несущественны и почти незаметны; им, людям, ничуть не угрожающи, но непостижимо неприятны; ими, людьми, не отрефлексированы: изгоняемы, убиваемы, но неискоренимы и неуничтожимы? Доводилось ли обратить внимание на отрицательные коннотации, которыми обросло превращение Грегора-Кафки в жука, долженствующее в исходном небесном пратексте обозначать открытие человеком себя (то есть упрощённо, но благородно мыслимых как целое нас)? На кой перекрашены и распушены хитиновые крыла их ангелов? Что хрустит под тапкой олигофрена?»
Или «тапком»?
Ничего не знаю, не могу связать двух слов.
Любопытно, отмечают тараканы, наше желание связывать слова, будто это какие-нибудь опасно свободные радикалы. Или чтобы не разлетелись: тогда их свяжет кто-то другой. Тривиальные самозащита и конкурентное приобретательство, – в общем, собственничество.
12
Собственничество, согласен, бережливо. Но, не согласны, всеядно, так что собачкой ему попасться или кошечкой, крысой, мышью или тараканами, «вредителями, шипами и колючками», младшими и старшими научными сотрудниками, бурундуками – выбирать без толку: куда важней быть услышанным, чем названным, да?
Впрочем, тут всё как-то очень связано, ибо что проще: построить дом или разрушить дом? Съесть пряник или исторгнуть из себя то, что осталось от пряника? Посадить дерево или срубить и выкорчевать дерево? Научиться плавать или разучиться плавать?
И эта боязнь: что кто-то поймёт тебя лучше, чем ты понимаешь себя сам, и признает негодным, и ограничит в хождении. Вздор, недоаристократические претензии на корону области: в хождении куда? В хождении с кем? В хождении там, в хождении потом.
Плохое сделать – ужаснуться – лучше стать, стать лучше; что дальше? Вторая, так сказать, чистосердечная итерация? Или, как сказать, остановиться на достигнутом? Остановка в пути, сознательное самоограничение, небрежная огранка выдыхаемого смыслоконцентрата. Не вязкое делание, но бодрое исполнительское искусство. У меня градиентная заливка на месте категорического императива. Овсянка. Достаточное количество неправильных шагов, чтобы перестать верить, что тебе ещё могут верить те, чьё доверие тебя вполне ободрит, но не то чтобы обяжет. Оставь надежду всяк себя плодящий. Сделай лоха.
Ария первого бурундука
а чего бы ты хотел
если всё это не то
если всё это не то
я хотел бы наобум
наобум надоедат
денег нет недоедат
так что надо гатить путь
дина гатина ты моя
ну и что ну и зачем
низачем ну и ничто
только надо быть совой
а утром жаворонком вставать
биться в темень головой
яна токарева ты моя
слушай, вот тебе рассвет
слушай, вот тебе закат
скатертью, которой нет
в городе, который над
все плюют, что всё пройдёт
всё пройдёт, а все плюют
все живут и ты живут
а чего бы ты хотел
мария степанова ты моя
спи, евгения лавут
Ария второго бурундука
Точка фокуса
Не такая уж старинная, но такая родная и протяжная, плыла-дрожала над микрорайоном русская песня. Певцы сидели на балконах четвёртого этажа П-образного многоподъездного дома, извнутри на перекладинке буквы «пэ», а песня, сфокусированная домом, устремлялась в окраинную даль. Преображалась, отразившись от соседних и неближних домов. Поднималась к небу, звуча так, как звучит, должно быть, молитва горца, когда подхватывают её родные ущелья и обставшие склоны, и как никогда прежде не звенела русская душа, да и не будет больше звенеть: певцы немолоды, а мы, их дети и племянники, песен вслух не поём, – и всё-таки из этой, может, неслучайной точки встречи русских гор и русских певцов она неспешно поднималась к небу, эта песня. И за будущее. И за прошлое. И за тоску былых просторов, которую наши предки не раздумывая взяли с собой в разумную тесноту крылатого городского жилья.
29 августа, шестой и седьмой подъезды, остановка «Универсам», вход со двора.
Ария третьего бурундука
Мы стояли на площади и слушали музыку эволюции. «Эволюцией» назывался визжащий и ухохатывающийся центробежный аттракцион. Пятью минутами раньше я думал, что постараюсь больше никогда в жизни не говорить о поколениях: кажется, всё лучшее, что было в истории (эволюции) человека, произошло помимо и вскользь поколений, а то и вопреки поколениям. Между («он жил меж нас») и сквозь (ну да, от тёти к племяннику, «мальчикам А. и Б. – от опасного соседа, играющего на трубе»). С усталой, но беспощадной любовью.
«Это судьба», – говорим мы. Где? Кто такая судьба? Умеет ли судьба считать до семи миллиардов?
Нравиться людям – не смысл жизни, а искус. Искус плохой жизни – приём хорошей.
Сексуальной привлекательностью, считала она, надо как-то пользоваться самой, пока не воспользовались другие.
Сколько оборотня ни корми, а он всё смотрит в сторону просторного вольера.
Ария четвёртого бурундука
Люди на снегу, как на белой ленте конвейера. На работу бегут, а кажется – едут, сверкают новенькими пуговицами-заклёпками. Впереди людей ждут многочасовые испытания, прогонки, опыты и тесты, а в конце пути – неизбежное ОТК с отбраковкой: мастер дядя Миша рассмотрит каждого участливо-пристально, сверится с путевым листом, задаст важные вопросы, постучит в потайных местах серебряным молоточком… Людей же в первую очередь интересует, что будет дальше. Дальше их построят в колонны и отправят своим ходом в какой-нибудь донельзя периферийный, отсталый в смысле инфраструктуры, увеселений и общественно-значимых событий пункт А, – а может быть, завернут каждого в хрустящую бумажку крыльев, аккуратно упакуют, пересыплют небесной манкой и повезут в передовой пункт Р, общественный и культурный центр, неизменно достигающий по всем макро– и микропоказателям прямо-таки заоблачных высот. Многого мы не знаем: действительна ли в новой столице харьковская прописка, свиреп ли пропускной режим, ходят ли между многонаселёнными пунктами А и Р письма, – но всё это будет когда-то, а сейчас люди на снегу, как на белой ленте конвейера, ползут себе и ползут, а я гляжу на них с запредельных и непричастных высот двенадцатого этажа, но через пару минут выйду и буду сам маленькой чёрной точкой на белом, – если не растворюсь, конечно, вовсе.