Текст книги "Антология странного рассказа"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
Алексей Купрейчик
/Донецк/
Мёбиус-театрИгра в игру
Человек стоял на пустой сцене и угрюмо смотрел в зрительный зал, где, развалившись в кресле, сидел Не-человек.
Все остальные места были пусты, объяснения – бессмысленны, а попытки – тщетны.
На сцену повалил снег.
Вместо человека возник сугроб с грустными глазами.
Потекли слезы.
– Не верю! – закричал Не-человек.
Снег молниеносно превратился в пепел и тотчас осыпался у ног, а тело – в облетевшее дерево.
– Древо познания греха! – произнес Не-человек и вожделенно посмотрел на подмостки. На мгновение мелькнул раздвоенный язык.
Сцена стала покрываться чешуей, а человек– перьями.
– Это нечестно! – обиделся Не-человек и с дрожью в голосе добавил, – и к тому же, все это банально.
Сцена свернулась в полупрозрачный шар. Человек оказался везде и нигде.
– Что-то знакомое… где-то я это видел… или слышал… или сам делал… или мне снилось… – заборматывался Не-человек.
Вдруг сверху послышалось приятное ангельское пение, которое постепенно перешло в металлический скрежет, а потом кто-то, прокашлявшись, хриплым голосом возвестил:
– Репетиция окончена.
Все вернулось в прежнее состояние.
Зритель в последний раз осмотрел сцену, имитирующую зрительный зал, зааплодировал и растаял во тьме.
Потоп
И был дождь, в котором тонули ангелы, по дну шагали деревья, а птицы превращались в улиток.
Люди ничего не замечали.
Рукописи размокали, и строчки тоненькими ручейками впадали в Стикс. Детские игрушки безвольно плыли по течению. Третий день не было слышно карканья ворон– боялись набрать в клюв воды.
Люди по-прежнему ничего не замечали, разве что радостно сообщали друг другу: «А с жабрами-то дышать легче».
Мимо окон проплывали надувные шарики, за которые отчаянно цеплялись дети. Воздушные змеи, словно маятники огромных жутких часов, болтались на привязи якорей – символов надежды. Бумажные кораблики зарывались в ил от стыда, что сокровища их трюмов никому не нужны.
Люди не замечали ничего, правда, все чаще стали вспоминать о Спасителе.
И когда уже никто не мог оставить следов, потому что они тут же смывались водой, и когда от слова, сказанного ночью, появлялись только бульбочки, а единственным смыслом жизни стало желание набрать в легкие как можно больше воздуха – дождь закончился.
Последние тяжелые капли ударили по ржавым колоколам и наступила тишина.
…и в этой тишине люди услышали, как словно почки клена, взрывались сердца…
…и в этой тишине люди увидели, что куда ни глянь – вокруг сплошное болото…
…и в этой тишине люди наконец-то поняли, что никто и никогда их не спасет.
И только на вершине самой высокой горы, среди обломков ковчега, Ной бормотал себе под нос: «Тот, кто спасет рыбу из моря – убьет ее».
Снова хлынул дождь, и люди, в очередной раз, превратившись в человечество, удалились по своим текущим делам, а Ной, собрав обломки ковчега, принялся строить подводную лодку.
Вселенский поход
Зрачки на тоненьких ножках шли в нестерпимо манящую даль…
Долго шли…
Умирали, подобно осенним листьям – падали в траву и говорили: «Там встретимся…»
Идущие дальше завидовали: «Эх, умершие уже Там, а нам еще идти и идти…»
Никто не мог избежать этой добровольной участи – шагать Туда.
Но, как обычно, нашелся Тот-который-спросил: «А куда это – Туда?»
Не унимался он: то к одному подойдет, то к другому пристанет со своим назойливым вопросом.
Долго шли…
Вдруг один из путников остановился и в недоумении спросил соседа:
– Зачем идти, если не знаем куда?
– А чего стоять, если все равно не знаем – откуда?
Все смешалось: кто-то пошел дальше, часть остались стоять, а некоторые отправились в обратную сторону, и даже были те, кто свернул налево или маршевым шагом удалился направо.
Расходились они кругами по воде, а вопрос «Куда?» камнем опускался на дно.
Долго шли в разные стороны от камня, упавшего на дно.
Когда окончится война
Когда окончится война, и я впервые омою лицо родниковой водой, а не кровью врага, солнце уже будет клониться к закату. Тогда я обращу взор в его сторону и стану смотреть на раскаленный огненный шар до тех пор, пока из глаз не польются горячие слезы. К тому времени я наверняка уже разучусь плакать, зато научусь так стискивать зубы, что взгляд станет напоминать сталь меча.
И вот когда солнце исчезнет за горизонтом, я обернусь на поле боя, где полегли мои противники. «Еще одна победа», – скажу сам себе и, поудобнее перехватив оружие, пойду по пышущей жаром земле, туда, где когда-нибудь обрету вечный покой.
Я много раз видел чужую смерть. Так часто убивал, что меч стал невыносимо тяжелым от запекшейся на нем крови. Но все равно никто из поверженных, из всех этих мужественных, смелых и отчаянных воинов так и не понял, в чем секрет моей победоносности.
Я шагаю по трупам, все дальше и дальше унося с собой тайну – на войне побеждает не самый сильный, а тот, кто больше всех боится проиграть. Поэтому она может закончится только для умерших, а для победителей война бесконечна, как бесконечен ад.
Книга мертвых
Сначала он помнил все до мельчайших подробностей, до самых несущественных деталей и пустяков.
Потом забылись слова, в памяти сохранился только их смысл.
Через время растаял и он, оставив после себя лишь большие грустные глаза.
И вот наконец-то, погружаясь в минувшее, он стал видеть бездонное синее небо, огромное, как в детских снах.
Отныне смерть больше его не пугала, ибо в последние секунды жизни перед ним промелькнут не серые однообразные дни бессмысленного существования, а воздушный змей, однажды отпущенный им жить в бесконечную синь.
Он уже чувствовал, как душа стала легче воздуха, а сердце затрепетало, словно последняя страница первой детской книги, перечитываемой дряхлым стариком.
Осталось немного, но он уже успел главное – сделал все, чтобы не бояться своей памяти.
Воспоминание
В ожидании Ее появления я пристально всматривался в горизонт.
– Тебя там не ждут, – заметило Воспоминание-обо-мне.
– Это еще почему?
– Там вообще никого не ждут. Просто некому ждать. Вечность – бесконечно удаляющийся горизонт.
– Но я же прекрасно помню…
– Да брось, что ты можешь помнить?! Человек помнит лишь то, о чем вспоминает. А вспоминает он лишь свое представление о памяти. Вот поэтому память и есть – горизонт, от которого ты вечно удаляешься.
Я задумался.
– И что же тогда такое – человек?
– Тот, от которого в разные стороны разбегаются Вечность и Память.
– Что же ты тогда бегаешь возле меня, как приблудная дворняга?
– Так мы же с тобой сиамские близнецы. Как ты думаешь, существовал бы Ад, если бы не было Рая? Вот то-то и оно. Я и есть твоя жизнь. И пока существую я, существуешь ты. Ты жив, пока помнишь о себе. А о себе ты помнишь до тех пор, пока имеешь представление о памяти, то есть обо мне. Я – твой костыль, забери у тебя память, и кем ты будешь?
– И кем же?
– А никем, пустым местом в пустом месте. И не смотри на меня так. Твое прошлое – память, настоящее – взгляд на память со стороны, а грядущее – ожидание новой памяти.
На горизонте показался силуэт человека. Это шла Она.
– Кто-то идет, – сказал я, чтобы прервать разговор с Воспоминанием-обо-мне.
– Глупости, – ответило оно. – Никто там не идет. Это движется чужая память.
Я не стал обращать внимание на этот комментарий, а двинулся навстречу Любимой. Но мой собеседник не унимался:
– Ну, встретишься ты с Ней, а дальше что?
– А дальше я наконец-то забуду о тебе…
– И станешь всего лишь воспоминанием о своей памяти.
– Нет, – твердо сказал я, – все будет по-другому.
– Нежели?
– Да. Когда я забуду о тебе, то моим вечно удаляющимся горизонтом станет Она.
– Это еще почему?
– Потому что я помню, как пахнет ветер, коснувшийся ее волос.
Первые дни Помпеи
Тишина стучит в глаза. От слез заржавели веки. И хоть гостья долгожданная, все равно не хочется открывать.
Тишина обескуражено опускает руки и гладит притихшие травы. Ничего не остается, как погрузить лицо в эти мягкие лунные ладони и до самого утра шептать молитвы и стихи.
«Прилагаю, как ты просил, прядь, срезанную у левого виска». Из пожелтевших страниц хлыстом-гадюкой выскользнул локон.
Ему часто снились две точки змеиного укуса, словно глаза из давно минувшего дождливого дня, когда он брел по улице, сжимая в руке цветы – беспризорные гвоздики. Только единственный раз, за все время похода в опустошенность, поднял глаза и увидел в залитом Потопом окне два тлеющих уголька – пульсирующее эхо, задыхающееся зеленым ядом ранней раны.
Он стал бояться атласа белоснежной постели, помня рваные раны на ткани, сквозь которые проглядывало нутро перины, набитой пеплом рукописей. Поэт, сжигавший свои стихи, думал, что так жертвует Вечности себя (или то, что могло быть им, но не стало). Но произведения все равно возвращались. Снова сжигались и опять возвращались. Так продолжалось до тех пор, пока однажды стихотворение не запылало еще до того, как он успел облечь его в слова. На безукоризненно равнодушный лист осыпался пепел. Впоследствии этим пеплом посыпали головы его вдовы. Он смешивался со слезами и застывал на лицах чудовищными масками, к осени превращающимися в зеркала. Только сколько в них ни всматривайся – видишь лишь себя, в сотый раз умирающего и ни разу не родившегося вновь.
Песчинки оборачивались камнями и разрывали стекло песочных часов. Осколки времени стирались в порошок, засыпались Часовщиком в колбы с перетянутой талией – отмерять иллюзии.
Мимо летели паутинки с отважными штурмовиками-паучками. Так выглядит осень. Или нет, так выглядывает осень из Мерцающего Дома.
Ее озябшие пальцы выронили чашу с остывающей золой. Пепел рассыпался по мраморному полу, зазмеился у босых ног. Она сбросила рубище, и обнаженная сияющая Луна вошла в ночь. Стало тихо, как у колыбели со спящим младенцем.
Ощущение, что кто-то прячется за спиной, прочно вросло в кожу, постепенно пропитав собой кровь. Прищуренные глаза обшаривали местность, словно торопливая рука вора-карманника ощупывала одежду очередной жертвы.
Откуда этот звук? Кто-то бьет в набат? Сердце? За стенами псы царапают когтями землю. Так, что все-таки под сердцем? Нет, не срок – тепла и не тесна еще утроба, не гонит наследника вон на белый свет.
Шторы прикрыли дождь, и он превратился в сон. Точнее, в воспоминание о забытом детском сне, когда руки матери несли его, маленькое беспомощное тельце, пахнущее молоком, через Вечность.
Открытая форточка. Сумасбродный ветер заметался из угла в угол полусонной комнаты. За ветром увязалась вереница клочков и обрывков бумаги с нацарапанными на скорую смерть стихами. Бессмертие – не дар, не наказание. Бессмертие – вековая усталость и память, пахнущая нафталином.
Вода из-под крана. Медленно растекающееся зеркало. Блажен, кто в зеркале увидел зеркало! Застывшие капли. Рассыпанные стеклянные бусы еще хранили тепло изгиба ее шеи. Тихо открылась дверь. «Ты пришла?» – «Нет, это ты вернулся».
Только бы не вспугнуть: если сон – не проснуться, если жизнь – не умереть. Румяный стыд стынет на кромочке души. Оборотень обернулся. Узнала. Ужас в глазах– из колодцев зрачков крик: «Только не обернись».
Закат ушел за округлые холмы ее бедер. По тонким лодыжкам взобралась ночь и озерами остыла во впадинах тела. Колыхнулась штора. Запах твоих волос. Закутаться в паутинках и долго молчать вокруг твоего дрожащего силуэта.
Она не оборачивалась, знала – он рядом. Шагает хмурый и чуть ссутулившийся. Видела – бумажный самолетик пересекал небо вдоль экватора. Слышала мысли – «нет слез – песок сыплется из бездны моей».
Он не поднимал глаз, знал – она рядом. Идет, стройная, красивая, вечная. Видел – гроздья ворон на деревьях. Слышал, как она прислушивается к его мыслям.
Отражения всех рождений выстраивались зеркальным коридором. Они медленно опускались в его черную глубь, изредка кланяясь знакомым теням.
Стена. Полустертая фреска. Голубая глубина изгибов. С трудом узнаваемый силуэт. Ворох бумаг. Чернокрылые тени снов, носимые сквозняком по остывшему дому.
Имя твое балансирует на кончике языка. Вот оно соскользнуло в туннель горла и прямо на дно сердца. Ах, да, у сердца нет дна. Куда же делось имя твое?
Он вцепился в землю, как в детстве в сиденье карусели, раскручиваемой старшим братом.
Вечерами, по нескольку часов подряд, он повторял свое имя. До отупения. И тогда оно сползало с него, словно змеиная кожа.
Только б не обжечь ноги шелком, не оставить тонких шрамов. Односторонний узел объятий. Как кора свыкается с деревом и становится с ним одним целым, так и они свыкались с вечностью друг друга.
Небо разворачивалось свитком, в ожидании первых строчек дождя.
Георгий Т. Махата
/Львов/
Черви ГиллицаНекто Удод Бугоди Атта возле амбара на земле выписывал «Невнимательные рассказы» и каждые десять строк засыпал землей, равнял дощечкой и писал след, страницу. После смерти Бугоди это место стало берегом, и растворяя дерн, показались писания. Вымываясь, они тончали и обнажали нижний лист. Так к начальной странице была увидена мною вся рукопись и осуждена как нелепость, о чем говорит и название, которое я поместил выше.
***
Я ловок, я искусен, и достаточно моего быстрого внимания, как достаточно его преднамеренно не замечать.
Я давно жду, когда мне принесут новые сапоги. Жду никогда не увидеть.
Я бы обманул свою кровать большой широкой простыней и оттого мечтаю о громадной тахте. Со слепой и немой кишкой умещусь, а за обувкой иду сам.
Потрескались губы. Смазывал живительным бальзамом перед зеркалом. Вышла жена и спросила:
– Зачем ты мажешь зеркало?
– Хочу, чтобы и у того человека, который объезжает дом, тоже не болели углы.
Я был разгорячен от медленного укладывания. В прозрачном платье нет супруги как одежды она не носит, протягивает ногти к зуду у корней волос. Такие ее жесты невыносимы. Нет терпения. Надень играй. Уйди!
Я сплю. Я добрею и падаю, а пробудившись, как узкая горловина, смущаюсь, тяну столбом хмурые ноздри лесенкой.
Глаза опухли. Это произошло впервые, когда я вышел из чужого дома.
Если бы я мог жить недвижным – в рот и крошки бы не взял. Камень ищет женщину. На медяки ищу те книги, которых ни у кого нет. Я страшусь появляться где-то ради кого-то. Свою жену обезьяну поймал на вишню (что сам люблю есть). Оказалось, за ней нет приданого. Как я ни искал у нее за спиной, там даже нечего было выкопать и взять себе.
Потрескались соски, им нет груди и нет младенцам пить, коих носили я и ты.
Они услышат мир, когда и мир услышит их заставьте покричать. Тихо бейте, и вопли за двоих услышат на холмах предместья. Я приготовился плакать вместе с ними и оттого, что готовился, никто не увидел ни единой слезинки.
Здесь только четыре и больше ничего. Посчитайте.
Вы увидите, что в результате будет нечетная сумма.
***
Супруга изъявила давнее желание отправиться в Эсхату. Мне достаточно иметь ее один раз, затем и в согнутые колени эта ступа раздается жерлом. Я теряюсь на подступах, оступаюсь и валюсь с лесенки. Уже будь у нас несколько тыс. Дирах, я не задумываясь уехал бы вместе с ней. От Царьграда на муллах в Сирию и пр.
Одним днем я ударил жену и настаиваю не толкать ее бесчетно, а еще и еще пинать или избить. Ей шептали упираться в шкаф ногами, где вытерты места деревянные. Разбита спина меж пальцев. Тщетно. Не ухватишь. Кислый запах, висят сырые кусочки, лесенка черед оправилась.
Корячится, нагревает горку и пускается дальше. От колен бинты покалывают, пахнет йодом, оплетенная грудь скрипит – нырок под подолом. Волосы заколоты. Плеть дремлет. Плена изночь. Вовсю вытянулся, врос, будто и нет никого. Под утро будит не разбирая дороги темный ком Само. Почудилось, что кровью. Поежился и поднял было голову. Обмяк, исчез.
Какое мужество, прожилки перламутра, помазок, с чужих слов что думать: на ветвях земли они (плоды) особенно велики. Сегодня я не в силах овощи одни.
Сын ищет верное отражение и повторяет движения оттуда. С порога сон: лицом ко мне на стуле Теодор. За ним окно, оборачиваюсь – в подвенечном, высокая и прекрасная Василиса и с ней в калигах кто-то низкорослый, похож на моего Семена. Василиса входит, будто паву вести не по плечу никому и со всего размаха усаживается Теодору-старцу на колени и хохочет, так хохочет, аж заходится.
***
Зачем варяги? Подле нет. Спасибо, я люблю. Эпирский скажет царь: «Бон, бон» и позовет учеников в сосновый лес. Я букой на него гляжу и пупса на руках качаю.
В саду я насмехался будто в храме, похаживал в подвале, прохлаждался. Пока корявый служка в собачьем сале не защемил мне пальцы брамой. Синяк, пощечина сливянкой, Сава, Драва и Морава; Тиса, Дриса, Серет в Прут и с радостью поглядываю на людей, избавился от посоха, в который был надут (на первый взгляд).
О чем я говорил? Не знаю.
Кто ногу обварил хромает и в бани не пойдет, в мечтах старушек с хмызом, ужель на посошок!
Что привело его к берегам?
Буен Меров (ей) инги, оседлал верховодье и будто заставляет срезать славянам длинные шевелюры. Как это представить. Как этот поганый пес подступается со своими нейстрийскими ножничками, и болтлив в сарае. Ему устроили ловушку не доходя Галиции. Его собственные кисти рук запекли в хлебец из виноградных косточек и отослали назад.
Шахматная партия. Четверо игроков. Один из них упорствует и гримасничает за фигурами: «Я, пас!» Третий равнодушно пятится, опускает голову оттого, что досада сменяется наслаждением. Второй уж посчитал, что выиграет наверняка и глух. А последний за теми еще не произнес свой «пас», на втором круге неожиданно для себя пускает клейкую струю на доску и карточки валятся из рук.
Третий рассыпает колоду и, наконец, видит, что кто-то из этих оболов выиграл. Он, шельма, ухмыляется. В павильоне зажгли свечи. Голоса оглашавшие сад жестами накликали того, кто пролился. Теперь под навесом одна из девушек легла, мотает по полу головой. За партией пробуждается и вне себя от зуда, буравит. О нет, неловко. Уводит.
Без точек, пятен отчетливых, на крыльях не могли быть. Кто имел один кружок – был злым и она (злость) считалась единственной и повторения крыльев без обозначений отменялись. Два, три кружка имели подобревшие миляги, а четыре-пять были простоволосы.
Гномы носились в авионах из стеклянных трубочек, что остались от елочных игрушек, и старались не бояться одноточечных врагов. Крылья и корпус крепились крест-накрест пластилином. Бывало, что и двухточечные могли измениться и внезапно бросались отбить лопасти, узрев множество на полях.
Стычки происходили осенью, когда после четырех зажигали свет на лесенке. На четвертом этаже из узкого пролета поднимались аэропланы и ворчливая молодежь обманывала и обстреливала друг друга пластилином. Если на сторону с одним кружком кто-то крепил больше, как сразу этот гном добрел на глазах, от резких падений и взлетов плавно пикировал. Если знаки удачно сбивались, по трепету кружения на одном месте угадывалась борьба в кресле.
***
Как я заприметил ее? Но как мне удалось уговорить Коринну пособничать? Она жила с матерью в полуподвальной ложе, куда стекал дождь и падали сливы.
Я часто представлял, что она раздевается до белья и ложится в мою кровать, в железную постель шестилетнего человека. Она только и делала, что где-то бегала в платичке с грязными щиколотками. И это, видимо, мне пришлось по вкусу. Потому я лелеял заманить ее… Зачем? Неужто все для того же! Нет, она не сядет на корточки, пока буду ощупывать… Вот сейчас является Коринна, безрукая и злорадная:
– Она попалась! Идем схватим вместе, никого нет! Идем подушим и пр.!!
Э-э, нет. Был, был рядом кто-то и не один. По-моему дальше будет забвение. Может же быть простая забывчивость. Зачем жутко издевались над плевком моей сообщницы. К тому времени, посмеиваясь, я бил твердые яблоки о сырую стену. Зачем я взял крышку мусорного ящика, где рукоять была не в центре, а сбоку, да еще и врезалась в ладонь; сторону залитую нечистотами поворачивал низом к неприятелю. Под вечер зашли двое незнакомцев, мы заскучали, о ней о слюнявой уже не вспоминал (как отскочил и бросился бежать), нас гордо позвали рожки на поруки.
Сумерки повеселели. Я с товарищем вышли из-под крон ореха и предложили выбрать наступательные ветви. Руки мои тянуло вниз, отойдя к балкону спиной, ожидали те господа. На штукатурке изображена нагая из наших представлений была видна из мастерских и прямо в окна первого этажа, но для меня сейчас за углом сокрыта, тогда автора сопровождали почти все. Впоследствии ей раскрошили груди и стали они конусом уходить внутрь.
В фаланги левой руки отдавал удар за ударом. Я нехотя отвечал. Вся схватка с моей стороны длилась минуты две-четыре. Я сдался и бросил все, чем вооружился. Противник моего товарища был оттеснен и сдался ему в свою очередь. Так мы сквитались и разошлись, навсегда забыв о поединке. Так мне казалось.
Позже, сейчас пожелал бы я быть искусным мастеровым, отодвигать скрипучие ягодицы, не садить на колени тяжелых баронеток, бояться гнева разрывающихся небес, после дремать, скучать. Что в очаге? Трупная сель не угонится за Печеничем. Не оттого ли совсем он без внимания оставлял лесенку к опухоли?
Я дал Печеничу сорок тысяч фр. Он купил пухлую свечу, будто на вкус, а не к алтарю. Батюшка вертелся на диване, разглядывая вошедшего, подал брошюрку и спросил, умеет ли сей прихожанин крест класть. Печенич постыдился признаться, что вроде молнией в руках он быстро голову склонив. А батюшка искоса посматривал, втянув воздух носом и мелко-мелко выдыхая, отпускал.
Мы отправились в сквер и нашли скамью против поэтов Плеяды памятника. Птицам не давали поживиться одинокие велосипедисты.
Узрели ту, что ищет местечко, с которой можно, которая уж знает достаточно, но ищет панику упора. Приятно идет в нашу сторону, что было слишком рано ясно, присела где-то за Печеничем в двух локтях, высвободив из лодочек, вытянула ноги и стали заметны швы и натянутость колготок.
Тут, не прячась и Печенич обратил внимание, подмигивал будто мне, высовывал язык – уже не мне, лучше в сторону. Заодно она отдыхала.
Как я и думал, дом ее был рядом и еще трижды мне стоило обернуться, чтобы видеть, в какой зашла подъезд. Все ей удалось проделать на шажках, настолько медленно, наблюдая краями фигуры пристальнее, чем может лучшее зрение.
Пока я помню куда!
Наветренная музыка не мешает. Подветренный овраг вытек из ложбины, через которую перепрыгивают дровосек за дровосеком. Болиш твоюродного радиста вынашивает антенн раз, два и т. д. Мокрое чертилло паренного стеклодува, на что выполз глянуть Верлен-барсук с морковными полосками, пропало в большом доме.
Семен-барсук прыгнул головой вниз и напоролся на стержень железный, торчал в иле. Под брусками причала покачивались одна и одна, будто утопшие стволы в стоячей воде. А в самой низине Печенич и любезен будь Линардо не имели сил разойтись, топтали мордовские подсолнухи, задавали вопросы. Жестоко было, весьма жестоко.
Печенича куда-то качнуло, под руку попался сургуч-обливатель, и тогда в разные стороны с Бородинского ущелья. Что будет у Венеры, а жемчуг на груди держится у ней без нити? Кто знает? Спросите Ипполита.
Агрессивные падают волосы на глаза из раковин Карломана. Печенич в молельне не согласился снять с себя иные знаки приверженности: тяжело ступая, с презрением смотрел в своды и распятие. Уже его глаза блеснули, потряхивал плечами ниспадающие косичками, указывая мне и Карломану знаки полумесяца на полу. Вот как надо носить в черном жире и под рукой иметь лисью бечеву. Он обещал и бороду связать большой косой. Похудел, срывал плоды с ветвей по ходу варяжской телеги, больше смотрит на себя в серебро, каждый час любил все больше и больше жал… Не буду более его рассматривать.
***
Я буду говорить скорее и скорее, не понимая и добиваясь послушания, я не докричусь за кору дерев, я вознагражусь охрипшей усталостью и расшибленным лбом. Побоюсь улечься в сырые листья. В моих словах будет пустота, что даже рассаживать необходимости нет. Мне наплевать, если кто-то загородил солнце, его хватит и за сплошными тучами. Его хватит мне и среди валунов на самом дне высокого и запутанного леса.
Я не хозяин ибо никогда им не стану. Будет еще путешествие. Мне нечего обращать в золото, умолкну только от голода худого, но отдохнув, заговорю опять. Умолкну от ходьбы с причитающейся одышкой, скользя, кривя губы и вздувая шею. Душимый слабостью и засадой истерики, будто одурачен совсем и непонятно зачем открывался сей рот. Вот как умолкну я.
Не хуже и не лучше. Ты что, сынок, пьян?
Он не держался на ногах от скуки телесной, постигшая его по вине созидателей принуждения. Это была злоба членов отекших не тяготеющих к схватке. Рядом занимались глухота и лень оплывшая до кончиков пальцев.
«Не так уж много людей…
В полном упадке, с недомоганием случится, что справлюсь с блеском молчания блестящими словами.
Нет надобности мне в чем-то новом, в следующем.
Уже произошло. Уже есть.
Рассудок, будто силовое поле, гадина, охраняет мою жидкость, и смешнее всего, невесть что – неизвестность.