355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Антология странного рассказа » Текст книги (страница 21)
Антология странного рассказа
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 18:00

Текст книги "Антология странного рассказа"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)

Четыре эпизода на фоне припоминающихся мест
1

Пришел сосед, мим, торчит уже целое утро на подметенном пороге, полуоткрытый рот, рокмен на окраине города, рукава нательной рубашки закатаны до предплечья, ягтаг**
  Ягтаг (узб.) – мужская белая нательная рубашка.


[Закрыть]
, и черные волосы на мужских локтях шевелятся на слабом ветру, но смотрит на ваши лица без напряжения, как на затылки или на вьющийся пылью мыс вдоль высохшего озера, хотя на версту несет от него на время притихшей дрожью, захлестывающей подчас немых на юге, почти заразительной дрожью, которую не улавливает никакой сейсмический аппарат, – около трех минут указательным и большим пальцами левой руки мнет явный довесок, землистое кашне, символизирующее, наверно, под его голосовыми связками падший герб всех безъязыких; стоит у входной двери, отворенной настежь, на фоне желчных, ветвящихся пустырей, и рассказывает в своей манере, запястья порхают, что живет в сплошной рутине, ненавистная спиногрызка на кухне вечно пилит, но как-то раз отправился в книжный магазин купить дневники одного бельгийца о путешествии на Крит, еще до археологических штудий Артура Эванса, такая панацея для некоторых типов, пребывающих в кризисе, и тут встречает друга детства и юности, в общем, тот приглашает к себе, великолепная, говорят брови, вилла за городом, голубая пирамида в подошве холмов в древлепышном затенении урюковой рощи, – вдобавок даром оживший шифр братских жестикуляций всласть и метко взывает к бессрочным деталям атмосферной картины, в которой играли в лянгу, сбегали с уроков, слушали Cream, кадрили хипповых, искристых куниц в ирисовых платьях, душистый укор вьючным, вислоклювым домовницам с обведенными красной тушью стволистыми глазами, но вдруг, словно само собой разумеется, теряет сознание, в бесфабульной коме твой негероичный Феб, успел он вдогон послать эфирному двойнику, и плывет за темными стеклами в тихом джипе, чьи крапивные фары, поимые средней скоростью, выхватывают из постного предвечерья серистую долину, и в мозг сочится фальцетный гудок почтового рожка, подходящий, скорее, альпийскому загробью; не знает, как вернулся домой, – она, бледная, молчит, впервые ни слова, по векам вижу, пропал на пять дней, садится на диван, – воздух выдал продолговато-ворсистый предмет снизу, – и моментально вспомнил, что друг-то умер тридцать (сейчас ему было бы примерно пятьдесят шесть) лет назад – сбил фургон, когда с двумя виниловыми пластами под мышкой, Катарсис Чеслава Немана и какая-то ранняя вещь Ten Years After, переходил «зебру».

2

Возвращаясь с мазара, на повороте мопедного марафона, заросшего звездчатой колонией смолистых швов, перед пешей полосой, среди словно раздвоенных, навозно-шиферных кибиток, обратил внимание на три темнолицые фигуры в тени саманного дома, месившие босыми ногами иссера-серую глину для нового дувала, – молодые тополя, как серебристые ангелы фриулийского пейзажа, клавишной дугой замыкали всхолмье потных спин перед лучистым, глухим безветрием над влажной дворовой землей в промывинах отведенной сюда арычной воды. В прорезях тонких пирамидальных деревьев застряли нитевидные пустыри, завершавшиеся железнодорожной ветвью, за которой вправо-влево тянулись низкие выбеленные стены. Замедлил шаг на шесть-восемь секунд, прощаясь с тем, что незыблемо пребудет здесь, на городской окраине, как верная своему периферийному месту в грядущих повторах, отставшая от безвременья, порционно скудная, корявая, неподъемная горсть Тысячелетнего царства.

3

Б.Н. вошел в пустое, словно еще необжитое помещение маленького почтового отделения, первый утренний посетитель, и сразу удивился тишине, очень светлой, если б ее можно было увидеть. Молодая беременная женщина за полированной перегородкой с мягкой сосредоточенностью, закусив нижнюю губу, наливала из термоса чай в желтую фаянсовую чашку. Она подняла голову и, очевидно, заметила незнакомца, даже не взглянув в его сторону. Поперечный барьер из темно-красного дерева отбрасывал на цементный пол тощую тень. От стен, от потолка, от стекла, от кактуса на подоконнике веяло зябкой чистотой, и чай, казалось, дымился и постепенно остывал внутри некой приятной свежести. За окном открывался голый, безоблачный пейзаж– пропитанная солью пустошь, пестрящая бугорками и пятнами жалких безлиственных всходов. Черный шнурок внизу, у дверной балки, следы детских пальцев, испачканных обмякшим шоколадом, под оконной перекладиной, жирный ожог от сигареты на исцарапанной ручке стула, серая пуговица на полу – мужской взгляд, становясь как бы точнее от соприкосновения с ними, выхватывал эти детали из неприхотливой обстановки и терял их в ней, как отблески смысла, пока непонятного ему. Б.Н. обратил внимание, что женщина была одета в плотно-голубую кофту с мелкими елочками, какую носила его мама. К тому же знакомый, какой-то родной ритм выпуклых линий ее просторного платья ненавязчиво внушал ему что-то смутно-близкое, что-то большее, чем он видел перед собой. Три воробья, обрамленные аркой окна, висели на тонком проводе, что был протянут, точно бесконечный волос, над пустырем. Но женщина осторожно, заботливо пробуждая свое отяжелевшее, новое тело, поднялась с теплого стула, приблизилась к окну, заслонила его, выглянула зачем-то наружу и так же бесшумно, оберегая себя, вернулась к столу. Однако три птицы – как не бывало– исчезли, будто женщина вобрала их в себя, опустошив оконный проем. И тут Б.Н. почуял «это»: какое-то уверенное блаженство, возникшее в нем ниоткуда, вопреки его воле. Он погрузил руку в карман пиджака и вынул несколько монет. Сейчас плоть Б.Н., похоже, сама не хотела лишиться этого чувства, как если бы оно было исключительно важным веществом в его организме. Женщина бросила белый кубик сахара в чай, и Б.Н. протянул ей деньги: пожалуйста, конверт, сказал он, – вот этот. Безликий, исчерканный канавками пустырь, расширявшийся под окном, устилали смелые ростки, подобно несмываемым свежим мазкам, нанесенным солнцем на морское зеркало, эмалево ясным, резким искоркам, которых Б.Н. ощущал боковым зрением, сидя за плетеным свободным столиком летнего кафе у взморья, и расплывчатые, безлесные террасы виднелись вдалеке на правом побережье этой водной равнины, пронизанной сочной синевой. Б.Н. быстрыми глотками отпил из чашечки кофе, стараясь не думать о странном томлении, вновь охватившем его, стыдясь беспричинной тоски, которую он испытывал в эту минуту с особой остротой, словно в ясном воздухе, где-то поблизости, таилась незримая вибрация, как след волнующей музыки в том месте, где ее уже не слышно. Зачем он приехал сюда, в этот курортный городок, где, в сущности, ничто не поможет ему и никто не объяснит, что с ним происходит? Волнообразная дрожь перистых прибрежных кустиков, дробящийся шум прибоя, крик чаек без высоких нот – все это билось ровно и аккуратно о вольный, гибкий воздух, лишенный злых испарений, крошилось, собиралось в комок, отплывало, стремительно набегало и снова разрывало какую-то бесплотную черту. В жаркий день здесь малолюдно: только официант, скрестив руки, зевает у кирпичной приступки и пожилая чета облюбовала столик возле каменной ограды. Муж, одурманенный солнцем, закрыл глаза и слушает ее; она говорит и умолкает, и опять говорит, подкрепляя рассказ движениями рук, а он словно бы краем слуха наблюдает за ее жестикуляцией. Едва ли они обманывали себя, сидя вот так, друг против друга, одинокие и счастливые, едва ли они боялись чужой природы, этого сигнала «оттуда», ибо сейчас, усмиренные белым раскаленным сиянием и необычной тишиной, какую рождал неизбывный морской гул, они стали никем, и лишь их одежды – однотонное коричневое платье, неброский платок с китайскими рисунками, брюки в полоску и зеленая рубашка – были еще ими, супружеской парой. Б.Н., завидуя им, внимательно, не мигая, рассматривал их, хотя при этом он сохранял неопределенный, отрешенный, безразличный вид, но если бы они встали и покинули кафе или даже переменили, незаметно повернувшись, позу, он пришел бы в отчаяние. В сумерках Б.Н. опять увидел их – в загородном поселке, прилегающем к заливу: они стояли около пустого грузовика и завороженно глядели, взявшись за руки, на двух мужчин в замызганных штанах, несущих к безмолвной пристани свиную тушу. Мужчины хмуро держали ее, расположившись друг к другу лицом, и были схожи донельзя ростом, цветом кожи, внешностью, и в неверном, меркнущем освещении чудилось, что груз, еще не остывший между ними, разрезал надвое одно существо. Старики, не скрывая изумления и еле дыша, уставились им в спины, покамест те не превратились в бесформенный, тающий узор медно-бурой темноты, что неумолимо наползала на окрестное селение, опутывая мглистым слоем разбросанные домики. И вдруг женщина, улыбаясь, метнула беглый, «посторонний» взгляд на Б.Н. – вернее, она улыбнулась прежде, чем устремила взор в его сторону, и было ясно, что старики в это мгновение далеки от всех остальных, и никто им не нужен, потому что каждый из них только собою мог утишить страх перед плескавшейся в сером полумраке далью. Терпкий, сонный ветер время от времени выдувал из вечернего платья старухи сухой шелест. Б.Н. зашагал вниз, к тускло белеющему у дорожного склона причалу, где шипели бурлящие сгустки пены и, накатывая, смещали песчаную сушу, отодвигали ее выше к заросшей сизыми стебельками отмели, неумолчно клокотали, предвещая мыльным, кипящим свечением рассвет, который Б.Н. встретил в глубине поселка, в захудалом рыбацком дворе, прислонившись для отдыха к отбеленной солнцем стене, изможденный и уставший после напрасных ночных прогулок. Неподалеку под соломенным навесом, напевая песню, стирала белье простоволосая девушка. От ее бесстрастного гортанного голоса у Б.Н. щемило сердце и кружилась голова. То и дело стряхивая с себя оцепенение, он глядел на окошко, уставленное цветочными горшками. А песня, не обрываясь, сменялась другой песней, такой же сдержанной, тихой и все же сводящей с ума. На припорошенном пылью деревянном пороге появился, загородив дверную крестовину, высокий мужчина в полотняной рубашке. Он постоял немного у обветшавшего крыльца, вдыхая полной грудью воздух, в то время как Б.Н. весь напрягся, сжался, одеревенел, будто в ожидании чего-то сверхъестественного. Мужчина, ни о чем не подозревая, нахлобучил на белобрысую голову кожаную фуражку– настолько простым, почти радостным жестом, что Б.Н. почувствовал, наконец, как медленно возвращается к нему жизнь, пока женские пальцы безотчетно искали конверт, указанный покупателем, выбирали его из кипы цветастых бумаг, и крошево сахара все растворялось в чашке.

4

«Рабочий класс идет в рай»**
  Фильм Элио Пьетри.


[Закрыть]
– после просмотра черно-белой ленты (целлулоидное вещество, когда режиссер мертв, больше вбирает, чем отдает) в летнем театре, примерно через двадцать-двадцать пять минут, он уже стоял перед фасадным полотном бирюзового жилья. Одна фраза («я была…» – дальше неважно). Она произнесла одну фразу, но он смотрел мимо нее или просто не хотел замечать ее голоса. К тому же она улыбалась за оконной занавеской в тектонических фиалах одолженных лучей, прекративших недавно жужжать в киноаппаратной, – казалось, эта смуглая женщина флиртовала с его правым виском и скулой сквозь истонченный жарой тканый фильтр, и он рядом с нею боялся дышать, будто она была собрана из мельтешения пылинок. Через распахнутое окно в большой комнате большого одноэтажного дома был виден полированный стол, на котором июльские муравьи цвета свежего дегтя облепили мертвую пчелу, как военные механики в коричневых комбинезонах, торопливо демонтирующие вдалеке старый бомбардировщик, безропотно и дебильно лежащую на брюхе агонизирующую опасность, и под выбеленным потолком в косом отрезке солнечной полосы вращались воздушные хлопья, колеблемые в плавном кружении весом своей невесомости. Туда она поплыла спиной, вглубь помещения, как девушка в Грузинской хронике 19 века ****
  Фильм Александра Рехвиашвили.


[Закрыть]
, поплыла спиной в прямоугольном зиянии к холодку настенного ковра, вечная сестра лучшего друга, крымская татарка, от которой веяло балканской терпкостью, – это был свет, какой исходил от мимолетной депрессии в семидесятые годы, и ровный уличный сквозняк цедил за мужскими плечами сквозь плоский квартал снежный пик, служивший призрачной гермой, единственной границей дуговидной долины. Правда, иной раз вблизи дул ветер всегда вспять, усиливая уверенность внимательного наблюдателя в том, что здесь окрестность скапливается в тупик, образующий Фулу, край земли, но последней исчезла в комнатной полумгле ее действительно бледно-мраморная рука, мелькнув в дверном проеме на заднем плане, как рыбий хвост в озерной тьме средь бела дня, а тут, в годовом муаре тротуарных колец, the alley cat dies of a migraine ******
  Из Эзры Паунда.


[Закрыть]
.

Хамдам Закиров
/Фергана – Хельсинки/
Другое. То же…

Ночь и день, идущие след в след, всегда обреченные на схожесть и порой заставляющие сомневаться: не было ли это со мной вчера? Или как-то еще? Или, возможно, само течение времени вдруг приоткрывает завесу и обнажает свою безликую суть, и мы понимаем, что оно эмпирически не подходит для любопытства. Иначе – обладало бы разнообразием, несравнимым с разлиновкой, произведенной в нем календарем. Иначе наверняка мы бы это заметили и добавили пару штришков: безделье, прерываемое вялым движением пальцев, или ленивая мимика, что подсказывает собеседнику, мол, что ты гундишь. Мгновения слетают с наших губ, как бескрылые птицы, и бьются одно за другим, не оставляя следов, будто ничего не случилось: лишь стрелки придуманных механизмов движутся, и ты наблюдаешь за ними, смещается тень и крестовина рамы полосует картину на левой стене, но сразу же накладывается твой силуэт – ты подошла к окну, озаряя улыбкой зацветший от грязи двор и отменяя радостным воскликом бессловесную пустоту, шлейфом следовавшую за тобой по комнате, обозначенную завихрениями слоев табачного дыма, доселе четко выстроенных в линию по направлению спокойных и медленных сквозняков. Тьма и свет сочетаются в нашем убогом жилище в полумрак, отшатнувшийся в укромные уголки от лучей, хлынувших сквозь тебя; что-то изменилось: обнажилось тварное, суть вещей приоткрылась более, чем прежде, – когда часами искали мы смысл, очерчивали границы явного, тосковали по несостоявшемуся бытию. Воздух был пуст, словно душа, обреченная быть одинокой, и твое нежное сердце, свободное от сомнений, от плача и причитаний, от взбухшей слезами ноющей долгой молитвы, где ты (что говорить о небе?) ничего не поймешь, но этого нет, и твоя голова полна Бог знает чем. Все попытки найти зазор между ускользающей истиной и неуловимой зримостью неясных для нас значений, наполняющих предметы, преисполненные статичностью, равно как и наши действия, означающие движение, даже если они совершенно бессмысленны (впрочем, и статичность, и движение одинаково не дают облегчения, не дают возможности понять, зачем жизнь устроена как тягучее влечение к тайне этого влечения, неизменно приводящее к поиску устройства не собственно жизни, но того, что присутствует вокруг нас, имея те или иные признаки – форму, цвет, запах, – которые намекают нам на некий источник, открытый листьям, воде, камням и песку, муравьям, что тащат остов жука, и мертвому жуку-носорогу, который в этот момент ближе к истине, чем, может быть, к смерти, и чей путь на спинах насекомых-общинников к муравейнику и есть верная дорога к вечно ускользающей реальности, неведомой нам, но знакомой текущей воде и лежащему камню – короче, всему, что обречено на вечную инерцию данного положения вещей, но и осчастливлено этим), – так вот, все наши попытки обнаружить эту условную грань заканчивались неудачей: нет курева, или выпито всё вино, или нападает оцепенение и малейшее движение сопровождается мукой и недоумением. Ведь есть холодная и мягкая небрежность порывов за окном, но почему-то ветер отказывает нам в ласке тогда, когда мы в ней особенно нуждаемся, ты говоришь, такая классная погода, мол, давай пройдемся по бульвару. Что ж. Тем более что комната исполосована косыми солнечными струями, в которых мельтешение пыли перемежается остатками сигаретного дыма (рваные сгустки былой прямолинейности), и возникает чувство, что произошло неприметное смещение, как будто вещи отвернулись от тебя, и тайна, к которой ты только что был близок, снова упрятана в их шершавую либо гладкую поверхность, и ты так и не смог стать частью этого мира: не живой, но необходимой – в данный момент, здесь. «Дойдем до ларька», – говоришь ей, и место последней затяжки во рту теперь занимает вопрос – зачем нужно жить? Или этот: почему то, что дано, – неотвратимо и гибельно всё, будь то молчание или слова, и ревущий поток затягивает нас всё глубже в водоворот нескончаемых дней и ночей, идущих след в след, всегда обреченных на схожесть и порой заставляющих сомневаться: не было ли это со мной вчера? Или как-то еще?

Ненаписанный рассказ: лето

Воспоминания – как солнце, провал в районе полудня, полный вихрением женских прелестей, пылью дорог, а затем – пробуждение, пот, – и напрягшийся организм через силу прощается с вязкой возможностью скрыться от мира. То были дни, принесенные в жертву пеклу и ветру. Ничто не давалось легче. Сон и безделье, редкие ночи и частые дни, фруктовый пост и крепленые вина. Я бы запомнил и больше, но память съедал на ходу сухой, ослепляющий свет. Помнятся краски: пурпурный и розовый, белый в синий горошек и твой коричнево-рдеющий, словно опасность, сосок. Ты была эталоном летнего морока. Зашторив окно, по вечно разбросанным на полу тетрадным листкам, книжкам и фотожурналам ты шла, теряясь в бордовой сочащейся тьме и появляясь, когда бил порыв и, вспыхнув, гардина взлетала, и комната зрела лучами, теснившими твой силуэт. Эти три метра ты шла слишком долго: я успевал забыть твое тело, загар, разделенный на талии узкой белой тесьмой от того, что ты называла купальником. Он ни разу мне на глаза не попался, хотя всё, когда ты приходила, наполнялось твоими вещами – кухня ли то, ванная полочка, пол возле койки или мой стол: неизменно ты забывала помаду, пудреницу или платок на пишущей старой машинке. Я тешил себя стуком клавиш. Ты же мешала мне слиться с письмом, садилась мне на колени, отстраняя от прозы, разрезанной мелкими строчками, уже непослушные пальцы. Затем впивалась мне в губы: портреты на стенах закрывали глаза, и лишь цветы на обоях томились упругостью пестиков и тычинок. Переход от финала к прологу был ожидаем, и всё же – рассказ застревал где-то в горле, и его недописанный дух отлетал, чтоб уже никогда не вернуться. В жару и слова произносятся дольше, и спектакль лишь начинался мощным и быстрым зачином, чтоб дальше – в рапиде – течь и ползти, двигаясь медленно, как монолог в поэмах Янниса Рицоса, прекрасный настолько, что невыносим, а малейший любой поворот, чуть заметное действие так неожиданны и ощутимы, что дрожь, охватившая тело, долго еще будоражит сердечную мышцу. Со стула мы падали на пол, игла на виниловом диске скакала, и пара-другая слов сливались в крик возбуждения, меняя настрой, смысл песни, до того бередившей печалью и волнами кривую поверхность пластинки. Хороший сборник всегда обещает за медленным быстрое. Дальше шел ритм, оглушенный шаманскими бубнами, нашими стонами, свингом мелькающих труб. Всё, что мешало – под нами, на нас, – летело в углы, пугая укрывшихся там паучков, тишину и остатки поэзии. Лишь невесомая пыль смело кружилась в светлых полосках, а барабанщик с басистом, зараженные нами, бешено бились в динамик. Затем – песня об итальянском местечке, скрытом скалой от ветров: мы делали паузу, ты шла на кухню, я ложился спиной на холодный линолеум. Ты возвращалась с водой, садилась, нас тихо качало, несло прочь от берега. Капало в ванной. Вентилятор на стуле бормотал о прохладе. Ты же сосками шептала ладони моей о плодах, о дыне и персиках в холодильнике, я курил, пуская колечки на каждый твой такт, и мы улыбались глупым метафорам автора. Полдень жил в чужих окнах, обиженный нашим к нему безразличием… Ветер пытался отдернуть тяжелые шторы, но ему доставались лишь дырки в застиранном тюле. Мы отстранялись от августа так, как могли: разменяв пару десятков поз, восемь пластинок и тысячу поцелуев. Наше тело искрилось каплями пота. Еще мы читали «Солнечный анус» Жоржа Батая, вставляя туда, куда надо, места, которые не пропустила цензура, ели дыню, смеялись, измазав ею друг друга, пили стекающий сок. Или прыгали в ванну, и ледяная вода испарялась от наших объятий, «положи меня в воду», пел Бибигюль, и мы, подпевая ему, менялись местами. Жар внутри, хлад снаружи – контрасты были нашим излюбленным делом, всегда окружали – солнце и ветер, сухая земля против сотен ручьев, любовь и табак, чай в морозильнике, твое возвращение к мужу. Сохли уже на балконе, не обтираясь, – достаточно двух-трех минут, – и зажигались на пекле, и буколический вид, простертый за домом, шалел, небеса ж получали свидетельство. Ты держалась за парапет, я – за бедра твои, литература – за имена; меня не печатали, я был счастлив, мы грезили, кажется, еще пару лет в этом приюте, спасавшем нас от судьбы, от лета, что кончится, кончилось. Что ж, говорила ты, нужно идти, до встречи, пока, созвонимся. Я оставался один, готовил еду, листал книжки, спал на балконе, менял города и квартиры, занимался этим и тем. Но твой номер помнит, быть может, платан, одной веткой всё время глядевший в окно. Я поеду, спрошу. Наберу эти цифры на солнечном диске.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю