355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Антология странного рассказа » Текст книги (страница 25)
Антология странного рассказа
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 18:00

Текст книги "Антология странного рассказа"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)

Из цикла «Когда хочется выйти из…»
Хрюшечка

Пальчик ее удлиняется, вытягивается, как антенна, и качается сначала перед моим носом, затем опускается к центру груди.

– Дедушка, сядь здесь!

Дедушка медленно поворачивает голову в мою сторону, оглядывает перспективу и отворачивается.

Она мысленно прокалывает мне грудь, но я почему-то не падаю, не умираю и не улетаю, освобождая ей место. Я продолжаю раскачивать лавку-качель. Морской ветерок колышет мои волосы. Мне почему-то не хочется уступать ее прихоти.

Пятилетняя хрюшечка в розовых рюшечках начинает капризно, но властно попискивать.

– Пи-пи-пи-пи-пи. Дедушка, сядь, я тебе сказала!

– Но, внученька, здесь ведь уже сидят.

– Здесь никого нет, – скандирует Хрюшечка, завершая сентенцию нотой соль третьей октавы, и пристально смотрит мне в глаза продолжительно и злобно. Затем начинает противно скрежетать зубами.

Со мной, к ее удивлению, ничего не происходит.

Что же это?.. Хрюшечка ощущает себя владелицей волшебной терки-ластика, позволяющей стереть любого человека с картины неизвестного художника и вписать в пейзаж себя (свое). И вдруг нет, не получается. Она покрывается капельками пота от усилий, размазывая абрис моего лица. Она хлещет меня по щекам, бьет по носу. На месте глаза образуется дыра – провал в море. Она боится утонуть, хватается за дедушкину штанину, но упорно продолжает орудовать теркой. Я открываю рот – еще одна дыра. Я напеваю какую-то грустную песенку и вспоминаю маленького мальчика из трамвая тридцатилетней давности.

– Сесть хочу! – Он заходит в трамвай, становится в центре и, громко заявив свои права, вынуждает подскочить человек десять сразу. Они уступают ему свои места. Он медленно двигается, тщательно осматривает сиденья, прежде чем сделать окончательный выбор.

– Вешать! Всех вешать!

– Deutschland über alles! (Германия превыше всего!)

– Править миром буду я!

– Прости ее за неведенье, – ветер уносит фразу.

– Почему? Ведь тот, кто ведает, царапает ее ноготком мое лицо.

***

Диктаторы всегда побеждают, а потом умирают. Люди – наоборот!

Я умерла. Я вышла из своего пейзажа.

Она толкнула пустые качели, расхохоталась и убежала.

Стало тихо.

Ева

Мы встретились случайно. Так могла начинаться первая глава вашего и моего любовного романа. Но она была женщиной. Тоже мне проблема, скажете вы, учитывая веяния последних лет. Поставим на лесбийской теме крест, хотя бы потому, что она была не в моем вкусе. Она была твердой.

Шел дождь. Я сидела в маленьком пустынном кафе и одиноко пила кофе.

Откуда она там взялась с переполненными сумками, грязная и пьяная, – неясно.

За другими столиками тоже были люди: одинокие и не очень, но она выбрала меня.

Ее выбор был эгоцентричен и радостен. Она была неизбежна, как поезд, встретившись с которым глазами, непременно потеряешь тело.

Я не хотела терять ни душу, ни тело, но потерялась внезапно и целиком, отскочив в сторону при ее приближении. На моем месте остался лишь пакет с книгами, который она тут же сбросила на пол с криком: «Экспроприация экспроприаторов».

Официанты смеялись чему-то своему. Им было не до нас и нашего сюжета.

Я тоже не хотела оставаться в этом сюжете, мало того, я знала, как он будет развиваться и чем закончится.

– Не нравится, – сказала я.

– Что не нравится? – спросила она.

– Твой сюжет мне не нравится, – я пробовала разозлиться.

Она в ответ хохотнула.

– Хочешь сказать, у тебя есть свой? – Она меня понимала. Она понимала меня чем-то другим: я знала, что ума у нее (или того, что называют умом другие) было немного.

– Есть, у меня есть свой сюжет, – заорала я и тут же принялась подтверждать свои слова делом.

Кафе закружилось, как карусель. Я медленно подступила и приступила к своей женщине. Я преступила линию своего закона. Маленький пистолет сына (игрушка, которую забыл он у бабушки и за которой я ездила сегодня) оказался как нельзя кстати.

Я обняла свою цель резко и приставила пистолет к ее груди (естественно, на уровне сердца). Банально, да? И что с того? Сердце вообще банальный орган, потому как самый известный (спорить глупо): все о нем знают всё, никаких тайн – только стук и остановка.

– Я убью тебя, хочешь? – произнесла я вежливо, уважая свою жертву за предстоящую смерть.

Она засмеялась не смехом. Даже не засмеялась, а мелко-мелко заскавчала. Слово украинское, да, но завизжала и заскулила – не то, поэтому лучше меня сейчас не трогать. И вообще, не лезьте сюда в эту минуту, абстрагируйтесь, не проникайте в сюжет глубоко: предупреждаю, убьет!

Теперь не бойтесь. Больше вам ничего не грозит.

– Ты что, дура? – Она пробовала звать на помощь.

– Дура-дура, поэтому никто тебя не спасет, если ты попробуешь открыть свой рот не для еды.

От неожиданности она села на пол, стала вытряхивать из сумок шмотки, банки с какими-то продуктами, затем вдруг ни с того ни с сего принялась запихивать их ко мне в пакет.

– Бери все! У меня много.

Я опустилась, я устроилась рядом, не отрывая пистолета от ее груди.

Тут началось самое веселое. Она зарыдала: сентиментальные сопли и горячие слезы должны были бы отравить мне душу, но у меня с собой, как говорится, было противоядие.

– Перестань ныть, все равно умрешь, – я настаивала на тишине.

– Можно не сегодня? – попросила она.

– А когда?

– Договоримся.

– Ладно.

– Тогда открывай.

– Сама.

Руки у нее дрожали. Она не могла открыть обыкновенный пакет с портвейном.

– Убери пистолет, – жалобно заглянув мне в глаза, она первый раз улыбнулась.

– Сначала выпьем.

Ей наконец удалось открыть вино, и мы залпом выпили на брудершафт и стали подругами.

– Тебя как зовут? – спросила я участливо.

– Ева.

– А Адам твой где?

– Дома. Правда, не у меня, у Таньки.

– У какой?

– У Семеновой. У них любовь.

– Тогда, значит, не ты, а она Ева.

– Она Танька. А он Ванька.

– А где же тогда Адам?

– Он умер, когда увидел меня с Егором.

– Это и есть счастье, – сказала я и стала прощаться.

Она не ожидала, что все так быстро закончится. Но жизнь, как известно, короткая штука.

– Ты куда? – она засуетилась, стала собирать сумки и трезветь.

– Домой. Наша с тобой яркая жизнь подошла к концу.

– Возьми меня с собой! – Она просилась без учета божьей воли. А так нельзя.

– Не могу. Ты не из моего сюжета. В моем сюжете я тебя убиваю. Но ты ведь сегодня не хочешь? Может, завтра?

Она на мгновенье задумалась. Ей нравилось жить.

– Не уверена. Я позвоню, если что.

Это была последняя ее фраза.

Крестная

Все в мире стремно и экстримно.

Да, именно эти два слепорожденных слова первыми заглянули в мою голову ранним весенним утром. Ощутив их горько-соленый вкус, я механически положила в чай на одну ложку сахару больше, чем обычно.

Я не собиралась ехать на кладбище. Как там говорил Кастанеда: «Но что-то вне нас определяет рамки нашего решения». Хотя какие у меня могут быть рамки? Собственно, как и у всех, – черные – дальше смерти не уедешь. Но это – философия? (черный юмор?).

Вы меня только правильно поймите: белело доброе утро, мне было хорошо и радостно, быстро всходило солнце, где-то в районе солнечного сплетения кувыркался оптимизм, на всех этажах пели краны – рок, рок-н-ролл; чистые мысли и чистые люди вот-вот должны были выйти наружу, в свет. Мне так хотелось догнать их, потрогать, сказать, что сегодня я с ними, что рада их существованию, что они уже не мешают мне жить, и много другой восторженной чепухи.

Сказала ли я им это? НЕТ! Вдруг пришла случайная мысль, что более пяти лет я не была на кладбище у своей крестной. Стерся верхний слой суеты, как будто некий художник приступил к реставрации моего сознания. Что у тебя с памятью, девочка?

