Текст книги " Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
городом, в Марьиной роще, не позволяли себе поразвлечься, побегать. Это
считалось неприличным и допускалось только в домашнем саду. В прогулках
этих отец всегда разговаривал с нами, детьми, о предметах, могущих развить нас.
Так, помню неоднократные наглядные толкования его о геометрических началах, об острых, прямых и тупых углах, кривых и ломаных линиях, что в московских
кварталах случалось почти на каждом шагу.
К числу летних разнообразий нужно отнести также ежегодные посещения
Троицкой лавры. Но это должно быть отнесено к самому раннему нашему
детству, так как с покупкой родителями в 1831 году своего имения поездки к
Троице прекратились. Я помню только одно такое путешествие к Троице, в
котором участвовал и я. Эти путешествия были, конечно, для нас важными
происшествиями и, так сказать, эпохами в жизни. Ездили обыкновенно на долгих
и останавливались по целым часам почти на тех же местах, где ныне поезда
железной дороги останавливаются на две-три минуты. У Троицы проводили дня
два, посещали все церковные службы и, накупив игрушек, тем же порядком
возвращались домой, употребив на все путешествие дней пять-шесть. Отец по
служебным занятиям в этих путешествиях не участвовал, а мы ездили только с
маменькой и с кем-нибудь из знакомых.
В театрах родители наши бывали очень и очень редко, и я помню всего
один или два раза, когда на масленицу или большие праздники, преимущественно
на дневные спектакли (а не вечерние), бралась ложа в театре, и мы, четверо
старших детей с родителями, ездили в театр; но при этом пьесы выбирались с
большим разбором. Помню, что один раз мы видели пьесу "Жако, или
Бразильская обезьяна". Не совсем помню сюжет этой пьесы, но в памяти моей
сохранилось только то, что артист, игравший обезьяну, был отлично
42
костюмирован (настоящая обезьяна!) и был замечательным эквилибристом. Но
ежели мы редко бывали в театрах, то зато в балаганах московских (у так
называемых Петрушек) бывали по праздникам и на масленицу с дедушкой
Василием Михайловичем Котельницким, о чем я уже упоминал, говоря об этой
личности.
Родители наши были люди весьма религиозные, в особенности маменька.
Всякое воскресенье и большой праздник мы обязательно ходили в церковь к
обедне, а накануне – ко всенощной. Исполнять это нам было весьма удобно, так
как при больнице была очень большая и хорошенькая церковь.
При больнице находился большой и красивый сад, с многочисленными
липовыми аллеями и отлично содержимыми широкими дорожками. Этот-то сад и
был почти нашим жилищем в летнее время. Там мы или чинно прогуливались с
нянею, или, усевшись на скамейках, проводили целые часы, делая различные
"кушанья" из песку, смоченного водою. Играть же позволялось только в лошадки.
Игры же в мяч, и в особенности при помощи палок, как, например, в лапту, -
строго воспрещались как игры "опасные и неприличные". В больнице, кроме нас, было много жильцов, то есть докторов и прочих служащих. Но замечательно, что
детей, нам сверстников, ни у кого не было, кроме Петеньки Рихтер, которого в
больничный сад гулять не пускали. А потому мы поневоле должны были
довольствоваться только играми между собою, которые и были очень
однообразны. Раз нам удалось видеть на каком-то гулянье бегуна, который за
деньги показывал свое искусство бегать; причем, бегая, он во рту держал конец
платка, напитанного каким-то спиртным веществом. И вот, подражая ему, мы все
начали бегать по аллеям сада, держа во рту тоже концы своих носовых платков. И
это долгое время служило нам как бы игрою.
В саду этом также прогуливались и больные или в суконных верблюжьего
цвета халатах, или в тиковых летних, смотря по погоде, но всегда в белых как
снег колпаках вместо фуражек и в башмаках или туфлях без задников, так что они
должны были шмыгать, а не шагать. Но, впрочем, присутствие больных
нисколько не стесняло наших прогулок, так как больные вели себя очень чинно.
Нам же, равно как и няне, строго было запрещено приближаться к ним и вступать
с ними в какие-либо разговоры.
Покупка деревни, рождение брата Наколи, смерть деда.
Первая поездка в деревню и наши игры там.
Пожар в деревне
Родители мои давно уже приискивали для покупки подходящего именьица
не в дальнем расстоянии от Москвы. С 1830 же года желание это усугубилось, и я
очень хорошо помню, как к нам являлись различные факторы, или, как они
назывались тогда в Москве, сводчики, которые помогали продавцам и
покупателям входить в сношения. Много различных предложений делали эти
43
сводчики, наконец одно из них, сделанное в летнее время 1831 года, обратило
внимание папеньки. Продавалось имение Ивана Петровича Хотяинцева в
Тульской губернии Каширского уезда, в ста пятидесяти верстах от Москвы. Как
по цене, так и по хозяйственному инвентарю именьице это обратило внимание
отца, и он решился поехать сам на место для личного осмотра этого именьица. И
вот как теперь помню, после нашего обеда, часу в четвертом дня, к нашей
квартире подъехала крытая циновкой повозка, или кибитка, запряженная тройкою
лошадей с бубенчиками. Папенька, простившись с маменькою и перецеловав всех
нас, сел в эту кибитку и уехал из дому чуть не на неделю. Это было, кажется, первое расставание на несколько дней моих родителей. Но не прошло и двух
часов, когда еще мы сидели за чайным столом и продолжали пить чай, как
увидели подъезжающую кибитку с бубенчиками и в ней сидящего отца. Папенька
мгновенно выскочил из кибитки и вошел в квартиру, а с маменькой сделалось
что-то вроде обморока; она сильно испугалась внезапному и нежданному
возвращению отца. К тому же тогда она была беременна братом Николею. Отец
кое-как успокоил маменьку; оказалось, что он позабыл дома свой вид, или
подорожную, и что, подъехав к Рогожской заставе, не был пропущен через нее за
неимением вида <...>. Взяв с собою документы и успокоив маменьку, отец опять
уехал, и на этот раз не возвращался домой дней пять-шесть. Эпизод этот, то есть
внезапное возвращение отца, часто вспоминался в нашем доме в том смысле, что
это худой признак и что покупаемая деревня счастия нам не принесет... Ежели
сопоставить последующие обстоятельства, то, пожалуй, примета эта в сем данном
случае и окажется справедливою, как увидим впоследствии. <...>
В декабре месяце, то есть 13-го декабря 1831 года, родился брат
Николенька. Помню, что нас, детей, на ночь удалили подальше от спальни и
расположили на ночлег в зале на перинах, постланных на полу. Сказав нас, я
подразумевал себя и сестру Варю. Старшие же братья оставались на своем месте, в детской около передней. Часов в шесть утра папенька пришел разбудить нас и, поцеловав меня, сказал, что у меня есть еще маленький братец Николенька. В это
утро папенька сам напоил нас и чаем. И к моему удивлению, маменька не
наливала нам чаю и даже отсутствовала. Часов в девять утра нас повели
поздороваться с маменькой. Ее мы застали в спальне лежащею на кровати; она
поцеловала всех нас и позволила поцеловать и маленького братца Николеньку.
Как в этот, так и в последующие дни меня очень удивляло то, что маменька все
лежит в кровати и не встает, чтобы посидеть с нами в зале. Но наконец Маменька
встала, и все опять пошло своим чередом.
Не успела маменька хорошенько оправиться от родов, как ее постигло
горе. Дед наш Федор Тимофеевич Нечаев, после долгой болезни, умер в начале
1832 года. Маменька облеклась в глубокий траур, и это опять слишком занимало
мой детский ум. После похорон, на которых присутствовали и мы, дети, в нашем
семействе начали приготовляться к чему-то важному, вскоре предстоящему. Дело
в том, что между родителями решено было, что всякое лето с ранней весны
маменька будет ездить в деревню и там лично хозяйничать, так как папеньке
нельзя было оставлять свою службу. С этою целию решено было, что вскоре
после пасхи (тогда она была довольно поздняя, 10 апреля) за маменькой приедут
44
свои деревенские лошади, запряженные в большую кибитку (нарочно для сих
путешествий купленную). Решено было: 1) что с маменькой поедут трое старших
сыновей, то есть Миша, Федя и я; 2) что сестра Варенька на это время, то есть все
лето, прогостит у тетушки Александры Федоровны; и 3) что сестра Верочка и
новорожденный Николенька останутся в Москве с папенькой, няней Фроловной и
кормилицей. <...>
Но вот наконец настал и желанный день; кибитка с тройкою хороших
пегих лошадей приехала в Москву с крестьянином Семеном Широким,
считавшимся опытным наездником и любителем и знатоком лошадей. Кибитку
подвезли к крыльцу и уложили в нее всю поклажу. Оказалось, что это был целый
дом – так она была вместительна. Куплена она была у купцов, ездивших на ней к
Макарью. Вот все готово! Приходит отец Иоанн Баршев и служит напутственный
молебен; затем настает прощанье, мы все усаживаемся в кибитку, кроме
маменьки, которая едет с папенькой, провожавшим нас в коляске. Но вот и
Рогожская застава! Папенька окончательно прощается с нами, маменька, в слезах, усаживается в кибитку, Семен Широкий отвязывает укрепленный к дуге
колокольчик, и мы трогаемся, долго махая платками оставшемуся в Москве
папеньке. Колокольчик звенит, бубенчики позвякивают, и мы по легкой дороге, тогда, конечно, еще не шоссированной, едем, любуясь деревенскою обстановкою.
Не одно это первое путешествие в деревню, но и все последующие туда поездки
приводили меня всегда в какое-то восторженное состояние! <...>
О впечатлениях своих во время неоднократных детских поездок из
Москвы в деревню и обратно я этим и закончу.
Теперь, прежде чем мы водворимся в деревню, я сообщу кое-что, что знаю
и помню об этом хорошеньком местечке, очень памятном мне по летним в нем
пребываниям в течение шести лет, а именно в 1832, 1833, 1834, 1835, 1836 и 1838
годах.
Название деревеньки, которую приобрели наши родители, было сельцо
Даровое, куплено оно было, как выше упомянуто, у помещика Ивана Петровича
Хотяинцева. Это сельцо Даровое составляло одну малую частичку целого гнезда
селений, принадлежащих родоначальнику, вероятно весьма богатому человеку, Хотяинцевых. Так в двух верстах в одну сторону от сельца Дарового находилось
село Моногарово, принадлежащее, кажется, старшему в роде Хотяинцевых,
отставному майору Павлу Петровичу Хотяинцеву; а в полутора верстах в другую
сторону от сельца Дарового находилась деревня Черемошня, принадлежащая NN.
Хотяинцеву {8}. Эта последняя деревня Черемошня продавалась, об чем не знали
наши родители, покупая сельцо Даровое.
К несчастию, случилось так, что вскоре по водворении нашем в деревне
маменька принуждена была начать судебный иск об выселении из нашего сельца
двух-трех крестьянских дворов, принадлежащих селу Моногарову, то есть Павлу
Петровичу Хотяинцеву. Конечно, судебный иск со стороны маменьки возымел
только тогда место, когда все личные словесные заявления маменьки были
отвергнуты Хотяинцевым. Иск маменьки взбесил окончательно Хотяинцева, и он
начал похваляться, что купит имение двоюродного брата, деревню Черемошню, и
тогда будет держать в тисках Достоевских. Эти похвальбы, конечно, дошли до
45
сведения моих родителей и очень встревожили их, потому что действительно
угроза Хотяинцева могла осуществиться, так как все земли соседних имений не
были размежеваны, а все были так называемые чересполосные. Покамест П. П.
Хотяинцев собирался, папенька успел достать нужную сумму денег, заложив
Даровое и прихватив у частных лиц, и ему удалось купить деревню Черемошню
не далее как в этот же год, то есть 1832. Не знаю, сколько заплачено было за
деревню Черемошню, но знаю по документам, что обе деревни, то есть сельцо
Даровое и деревня Черемошня, стоили родителям сорока двух тысяч рублей
ассигнациями, или двенадцати тысяч серебром. В обоих этих имениях числилось
сто душ крестьян (по восьмой ревизии, бывшей в 1833 году) и свыше пятисот
десятин земли. Таким образом, угрозы П. П. Хотяинцева потеряли свою силу, и
он сделался хорошим соседом нашим, не уведя, впрочем, принадлежавших ему
крестьянских дворов из нашего имения вплоть до пожара, случившегося в 1833
году.
Это путешествие наше, равно как и все последующие, длилось каждый раз
двое суток с лишком. Каждые тридцать – тридцать пять верст мы останавливались
на отдых и кормежку лошадей, а проехавши две станции, останавливались на
ночлег. Вспоминаю станции: Люберцы, Чулково, Бронницы, Ульянино, Коломна, Злобино и Зарайск. От Зарайска наше имение находилось только в десяти верстах.
Впрочем, Семен Широкий останавливался на кормежку лошадей не во всех
поименованных станциях, а строго наблюдал, чтобы всякий переезд был не менее
тридцати или тридцати пяти верст. Проехав Коломну, мы переезжали реку Оку на
пароме; в разлив она бывала довольно широка. Переправы этой мы всегда
боялись и пригоняли так, чтобы совершать ее в утреннее время, а никак не
вечером. Но вот наконец на третий день мы приближались к нашей деревне. За
Зарайском мы едва-едва сидели на местах, беспрестанно выглядывая из кибитки и
спрашивая у Семена Широкова, скоро ли приедем. Наконец мы своротили с
большой дороги и поехали по проселку и через несколько минут были в своем
Даровом.
Местность в нашей деревне была очень приятная и живописная.
Маленький плетневый, связанный глиною на манер южных построек, флигелек
для нашего приезда состоял из трех небольших комнаток и был расположен в
липовой роще, довольно большой и тенистой. Роща эта через небольшое поле
примыкала к березовому леску, очень густому и с довольно мрачною и дикою
местностию, изрытою оврагами. Лесок этот назывался Брыково { Название это не
раз встречается в многочисленных произведениях брата Федора Михайловича.
Так, например, в "Бесах" местность поединка Ставрогина и Гаганова названа
именем Брыково. (Прим. А. М. Достоевского.)}. С другой стороны помянутого
поля был расположен большой фруктовый сад десятинах на пяти. Вход в этот сад
был тоже из липовой рощи. Сад был кругом огорожен глубоким рвом, по насыпям
которого густо были рассажены кусты крыжовника. Задняя часть этого сада
примыкала тоже к березовому лесочку Брыково. Эти три местности: липовая
роща, сад и Брыково были самыми ближайшими местами к нашему домику, а
потому составляли место нашего постоянного пребывания и гулянья. Около
помянутого выше нашего домика, который был крыт соломою, были
46
расположены два кургана, или две небольшие насыпи, на которых росло по
четыре столетних липы, так что курганы эти, защищенные каждый четырьмя
вековыми липами, были лучше всяких беседок и служили нам во все лето
столовыми, где мы постоянно обедали и пили утренний и вечерний чай. Лесок
Брыково с самого начала очень полюбился брату Феде, так что впоследствии в
семействе нашем он назывался Фединою рощею. Впрочем, маменька неохотно
дозволяла нам гулять в этом леску, так как ходили слухи, что в тамошних оврагах
попадаются змеи и забегают часто волки. Позади фруктового сада и лесочка
Брыково находилась громадная ложбина, простирающаяся вдоль на несколько
верст. Эта ложбина представляла собою как будто ложе бывшей когда-то здесь
реки. В ложбине этой находились и ключи. Это обстоятельство подало повод
вырыть в этой ложбине пруд, которого в деревне не имелось. В первое же лето
маменька распорядилась вырытием довольно большого пруда и запрудить его
близ проезжей усадебкой улицы. В конце же лета образовался пруд довольно
глубокий, с очень хорошею водою. Крестьяне были очень довольны этим, потому
что прежний затруднительный водопой скота очень этим упростился. В ту же
осень папенька прислал из Москвы бочонок с живыми маленькими карасиками, и
карасики эти были пущены в новый пруд. Чтобы не было преждевременной ловли
и истребления вновь насаженных карасей в пруде, староста Савин Макаров
посоветовал маменьке "заказать" пруд. Это значило обойти пруд крестным ходом
с духовенством, хоругвями и образами, что и было исполнено. В последующие
годы в пруде этом была устроена купальня, и мы летом ежедневно по три, по
четыре раза купывались. Одним словом, летние пребывания наши в деревне были
очень гигиеничны для нас, детей; мы, как дети природы, жили все время на
воздухе и в воде. На этом же пруду в последующие годы мы часто лавливали
удочкою рыбу, но все попадались небольшие карасики и гольцы; откуда взялись
последние – решительно недоумеваю! Но года через два от большого паводка
немного прорвало и повредило плотину нашего пруда, и мы увидели, что в воде, переброшенной через плотину, было много золотистых карасей громадного
размера. Это подало повод маменьке распорядиться закидыванием невода
(который был уже давно изготовлен). И можно себе представить нашу радость, когда в неводе вытащили громадную массу карасей, и все золотистых. Маменька
велела отобрать несколько рыб для себя. Сотню или более велела распределить
между крестьянами, а остальную велела пустить опять в пруд. С этого времени
мы начали усердно заниматься ловлею на удочки. Рыбы попадались иногда очень
большие, и это занятие было тоже одно из любимых нами. Но при этом ловля на
удочку производилась всегда с раннего утра, так часу в пятом и не позже пяти; у
всякого из нас было для этого занятия по своему адъютанту, то есть
крестьянскому мальчику, который должен был нарыть в земле червячков и
насаживать их на удочный крючок... одним словом, барство было препротивное!
В липовой роще с перебегами через поле в Брыково происходили все
наши детские игры. Из них опишу некоторые. Брат Федя, тогда уже много
читавший, вероятно, ознакомился с описанием жизни дикарей. "Игра в диких" и
была любимою нашею игрою. Она состояла в том, что, выбравши в липовой роще
место более густое, мы строили там шалаш, укрывали хворостом и листьями и
47
делали вход в него незаметным. Шалаш этот делался главным местопребыванием
диких племен; раздевались донага и расписывали себе тело красками на манер
татуировки; делали– себе поясные и головные украшения из листьев и
выкрашенных гусиных перьев и, вооружившись самодельными луками и
стрелами, производили воображаемые набеги на Брыково, где, конечно, были
находимы нарочно помещенные там крестьянские мальчики и девочки. Их
забирали в плен и держали до приличного выкупа в шалаше. Конечно, брат
Федор, как выдумавший эту игру, был всегда главным предводителем племени.
Брат Миша редко участвовал непосредственно в этой игре, она была не в его
характере; но он, как начинавший в то время рисовать и имевший в то время
краски, был нашим костюмером и размалевывал нас. Особый интерес в этой игре
был тот, чтобы за нами, "дикими", не было присмотра старших и чтобы, таким
образом, совершенно уединиться от всего обычного – не дикого. Раз помню, что в
отличную сухую погоду маменька, желая продлить нашу игру и наше
удовольствие, решилась не звать нас к обеду и велела отнести дикарям обед на
воздух в особой посуде и поставить его где-нибудь под кустами. Это доставило
нам большое удовольствие, и мы поели без помощи вилок и ножей, а просто
руками, как приличествовало диким. Но по пословице: "Ежели мед – так и
ложкой", когда мы преднамеривались было провести и ночь в диком состоянии, то этого нам не дозволили и, обмывши нас, уложили спать, по обыкновению.
Другая игра, тоже выдуманная братом Федею, была игра в "Робинзона". В
эту игру мы играли с братом вдвоем; и, конечно, брат Федя был Робинзоном, а
мне приходилось изображать Пятницу. Мы усиливались воспроизвести в нашей
липовой роще все те лишения, которые испытывал Робинзон на необитаемом
острове.
Практиковалась также и простая игра в лошадки; но мы умудрялись
делать ее более интересною. У каждого из нас была своя тройка лошадей, состоящая из крестьянских мальчиков и при нужде из девочек, которые, как
кобылки, были допускаемы к упряжи впристяжку. Эти тройки были всегдашнею
нашею заботою, состоящею в том, чтобы получше и посытнее накормить их. А
потому всякий день, обедая, мы оставляли большую часть порций различных
блюд каждый для своей тройки и после обеда отправлялись в свои конюшни под
каким-нибудь кустом и выкармливали приносимое. Езда на этих тройках
происходила уже не в липовой роще, но по дороге из нашей деревни в Деревню
Черемошню, и часто бывали устраиваемы пари с каким-нибудь призом для
обогнавшей тройки. При этом мы, наглядевшись в городе Зарайске, куда часто
ездили на ярмарки и большие базары, как барышники продавали своих лошадей, устраивали и у себя продажу и мену их, со всеми приемами барышников, то есть
смотрели воображаемым лошадям в зубы, поднимали ноги и рассматривали
воображаемые копыта, и т. д. и т. д. <...>
Вспоминаю еще игру, а скорее непростительную шалость. За липовой
рощей было кладбище, и вблизи него стояла ветхая деревянная часовня, в которой
на полках помещались иконы. Дверь в эту часовню никогда не запиралась. Гуляя
однажды в сопровождении горничной девушки Веры (о которой я уже упоминал
выше), которая была очень веселая и разбитная личность, мы зашли в эту часовню
48
и, долго не думая, подняли образа и с пением различных церковных стихов и
песней, под предводительством Веры, начали обход по полю. Эта
непростительная проделка удалась нам раза два-три, но кто-то сообщил об этом
маменьке, и нам досталось за это порядком.
Маменька каждую неделю два раза посылала в Зарайск как за письмами
(из Москвы от папеньки), так и за покупками. Часто Вера вызывалась на
исполнение этой порученности. Все лошади постоянно бывали заняты на полевых
работах, а потому посыльные в Зарайск делали это путешествие пешком, конечно, не было исключения и для горничной Веры. Часто с Верой хаживал в Зарайск
пешком и я. С ходьбою в городе этот променад составлял 23-24 версты. <...> В деревне, как и сказано выше, мы постоянно были на воздухе и, кроме
игр, проводили целые дни на полях, присутствуя и приглядываясь к трудным
полевым работам. Все крестьяне, в особенности женщины, очень всех нас любили
и, не стесняясь нисколько, вступали с нами в разговоры. Мы, со своей стороны, старались тоже угодить им всевозможными средствами. Так однажды брат Федя, увидев, что одна крестьянка пролила запасную воду, вследствие чего ей нечем
было напоить ребенка, немедленно побежал версты за две домой и принес воды, чем заслужил большую благодарность бедной матери. Да, крестьяне нас любили!
Сцена, с таким талантом описанная впоследствии братом Федором Михайловичем
в "Дневнике писателя" {9} с крестьянином Мареем, достаточно рисует эту
любовь! Кстати о Марее (вероятно, Марке); это лицо не вымышленное, а
действительно существовавшее. Это был красивый мужик, выше средних лет, брюнет с солидною черною бородою, в которую пробивалась уже седина. Он
считался в деревне большим знатоком рогатого скота, и когда приходилось
покупать на ярмарках коров, то никогда не обходилось без Марея. <...> Я выше уже упоминал, что вслед за покупкой первой деревни, Даровой,
была куплена и деревня Черемошня. В эту деревню мы очень часто хаживали по
вечерам с маменькой, всем семейством. Сверх того, в Черемошне {Название
Черемошни встречается в последнем романе брата Федора Михайловича "Братья
Карамазовы". Так названо имение старика Карамазова, куда он давал поручение
второму своему сыну Ивану Федоровичу по поводу продажи лесной дачи {10}.
(Прим. А. М. Достоевского.)} была небольшая баня, каковой в Даровой не было, и
вот в эту-то баню мы почти каждую субботу хаживали всем семейством уже по
утрам.
Упомянул я также вскользь о пожаре, бывшем в деревне. Теперь же
сообщу об этом несчастии несколько подробнее. Это случилось ранней весною, то
есть на страстной неделе великого поста в 1833 году, узнали же мы в Москве об
этом на третий день пасхи.
Как теперь помню, что мы проводили день по-праздничному, за несколько
запоздавшими визитами обедали несколько позже и только что встали изо стола.
Папенька с маменькой разговаривали о предстоящей маменькиной поездке в
деревню, и мы заранее испытывали удовольствие дальнего путешествия и
пребывания в деревне. Вдруг докладывают родителям, что в кухню пришел из
Даровой приказчик Григорий Васильев {11}. Это, собственно, был просто
дворовый человек и занимать место приказчика был не способен. Но он был
49
грамотный и, как единственный письменный человек в деревне, носил кличку
приказчика. Собственно же, он, по неспособности своей, ничем не распоряжался, а распоряжался всем староста Савин Макаров.
Сейчас же велели позвать пришедшего, и праздничное настроение, как бы
в ожидании какого-либо несчастия, сменилось в тревогу. Через несколько минут в
переднюю является Григории), в лаптях (хотя дворовые у нас никогда в лаптях не
хаживали), в разорванной и заплатанной свитке, с небритою бородою и с
мрачным лицом. Казалось, он нарочно старался загримироваться, чтобы сделать
свой вид более печальным!
– Зачем ты пришел, Григорий?.. Что случилось в деревне?..
– Несчастие... вотчина сгорела! – ответил гробовым голосом Григорий.
Первое впечатление было ужасное! Помню, что родители пали на колени
и долго молились перед иконами в гостиной, а потом поехали молиться к
Иверской божьей матери. Мы же, дети, все в слезах, остались дома.
Из дальнейших расспросов оказалось, что пожар случился оттого, что
один крестьянин, Архип, вздумал в страстную пятницу палить кабана у себя на
дворе. Ветер был страшный. Загорелся его дом, и от него сгорела и вся усадьба. В
довершение несчастия сгорел и сам виновник беды, Архип, который побежал в
горевшую свою избу что-то спасать и там и остался!
Но, собственно говоря, обдумывая все более хладнокровно, родители
убедились, что это еще не очень большое несчастие, так как вся крестьянская
усадьба была слишком ветха и рано или поздно ее надобно было возобновлять.
Григория отправили назад с обещанием от родителей, что они последнюю
рубашку свою поделят с крестьянами. Это, помню, были слова папеньки, которые
он несколько раз повторял Григорию, велев передать их крестьянам.
Кажется, в этом несчастии помог родителям тоже добрейший дядя,
Александр Алексеевич.
Дней через десять приехал за нами тот же Семен Широкий в кибитке,
запряженной тройкою пегих лошадей, и мы с маменькой отправились в деревню.
Вся усадьба представлялась пустырем, и кое-где торчали обгорелые столбы.
Несколько вековых лип около сгоревшего скотного двора также обгорели.
Картина была непривлекательная. В довершение ко всему наша старая собака
Жучка встретила нас махая хвостом, но сильно воя.
Через неделю же закипела работа, и крестьяне все повеселели. Маменька
каждому хозяину выдала на усадьбу по пятьдесят рублей. Тогда это деньги были
очень большие. Свой скотный двор тоже поставили новый, и при нем людскую
избу, и небольшой флигелек для нашего пребывания. Плетневая наша мазанка, окруженная двумя курганами, была защищена вековыми липами и не сгорела, но
в ней всем нам помещаться было тесно.
Дочь сгоревшего крестьянина Архипа, Аришу, маменька очень полюбила
и взяла к себе в комнаты, а потом она сделалась дворовою и постоянною была у
нас прислугою в горницах в Москве.
К концу лета деревня наша была обстроена с иголочки, и о пожаре не
было и помину. Помню, что, давая вспоможение крестьянам, маменька каждому
говорила, что дает помощь ему взаймы и чтобы крестьяне, когда найдут
50
возможность, уплатили бы этот долг. Но, конечно, это были только слова. Долгу с
крестьян никто и никогда не требовал!!! <...>
В заключение кратких своих воспоминаний о деревне я не могу не
упомянуть о дурочке Аграфене. В деревне у нас была дурочка, не
принадлежавшая ни к какой семье; она все время проводила, шляясь по полям, и
только в сильные морозы зимой ее насильно приючивали к какой-либо избе. Ей
уже было тогда лет двадцать-двадцать пять; говорила она очень мало, неохотно, непонятно и несвязно; можно было только понять, что она вспоминает постоянно
о ребенке, похороненном на кладбище. Она, кажется, была дурочкой от рождения
и, несмотря на свое такое состояние, претерпела над собою насилие и сделалась
матерью ребенка, который вскоре и умер. Читая впоследствии в романе брата
Федора Михайловича "Братья Карамазовы" историю Лизаветы Смердящей, я
невольно вспоминал нашу дурочку Аграфену {12}.
Наше первоначальное обучение азбуке и прочее
Приступлю теперь к воспоминаниям о нашем первоначальном домашнем
обучении. Первоначальным обучением всех нас так называемой грамоте, то есть
азбуке, занималась наша маменька. Азбуку учили не по-нынешнему, выговаривая
буквы а, б, в, г и т. д., а выговаривали по-старинному, то есть: аз, буки, веди, глаголь и т. д. и, дойдя до ижицы, всегда приговаривалась известная присказка.
После букв следовали склады двойные, тройные и четверные и чуть ли не
пятерные, вроде: багра, вздра и т. п., которые часто и выговаривать было трудно.
Когда премудрость эта уже постигалась, тогда приступали к постепенному
чтению. Конечно, я не помню, как учились азбуке старшие братья, и эти
воспоминания относятся ко мне лично. Но так как учительница была одна (наша
маменька) и даже руководство или азбука преемственно перешла от старших
братьев ко мне, то я имею основание предполагать, что и братья начинали учение
тем же способом. Первою книгою для чтения была у всех нас одна. Это
священная история Ветхого и Нового завета на русском языке (кажется,
переведенная с немецкого сочинения Гибнера). Она называлась, собственно: "Сто
четыре священных истории Ветхого и Нового завета". При ней было несколько
довольно плохих литографий с изображением сотворения мира, пребывания
Адама и Евы в раю, потопа и прочих главных священных фактов. Помню, как в
недавнее уже время, а именно в 70-х годах, я, разговаривая с братом Федором
Михайловичем про наше детство, упомянул об этой книге; и с каким он
восторгом объявил мне, что ему удалось разыскать этот же самый экземпляр
книги (то есть наш детский) и что он бережет его как святыню.
Я уже упомянул выше, что не мог быть свидетелем первоначального
обучения старших братьев азбуке. Как я начинаю себя помнить, я застал уже
братьев умевшими читать и писать и приготовляющимися к поступлению в
пансион. Домашнее их пребывание без выездов в пансион я помню
непродолжительное время – год, много полтора. В это время к нам ходили на дом
два учителя. Первый – это дьякон, преподававший закон божий. Дьякон этот чуть
51
ли не служил в Екатерининском институте; по крайней мере, наверное знаю, что
он там был учителем. К его приходу в зале всегда раскладывали ломберный стол, и мы, четверо детей, помещались за этим столом вместе с преподавателем.
Маменька всегда садилась сбоку, в стороне, занимаясь какой-нибудь работой.
Многих впоследствии имел я законоучителей, но такого, как отец дьякон, не