– Не помню, – сказала я. Оно (кладбище) было в другом городе, но это меня не оправдывало, и масло, которое я наносила год за годом на один из участков памяти, с болью трескалось. Трещин становилось все больше и больше. И когда на них падал свет…

Вы меня, наверное, понимаете? Вы ведь знаете, как печет память, когда высыхает жизнь.

Доехала я очень быстро. Открытые ворота, пятница, тишина, безлюдье. Птицы. Странно громко и радостно пели птицы. Что-то выщебетывали в одиночку, не хором.

И совсем не страшно, совсем не страшно. Почему я всегда боялась привидений и кладбищ? Учили меня, учили – бойся живых. И живых я тоже боялась. Какой-то генетический, необъяснимый страх, будто и вправду в прошлой жизни меня убили.

А здесь хорошо. Не как у Стивена Кинга – нет покойников ни на входе (хотя ворота гостеприимно открыты), ни на выходе… из могил. У-у-у-у!.. Никто не пугает. Так все приветливо, по-домашнему, как в старом городе или деревне. Кладбище-то на самом деле старое, и огромное.

Найду ли я без посторонней помощи могилу крестной? Э-эй!.. Никого.

Так и пошла по прямой, ухоженной и достаточно широкой дороге. Просто пошла и все. Хотелось освоиться, осмотреться, вспомнить. Шла недолго. И тут как в сказке: откуда ни возьмись, мальчик лет десяти.

Удивительно. Ни испуга, ни страха – ровные, как дорога, эмоции, как будто это сын мой – погулял и вернулся.

– Что это у тебя? – спрашиваю.

– Это?.. Ружье!

– Настоящее?

– Почти.

– От покойников, что ли, отстреливаешься?

– Да нет, цветы поливаю. Оно водяное.

– Интересно. Поможешь мне одну могилу найти?

– Да хоть две.

– Две мне не надо.

– Тогда пойдемте в дом.

– Дом – это тот, что у ворот?.. Я заходила – там нет никого.

– Отец сейчас придет – они памятник устанавливают.

– Значит, ты здесь главный?

– Он!

– Хорошо.

Кто он? Директор, смотритель, начальник, заведующий? Каким еще словом можно обозначить должность, применимую к такому важному делу – присмотру за мертвыми?

Пришел, помог. Худой, добрый, голубоглазый, внимательный, ясный. Не темный человек заведует кладбищем, а ясный, понимаете?

Мальчик пошел со мной.

– Оградку красить будете? – спрашивает.

– Буду.

– А можно мне?

– Можно. Но чуть позже. Помянем крестную сначала: держи конфеты, а я выпью.

– Ей налить не забудьте.

– Конечно.

Достала рюмки, наполнила их вином. Одну, как и полагается, установила на гробнице, хлебушком сверху прикрыла, закрыла глаза, молчу.

– Плачете, что ли? Она ж сто лет назад умерла.

– Не сто, а десять.

– Понятно.

Выпила, поела, стою – птиц слушаю. Одна маленькая, юркая, носом хлеб клюнула, вином мордочку намочила.

– Смотри, – говорю, – тоже поминает.

Мальчик нисколько не удивляется:

– А здесь много пьяных птиц.

– А может, это и не птицы вовсе, а души умерших – скучают, слетаются послушать, как мы живем, почему не поем. Им почему-то хочется попеть вместе с нами, но не получается, потому что у НАС не получается, потому что не все звуки, которые они издают, способны принять наши уши.

– Слышал я эти сказки, – мальчик ускользает от скучной информации, как уженок от сапога.

– Давайте уже красить будем.

– Давай.

– А мать твоя где?

– В роддоме она.

– Братика ждешь или сестричку?

– Да нет, акушерка она – это ОНА всех ждет.

Вот тебе раз. Меня будто током ударило…

Значит, мать встречает, а отец провожает, понимаете? А посередине должна быть жизнь. Но как же ей тогда разместиться и как наполниться? Неужели она и вправду маленькая совсем.

Странно, почему Господь спешно решил рассказать мне об этом, зачем? Сегодня он отправил меня на встречу с мальчиком, чтобы я поняла… что? Что между рождением и смертью лишь микросекунда или есть еще и меньшая единица времени, которая недоступна нашему пониманию? Или времени нет вообще, а мы, не привыкшие жить без удобств, без стульчика, на который хочется присесть, придумываем что-то, считаем, исчисляем.

Рождение и смерть в один день по нескольку раз в одной семье!!!

Какое-то сгущенное пространство. Ацидофильное молоко. Вроде тянется, даже течет, и в то же время нет его.

– А ты кем будешь, когда вырастешь, мальчик? Наверное, врачом? – непонятно почему спрашиваю я.

Хотя понятно – мама вносит нового человека в жизнь, жизнь берет его, укутывает (опутывает, обхватывает) и куда-то несет – путь видит, а дороги не знает, и на одном из участков этой неведомой дороги человеку может понадобиться врач, а папа тем временем пусть себе ждет, когда.

– Врачом не хочу. Военным буду.

Действительно, почему врачом, чего это я пристала к ребенку. Не будет же он отца родного работы лишать. Но такая мысль вряд ли может попасть в голову мальчику, разве что в виде пули, когда он станет военным и будет отправлен к чужим защищать своих.

Посмотришь на мир – и кажется, что живых больше, чем мертвых, а задумаешься… Сколько веков прошло. А может, не стоит думать.

Мальчик старательно красит оградку, дует легкий ветерок. Какое-то странно радостное ощущение наполняет грудь, как будто я не на кладбище, а в картинной галерее. И нахожусь не возле картины, а спокойно перемещаюсь внутри холста. Надо мной как небо – Тициан. Двое малышей спят, обнявшись, как котята. И не мерзнут, потому что сон их охраняет ангел – такой же маленький, но не дремлющий – нельзя ангелу дремать, согласитесь, ведь всегда найдутся желающие отнять у тебя сон. Почему-то хочется подойти и погладить их. Но ангел… я вряд ли смогу формализовать свою мотивацию, я просто не смогу этого сделать в формате холста. И я молча двигаюсь дальше к влюбленной паре. В руках у девушки две тростниковые флейты или сиринга? (Две захватывающие музыки любви…) Тициан разъединил ее специально?.. Юноша опечален. Чем? Тем, что искусствоведы пишут, что ОН И ОНА – кульминация жизни? Значит, высшая точка перед развязкой, тот самый пик – любовь?.. А жизнь – это смерть (сама развязка). И страшная догадка: юноша знает это. Он понимает, что любовь не вечна, что она не до гроба.

Сначала я подумала, что здесь Тициан должен был разместить немолодую пару. Но потом поняла, что так куда трагичней. Аллегория трех возрастов. Потому и старик с запасными черепами (простите за вольность) – третий возраст.

Любовь есть, жизни – нет, есть только жизнь-смерть и ее запахи. Жизнь-смерть никого не пугает – ни тех, кто рядом со мной, ни тех, кто внутри холста, ведь у них у всех есть я, а значит, они все-таки живы. Может быть, их и нет, но они все равно живы. Они если и захотят, то не смогут умереть на моих глазах, потому что я упрямо перемещаю их по жизни, пользуясь телекинезом, я двигаю их силой мысли. Похоже, они нужны мне. Они падают, а я поднимаю их снова. У меня это пока получается.

Но даже если не получится, они все равно не умрут, ведь я знаю одного доктора. Я позову его, и он…

Вы тоже думаете, что он придет?..

Юрий Зморович
/Киев/
С чем носить?

Ему самому, а кому еще? – вовсе непросто отвечать на это самовопрошение.

Откуда эта идея взялась? Почему привязалась и не отпускает?

А нужно ли спрашивать, если жжет желание, а не вопрошение – хочется, да и все тут!

Хочется. А ведь безостановочно хочется. Только ли этого?

Желание – ЖЕЛАНИЯ – жгут-жгут-жгут, а только вовсе маленькое какое я или не-я или анти-я, а может, на самом-то деле и вовсе стороннее нечто качает своей маятниковой балдой: «А нужно ли? а – зачем – зачем-зачем? Не отпускает и не попускает, а горчит, да жжет! – точнее и не скажешь. И до того жжет…

И вот ручонка его тянется к своей собственной грудке. СОБСТВЕННОЙ, не чужой, не юной какой, или там висящей-стоящей-вздымающейся чьей-то – и начинает скрести эти маленькие точки, точки НЕСОСТОЯВШЕЙСЯ МОЛОЧНОЙ ВСЕЛЕННОЙ, коей кормить и кормить и ВЫКАРМЛИВАТЬ этих чудных (от ЧУДА и ЧУДАЧЕСТВА) существ, появляющихся еще и из иного ЧУДА – маленького надреза ли, ли – провала в Сладчайшую из ПРЕИСПОДЕН…

Точки вроде как начинают разбухать, а в голове, в сочленениях всех возникает тихая ноющая сладость. А в визиях когда и возникает, а когда и молчит образ той мягкой и упругой, юношеской, истинной-правдивой и единственно-чаемой выпуклости, может, и с действующей чудомолочной капельницей.

Ноет-ноет-дразнит-дразнит, а не отпускает и не насыщает.

Ручонка тянется, пока воображение и чувственное и визуальное не устает. Душонка охает, застывает, и наливается каменным безразличием тело и душа, пока память не подкинет снова эту неотвязную, прилипшую… страсть ли? похоть – к тому предметику.

Ну зачем же он так дразнит и не отпускает? Да и что с ним делать?

Ну надеть. А как?

Нужны же аксессуары, поддевки специальные. А где их возьмешь?

Опять в этом гребаном секонде, который способен вытащить из тебя последние твои жалкие пенсионные!

Он опять потрогал свои соски, как будто для того, чтоб убедиться, что это он и что это все с ним. Возможно ли, что у него в его возрасте отрастет женская, ну пусть небольшая, девичья грудка?.. А что тогда? Новая жизнь? Изгнание, поругание, все круги адовы, но и приятности наконец какие? Может, женщины к нему повернутся, потянутся?

Он давно признал преимущества женской однополой любви. Как тягу к подлинной чистоте и нежности. Вот он туда и продвинется…

А пенсия? Ну что пенсия? Хватит и на секонд. Места нужно знать, хотя совести у этих торгашей не дождешься – научились и мусором выторговывать.

Но то вещичка была «мусор – мусору рознь»! Отвратительно-нарядная, дешево-яркая, даже не карнавальная, а именно базарная, и не скажешь иначе. Может, тем и привлекала. Но – с чем надеть? На голое тело разве. Кстати, похоже, что по размеру никак не натянуть на себя.

А вдруг эффект неожиданный, комедийно-трагический?!

И соски будут торчать, и злато – сверкать!..

Да в чем же дело? Откуда желание это? Походить на дурака? Клоуна? Юродивого?

На самом-то деле эти-то понятия были для него святыми воистину. Дураками, выдающими себя за умников, мир был перенасыщен. Умники растили новых умников, но и выращивали из себя и духовных пастырей и президентов. Они научились строить и возводить себе пьедесталы, отдалившись от всех, благодаря которым прятали свои слишком очевидные… как бы это сказать?… ОЧЕВИДНОСТИ… дддд-да… Так вот, а тут прикрыть бы тоже чуть-чуть нечто, но, видимо, как бы свою не-очевидность. И сделать ее еще более НЕОЧЕВИДНОЙ!

А что, собственно, прикрывать и зачем?

И этот вопросик застрял в его существе и поднимался частенько.

Ибо в неочевидность эту впадало уже все более и более понятий жизненных, и казалось, что это стало и вполне осмысленным, и прочувствованным, и вся БЕСКОНЕЧНОСТЬ ЖИЗНИ КАК ТАКОВОЙ!

Не произноси слова в поучение!

Слейся со стеной, с пейзажем, с улицей, с прохожими!

Слей себя с… Так это же уже и произошло! Он издавна гордился, счастливел с этою мыслью, что не отличал себя и от бесконечности, и от природы, от чувства всеобщего, зрения… Он был всем, он носил все в себе, он видел и ПРОВИДЕЛ в мельчайшем пустячке житейском движение стихий и стихий. Назвать это все по-своему значило походить на тех тщеславных безумцев, наводнивших человеков комплексами и недодуманными истинами! Истина, переживаемая постоянно – внутри тебя и только там. Не тщись подавать знаки, а тем более претендовать на чужие думы и сердца. Сгинь! Растворись!..

Он, конечно, носил в себе и Будду, и Магомета. Он и был ими, и ВСЕМ. Но вовсе не жаждал явить себя пророком и вестником новой религии, пастырем, поведшим за собой народы – в бездну. Его не-религия – НЕОЧЕВИДНОСТЬ, РАСТВОРЕНИЕ, СМИРЕНИЕ В ИСЧЕЗНОВЕНИИ….

Рука потянулась к сладким точкам на заросшей груди, остановилась.

Так какого черта ему нужен этот карнавальный фрак в секонде?! Ведь жаль денег. Это, по минимуму, 2 килограмма мяса… А с чем надевать?.. Но – такая тоска и жжение…

Зморро

Марина Козлова
/Киев/
Ускользающая реалность

Игорю

Беда случилась с королем Артуром в тот момент, когда он поднимался в скоростном лифте на самый верхний этаж офиса Ланевского, и ехал он, собственно, к самому Ланевскому – большому, сверкающему перламутровыми боками цвета индиго издательскому киту – с тем, чтобы обсудить ставшую уже совсем актуальной тему кредита в двадцать миллионов сами знаете чего, но, кстати, это вполне могут быть и безналичные евро.

Артур Петрович Коц-Готлиб стал королем Артуром автоматически, в тот самый момент, когда из первого зама превратился в управляющего «Керуак-банка» и переступил порог кабинета, где в самом центре стоял огромный круглый стол из карельской березы, а в углу под стеклянным колпаком сверкали в полный рост настоящие рыцарские доспехи, меч и какая-то посудина, по-видимому, ассоциировшаяся у дизайнера интерьера со священным Граалем.

У президента банка было две слабости – рыцарское средневековье и протохиппи, битники, вся эта компания – Гинзберг, Керуак, Берроуз. Керуака президент любил больше прочих, говорил: «Он добрее» и в честь него назвал свой банк – а почему бы и нет? Превращение господина Коц-Готлиба в короля Артура случилось в минувшем феврале, хотя это, наверное, не важно – в любом случае он бы занял это кресло, поскольку он был любимым зятем президента. У президента было трое зятьев, двое умных, а третий – дурак. Умных он отправил с дочерьми в разные заграницы, с ними было скучно, а дурака оставил при себе, стал растить из него достойную замену и сделал своим постоянным партнером по игре в го и видеомании на почве американских боевиков. Дураком Артур Петрович был, конечно, в том самом смысле, в котором и сказочный Иван: его сознание счастливым образом миновали консерванты социальности– всякие фобии, комплексы, поведенческие стереотипы и прочие добродетели, благодаря которым другие зятья были сосланы президентом. Этот же был прямодушен, сообразителен как черт знает кто и радовался жизни. Когда он по телефону пытался продиктовать кому-то свою фамилию, а на том конце сказали: «Нет, давайте лучше по буквам. Первая буква – Потсдам?», Артур Петрович хохотал так, что в буквальном смысле упал со стула. Он, правда, вывихнул указательный палец, но зато в месте падения, прямо перед глазами, в высоком ворсе фиолетового ковра обнаружил давно потерянную золоту сережку жены Маруси. Сережка счастливым образом зацепилась за основу ковра и пережила несколько генеральных уборок с пылесосом.

В общем, до Ланевского он не доехал. Точнее, он доехал, но из лифта не вышел, так и остался стоять, глядя на зеленые кнопки. В лифт вошли люди, нажали на пятый, потом на первый. На первом он тоже не вышел и так и ездил до часу дня, практически не меняя позы. В час дня в лифт вошел сам Ланевский с охраной, очень удивился, потом рассердился: он ждал Коц-Готлиба к десяти, потом поздоровался, но король Артур не ответил ему, хотя взглядом удостоил. Было в этом взгляде что-то такое, отчего Ланевский, выйдя из лифта и оставив господина управляющего стоять где стоял, сел в свой черный БМВ и позвонил президенту «Керуак-банка». Президент приехал, хлопал любимого зятя по плечу, махал у него перед лицом руками, дул в ухо и хватал за лацканы. Король Артур с ним из лифта вышел и достаточно твердо пошел – президент вел его за руку. В машине зять сидел, как аршин проглотил – как автомобильный манекен на испытаниях – с честно пристегнутым ремнем безопасности.

Словом, впал в абсолютный ступор и дар речи не то чтобы потерял, но перестал им пользоваться.

Вообще говоря, с ним случилось некое событие. Он ехал к Ланевскому, у него было удивительно хорошее и доброе настроение, он только что почти бегом вышел из машины, где по радио пели «…В этом мире бушующем…» – он захлопнул дверцу, быстро вошел в холл первого этажа, напевая в уме: «Есть только миг, за него и…» – открылась дверь лифта, закрылась, – «…держись». Старая хорошая песня из «Земли Санникова», ее покойный Даль пел. «Есть только миг между прошлым и будущим, именно он называется жизнь…»– пропел он уже шепотом где-то между седьмым и двенадцатым этажами. И замер. Он никогда не задумывался над тем, какой убойный смысл заключен в этой фразе. По своей структуре это почти классический тезис, красивый и логически непротиворечивый. Но дело тут не в формально-логической стороне. Содержание тезиса – вот от чего замер бедный жизнерадостный Коц-Готлиб, – он, погружаясь в содержание тезиса, стремительно терял пространство существования: оно сужалось в точку, соразмерную «мигу». Есть прошлое, есть будущее. Ни там, ни там жить нельзя. Будущее стремительно превращалось бы в прошлое, сливалось бы в него с шумом, как в канализацию, если бы не человек, стоящий между. Чем является этот человек и что ему дано? Как дышать, если вдох уже в прошлом, а выдох еще в будущем? Какое значение имеет фраза, если произнесенная половина ее – суть история, а второй половины еще нигде нет? И куда она девается, когда сказана – в того, кому адресована? В космос? В продукты распада? Как можно уйти из дому, если дом, из которого ты вышел, остался в твоих воспоминаниях и будет там, как в анонимном сейфе, пока ты туда не вернешься? Ты уходишь из дому в прошлом, возвращаешься в будущем, но, между прочим, будущее и хорошо тем, что его можно изменить. Если ты вышел из одного дома, придешь в другой и будешь в нем жить, пока не выйдешь из него… и так далее… то есть если будущее будет принципиально не совпадать с прошлым – то что? Бардак это будет, вот что. А чего ты хотел – бесконечного многообразия? А как… Этот тезис разбил его окончательно, как сороконожку, которая, как известно, впала в глубокий паралич, когда ее спросили, в какой последовательности она шевелит своими ножками, когда ходит. Она задумалась – и все, нет сороконожки. Есть снулый червячок. Уж лучше все отведенное тебе время простоять в этом лифте, потому что все равно совершенно непонятно, куда выходить. Вот Ланевский появился из смутного прошлого и отправился в опасное и неизведанное будущее. Вот папа-президент, руками машет, волнуется. Самое ужасное: как быть, когда хочется в туалет. Есть только миг… Хорошо еще, если по-маленькому. А если… Смотришь на продукт превращения прошлого в будущее и ощущаешь этот миг как никакой другой. Будущее – это дерьмо. Но, одновременно, это и мечта о жареных кальмарах.

Дома его усадили в кресло, укрыли ноги шотландским пледом. «За него и держись…» За него хрен удержишься, это же как при падении с крыши держаться за самого себя. Жена принесла джин с тоником, пятьдесят на пятьдесят, «Бифитер». Она откуда вошла в комнату? Из прошлого. И уйдет сейчас в прошлое, как только выйдет. Так и будет ходить из прошлого в прошлое, минуя будущее. Или это у них планировка квартиры такая? Господи, Господи, дорогой Боженька, помоги как-то вскарабкаться над этим парадоксом, иначе сдохнуть можно, как бабочка на булавке. Артур Петрович Коц-Готлиб сидел в своем кресле и тоскливо смотрел на свои укрытые пледом колени. Сидел и напрягал все мышцы, чтобы удержаться от соскальзывания и в прошлое, и в будущее: и то, и другое было с его точки зрения абсолютно ничем, и эта «ничтойность» ему мучительно не нравилась. Он сидел, но чувствовал себя так, как будто стоит на острой вершине ледяной горки и балансирует руками.

Папа-президент в это время нервно пил чай на кухне, заткнув уши наушниками плейера с любимым «Pink Floyd», и не понимал. Можно, конечно, найти хорошего психиатра, пусть посмотрит в эти разъезжающиеся глаза. Но психиатра – это как-то… Может, еще обойдется? Отпоим джином с тоником, откормим тушеной осетриной.

– Дед! – пытался докричаться до него внук.

– Ну? – угрозливо сказал дед.

– Я тут подумал… – десятилетний сын короля Артура стоял перед ним в зашнурованных роликах.

– Ты так по лестнице будешь спускаться? – уточнил президент.

– Не, я на лифте.

Президента передернуло.

– Я тут подумал, – продолжил внук, – может, папе экстази дать? Это его развеселит.

Дед медленно поднялся со стула и с высоты своих метра девяносто посмотрел на внучека. Тот радостно улыбался.

– Немедленно, – сипло сказал дед, – сдать мне оружие, наркотики и все наличные деньги.

– Дед, да ты что! – обиделся внук. – У меня нету. Я чисто теоретически.

– Может, ты еще знаешь, где взять?

– Ну, где взять, все знают, – обтекаемо сказал внук, спиной отъезжая к входной двери. – Но не все берут, – сказал он еще более загадочно и исчез. Президент положил плейер в мойку и задумчиво пошел к зятю. Зять был в том же состоянии, только погрустнел.

– Артурчик, – нежно сказал президент, – хочешь, я тебе спою?

Зять грустно склонил носатую голосу к плечу и так замер – как трагическая птица.

Президент понял, что хоть пой, хоть пляши, толку никакого.

– Ну скажи! – он начал бегать по комнате и стучать ребром ладони по всем попадающимся на пути предметам, – скажи, что? Что случилось? Скажешь?

Король Артур коротко, но подчеркнуто отрицательно качнул головой.

– А написать! – догадался тесть. Пометался в поисках ручки, не нашел и сунул ему в руки ноутбук. Артур пожал плечами и нажал на букву «Э». «Это ловушка, – прочел президент. – Есть только миг».

– Все? – спросил тесть.

«Все», – отстучал бедный Артур.

– Есть только миг… – пробормотал президент и вышел из комнаты. – Есть только миг, чарующий, прекрасный… Нет. Есть только миг, когда заходящее солнце последним лучом озаряет родные равнины… Хотя тоже нет. Есть только миг химической реакции, в котором, как в капле воды, отражается вся структура неустойчивого соединения… Вот, блин!

Жена короля Артура и любимая дочь президента тихо и безутешно плакала в туалете.

– Маруся, выйди, – попросил он.

Она вышла и сказала дрожащим голосом:

– Папа, надо за джином сходить. Джина на донышке.

– Слушай, Маруся, подожди, с чем у тебя ассоциируется фраза «Есть только миг»? – с надеждой спросил президент.

– Есть только миг между прошлым и будущим, именно он называется жизнь, – продекламировала дочь с унылым понижением интонации, пошла в спальню и рухнула в слезах на супружескую кровать по имени «Пастораль».

Президент остался стоять на месте.

– Ну да, – сказал он. Пошел на кухню, посмотрел на плейер в раковине. – Ну да. «Это ловушка». Ну, в каком-то смысле – да, ловушка. Хотя как для кого. Зять застрял межу прошлым и будущим. Понял, что прошлое прошло, а будущее не наступило. То есть, прошлое проходит… черт, это какие-то этимологические дебри. Почему прошлое – прошлое. Это то, что прошло. А будущее все не… То есть, когда оно уже… то оно уже не… Таким образом, есть только миг. Бедный…

Внук в прихожей гремел своими роликами.

– Иди сюда, – дед хмуро втянул его за плечо на кухню.

– Дед, ну ты… – заныл внук. – Я же тебе сказал – нет у меня никакого экстази.

– Слушай, – сказал дед, – что делать, если есть проблема?

– Какая? – живо заинтересовался внук.

– Не важно. В принципе – проблема.

– Если в принципе, то ее надо снять.

– Легко сказать, – вздохнул президент и стал рассматривать потолок.

– Ты не понял, – с некоторым удивлением сказал внук. – Снять – в гегелевском смысле. Поместить в контекст, исключающий противоречие.

Президент долго смотрел на внука, потом спросил:

– Как директора школы зовут?

– Медведева Ольга Яковлевна.

– Завтра отнеси ей мою визитку, пусть позвонит. Она денег просила на спорткомплекс, скажи – дам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю