Текст книги " Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
порыв против угнетения и несправедливости. Споры бывали жаркие, но никогда
не доходило до ссоры, благодаря старшему Бекетову, умевшему тотчас же
примирить, внести мир и согласие. Многому помогала также молодость, с
одинаковою легкостью воспламеняющаяся и забывающая свои увлечения. Часто, наговорившись и накричавшись досыта, кто-нибудь предлагал прогулку; все
радостно принимали предложение. Раз мы всею компанией согласились сделать
большую экскурсию – отправиться пешком в Парголово и провести ночь на
Поклонной горе над озером; каждый должен был запастись каким-нибудь
провиантом; на долю Бекетовых пришлось нести медный чайник для варки кофе и
принадлежности.
Мне до сих пор памятно это похождение. Во все время пути и в течение
всей ночи, проведенной на берегу озера, веселость била ключом, счастье было в
сердце каждого. Оно высказывалось песнями, остротами, забавными рассказами, неумолкаемым хохотом. Парголовское озеро, я думаю, никогда не видало с тех
пор такого ликования.
Участие в общественной беседе всегда существеннее в пользу
умственного развития, чем разговоры вдвоем, как бы ни был умен собеседник и
внимателен слушатель. Главным двигателем служит здесь личное самолюбие; необходимость постоянно держать ум настороже, не казаться глупее других, следить за мыслью, готовиться в присутствии других поддержать ее или
оспорить, – все это в значительной степени пробуждает сознание, обостряет ум,
"встряхивает мозги", как говорится.
П. В. АННЕНКОВ
Павел Васильевич Анненков (1812-1887) – мемуарист и историк
литературы, автор первой научной биографии Пушкина.
Близкое знакомство с Гоголем и Белинским, сорокалетняя дружба с И. С.
Тургеневым, приятельские отношения с Грановским, Герценом и Огаревым,
Щедриным и Писемским отразились в интересных по содержанию
92
воспоминаниях Анненкова ("Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года",
"Замечательное десятилетие. 1838-1848", "Молодость И. С. Тургенева. 1840-1856"
и др.).
Отношение Анненкова к Достоевскому сложилось под впечатлением того
конфликта с кружком "Современника", который– привел вскоре к разрыву
Достоевского с издателями журнала. Вскоре Достоевский разошелся и с
Белинским (см. стр. 146, 147).
ИЗ «ЗАМЕЧАТЕЛЬНОГО ДЕСЯТИЛЕТИЯ»
В одно из моих посещений Белинского, перед обедом, когда он отдыхал от
утренних писательских работ, я со двора дома увидел его у окна гостиной с
большой тетрадью в руках и со всеми признаками волнения на лице. Он тоже
заметил меня и прокричал: "Идите скорее, сообщу новость...". "Вот от этой самой
рукописи, – продолжал он, поздоровавшись со мною, – которую вы видите, не
могу оторваться второй день. Это – роман начинающего таланта: каков этот
господин с виду и каков объем его мысли – еще не знаю, а роман открывает такие
тайны жизни и характеров на Руси, которые до него и не снились никому.
Подумайте, это первая попытка у нас социального романа, и сделанная притом
так, как делают обыкновенно художники, то есть не подозревая и сами, что у них
выходит. Дело тут простое; нашлись добродушные чудаки, которые полагают, что
любить весь мир есть необычайная приятность и обязанность для каждого
человека. Они ничего и понять не могут, когда колесо жизни со всеми ее
порядками, наехав на них, дробит им молча члены и кости. Вот и все, – а какая
драма, какие типы! Да, я и забыл вам сказать, что художника зовут Достоевский, а
образцы его мотивов представлю сейчас". И Белинский принялся с необычайным
пафосом читать места, наиболее поразившие его, сообщая им еще большую
окраску своей интонацией и нервной передачей. Так встретил он первое
произведение нашего романиста {Во время вторичного моего отсутствия из
России, в 1846 году, почти такое же настроение охватило Белинского, как
рассказывали мне, и с рукописью "Обыкновенная история" И. А. Гончарова -
другим художественным романом. Он с первого же раза предсказал обоим
авторам большую литературную будущность, что было не трудно, но он еще
предсказал, что потребуется им много усилий и много времени, прежде чем они
наживут себе творческие идеи, достойные их таланта. (Прим. П. В. Анненкова.)}.
И этим еще не кончилось. Белинский хотел сделать для молодого автора
то, что он делал уже для многих других, как, например, для Кольцова и
Некрасова, – то есть высвободить его талант от резонерских наклонностей и
сообщить ему сильные, так сказать, нервы и мускулы, которые помогли бы
овладевать предметами прямо, сразу, не надрываясь в попытках, но тут критик
встретил уже решительный отпор. В доме же Белинского прочитан был новым
писателем и второй его рассказ: "Двойник"; {1} это – сенсационное изображение
лица, существование которого проходит между двумя мирами – реальным и
фантастическим, не оставляя ему возможности окончательно пристроиться ни к
93
одному из них. Белинскому нравился и этот рассказ по силе и полноте разработки
оригинально странной темы, но мне, присутствовавшему тоже на этом чтении, показалось, что критик имеет еще заднюю мысль, которую не считает нужным
высказать тотчас же. Он беспрестанно обращал внимание Достоевского на
необходимость набить руку, что называется, в литературном деле, приобрести
способность легкой передачи своих мыслей, освободиться от затруднений
изложения. Белинский, видимо, не мог освоиться с тогдашней, еще расплывчатой, манерой рассказчика, возвращавшегося поминутно на старые свои фразы,
повторявшего и изменявшего их до бесконечности, и относил эту манеру к
неопытности молодого писателя, еще не успевшего одолеть препятствий со
стороны языка и формы. Но Белинский ошибся: он встретил не новичка, а совсем
уже сформировавшегося автора, обладающего потому и закоренелыми
привычками работы, несмотря на то что он являлся, по-видимому, с первым
своим произведением. Достоевский выслушивал наставления критика
благосклонно и равнодушно. Внезапный успех, полученный его повестью, сразу
оплодотворил в нем те семена и зародыши высокого уважения к самому себе и
высокого понятия о себе, какие жили в его душе. Успех этот более чем освободил
его от сомнений и колебаний, которыми сопровождаются обыкновенно первые
шаги авторов: он еще принял его за вещий сон, пророчивший венцы и капитолии.
Так, решаясь отдать роман свой в готовившийся тогда альманах, автор его
совершенно спокойно и как условие, следующее ему по праву, потребовал, чтоб
его роман был отличен от всех других статей книги особенным типографским
знаком, например – каймой {2}.
Впоследствии из Достоевского вышел, как известно, изумительный
искатель редких, поражающих феноменов человеческого мышления и сознания, который одинаково прославился верностию, ценностию, интересом своих
психических открытий и количеством обманных образов и выводов, полученных
путем того же самого тончайшего, хирургически острого, так сказать,
психического анализа, какой помог ему создать и все наиболее яркие его типы. С
Белинским он вскоре разошелся – жизнь развела их в разные стороны, хотя
довольно долгое время взгляды и созерцание их были одинаковы.
А. Я. ПАНАЕВА
Авдотья Яковлевна Панаева (Головачева) (1819-1893) – талантливая
беллетристка 40-50-х годов, автор одного из самых ярких произведений русской
мемуарной литературы – "Воспоминаний", представляющих подробный рассказ о
людях, создававших "Современник", о Белинском, Некрасове, Чернышевском, Добролюбове, Тургеневе и т. д. Достоевский в ее воспоминаниях выступает как
писатель с преувеличенной верой в собственную гениальность, что и служило
предметом насмешек редакционного кружка.
ИЗ «ВОСПОМИНАНИИ»
94
Панаев в своих «Воспоминаниях» рассказывает об эффекте,
произведенном "Бедными людьми" Достоевского, и я об этом не буду
распространяться {1}. Достоевский пришел к нам в первый раз вечером {2} с
Некрасовым и Григоровичем, который только что вступал на литературное
поприще. С первого взгляда на Достоевского видно было, что это страшно
нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то
тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно
передергивались.
Почти все присутствовавшие тогда у нас уже были ему знакомы, но он,
видимо, был сконфужен и не вмешивался в общий разговор. Все старались занять
его, чтобы уничтожить его застенчивость и показать ему, что он член кружка. С
этого вечера Достоевский часто приходил вечером к нам. Застенчивость его
прошла, он даже выказывал какую-то задорность, со всеми заводил споры, очевидно из одного упрямства противоречил другим. По молодости и нервности, он не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие
и высокое мнение о своем писательском таланте. Ошеломленный неожиданным
блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный
похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые
скромно выступили на это поприще с своими произведениями. С появлением
молодых литераторов в кружке беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как
нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему
косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это был
мастер Тургенев – он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до
высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда
нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев их
подхватывал и потешался.
У Достоевского явилась страшная подозрительность вследствие того, что
один приятель {3} передавал ему все, что говорилось в кружке лично о нем и о
его "Бедных людях". Приятель Достоевского, как говорят, из любви к искусству, передавал всем кто о ком что сказал. Достоевский заподозрил всех в зависти к его
таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что
желают умалить его произведение, нанести ему обиду.
Он приходил уже к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы
излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того чтобы
снисходительнее смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее
раздражали насмешками.
Достоевский претендовал на Белинского за то, что он играет в преферанс, а не говорит с ним о его "Бедных людях".
– Как можно умному человеку просидеть даже десять минут за таким
идиотским занятием, как карты!., а он сидит по два и по три часа! – говорил
95
Достоевский с каким-то озлоблением. – Право, ничем не отличишь общества
чиновников от литераторов: то же тупоумное препровождение времени!
Белинский избегал всяких серьезных разговоров, чтобы не волноваться.
Достоевский приписывал ЭТО охлаждению к нему Белинского, который иногда, слыша разгорячившегося Достоевского в споре с Тургеневым, потихоньку
говорил Некрасову, игравшему с ним в карты: "Что это с Достоевским! говорит
какую-то бессмыслицу, да еще с таким азартом". Когда Тургенев, по уходе
Достоевского, рассказывал Белинскому о резких и неправильных суждениях
Достоевского о каком-нибудь русском писателе, то Белинский ему замечал:
– Ну, да вы хороши, сцепились с больным человеком, подзадориваете его, точно не видите, что он в раздражении, сам не понимает, что говорит.
Когда Белинскому передавали, что Достоевский считает себя уже гением,
то он пожимал плечами и с грустью говорил:
– Что за несчастье, ведь несомненный у Достоевского талант, а если он, вместо того чтобы разработать его, вообразит уже себя гением, то ведь не пойдет
вперед. Ему непременно надо лечиться, все это происходит от страшного
раздражения нервов. Должно быть, потрепала его, бедного, жизнь! Тяжелое
настало время, надо иметь воловьи нервы, чтобы они выдержали все условия
нынешней жизни. Если не будет просвета, так, чего доброго, все поголовно будут
психически больны!
Раз Тургенев при Достоевском описывал свою встречу в провинции с
одной личностью, которая вообразила себя гениальным человеком, и мастерски
изобразил смешную сторону этой личности. Достоевский был бледен как
полотно, весь дрожал и убежал, не дослушав рассказа Тургенева. Я заметила
всем: к чему изводить так Достоевского? Но Тургенев был в самом веселом
настроении, увлек и других, так что никто не придал значения быстрому уходу
Достоевского. Тургенев стал сочинять юмористические стихи на Девушкина, героя "Бедных людей", будто бы тот написал благодарственные стихи
Достоевскому за то, что он оповестил всю Россию об его существовании, и в
стихах повторялось часто "маточка" {4}.
С этого вечера Достоевский уже более не показывался к нам и даже
избегал встречи на улице с кем-нибудь из кружка. Раз, встретив его на улице, Панаев хотел остановиться и спросить, почему его давно не видно, но
Достоевский быстро перебежал на другую сторону. Он виделся только с одним
своим приятелем, бывшим в кружке <Д. В. Григоровичем>, и тот сообщал, что
Достoeвский страшно бранит всех и не хочет ни с кем из кружка продолжать
знакомства, что он разочаровался во всех, что все завистники, бессердечные и
ничтожные люди.
В 1848 году мы жили летом в Парголове; там же на даче жил
Петрашевский, и к нему из города приезжало много молодежи. Достоевский, Плещеев и Толль иногда гостили у него {5}. Достоевский уже не бывал у нас с
тех пор, как Белинский напечатал в "Современнике" критику на его "Двойника" и
"Прохарчина". Достоевский оскорбился этим разбором {6}. Он даже перестал
96
кланяться и гордо и насмешливо смотрел на Некрасова и Панаева; они удивлялись
таким выходкам Достоевского,
Однажды явился в редакцию Достоевский, пожелавший переговорить с
Некрасовым. Он был в очень возбужденном состоянии. Я ушла из кабинета
Некрасова и слышала из столовой, что оба они страшно горячились; когда
Достоевский выбежал из кабинета в переднюю, то был бледен как полотно и
никак не мог попасть в рукав пальто, которое ему подавал лакей; Достоевский
вырвал пальто из его рук и выскочил на лестницу. Войдя к Некрасову, я нашла его
в таком же разгоряченном состоянии.
– Достоевский просто сошел с ума! – сказал Некрасов мне дрожащим от
волнения голосом. – Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел печатать мой
разбор его сочинения в следующем номере. И кто это ему наврал, будто бы я
всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах! До бешенства дошел
{7}.
В. А. СОЛЛОГУБ
Владимир Александрович Соллогуб, граф (1814-1882), в 30-40-х годах
популярный беллетрист натуральной школы, автор повестей, положительно
оцененных Белинским ("История двух калош", "Аптекарша", "Тарантас"), в 50-е
годы был известен как талантливый водевилист, а также как автор
"обличительной" комедии "Чиновник" (1857). "Воспоминания" Соллогуба
написаны в последние годы жизни, они охватывают преимущественно 30-40-е
годы. С Достоевским, как и вообще с молодыми литераторами круга Белинского и
будущими петрашевцами, Соллогуб близок не был.
И. И. Панаев вспоминал: "Он был увлечен "Бедными людьми"
Достоевского и приставал ко всем нам: "Да кто такой этот Достоевский? Бога
ради, покажите его, познакомьте меня с ним!" (И. И. Панаев, Литературные
воспоминания, Гослитиздат, 1950, стр. 132). Знакомство Соллогуба с Достоевским
было кратковременно. Рассказу об этом знакомстве уделено в его воспоминаниях-
соответственно – очень немного места.
ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ»
Один, всего один раз мне удалось затащить к себе Достоевского. Вот как я
с ним познакомился.
В 1845 или 1846 году я прочел в одном из тогдашних ежемесячных
изданий повесть, озаглавленную "Бедные люди" {1}. Такой оригинальный талант
сказывался в ней, такая простота и сила, что повесть эта привела меня в восторг
{2}. Прочитавши ее, я тотчас же отправился к издателю журнала, кажется Андрею
Александровичу Краевскому, осведомился об авторе; он назвал мне Достоевского
97
и дал мне его адрес. Я сейчас же к нему поехал и нашел в маленькой квартире на
одной из отдаленных петербургских улиц, кажется на Песках, молодого человека, бледного и болезненного на вид {3}. На нем был одет довольно поношенный
домашний сюртук с необыкновенно короткими, точно не на него сшитыми,
рукавами. Когда я себя назвал и выразил ему в восторженных словах то глубокое
и вместе с тем удивленное впечатление, которое на меня произвела его повесть, так мало походившая на все, что в то время писалось, он сконфузился, смешался и
подал мне единственное находившееся в комнате старенькое старомодное кресло.
Я сел, и мы разговорились; правду сказать, говорил больше я – этим я всегда
грешил. Достоевский скромно отвечал на мои вопросы, скромно и даже
уклончиво. Я тотчас увидел, что это натура застенчивая, сдержанная и
самолюбивая, но в высшей степени талантливая и симпатичная. Просидев у него
минут двадцать, я поднялся и пригласил его поехать ко мне запросто пообедать.
Достоевский просто испугался.
– Нет, граф, простите меня, – промолвил он растерянно, потирая одну об
другую свои руки, – но, право, я в большом свете отроду не бывал и не могу никак
решиться...
– Да кто вам говорит о большом свете, любезнейший Федор Михайлович, -
мы с женой действительно принадлежим к большому свету, ездим туда, но к себе
его не пускаем!
Достоевский рассмеялся, но остался непреклонным и только месяца два
спустя решился однажды появиться в моем зверинце {4}. Но скоро наступил 1848
год, он оказался замешанным в деле Петрашевского и был сослан в Сибирь, в
каторжные работы {5}.
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Посещение неизлечимо больного Некрасова напомнило Достоевскому
самую знаменательную эпоху его юности, и тогда в "Дневнике писателя" за
январь 1877 года появился этот эпизод из воспоминаний Достоевского, в главном
очень точно излагающий и внешний ход событий, связанных с его литературным
дебютом, и содержание мыслей, развивавшихся Белинским по поводу "Бедных
людей", сначала – в разговорах с их автором, а затем и в печати.
Белинский играл в жизни и творчестве Достоевского особую роль,
Белинским был Достоевский обращен в социалистическую веру, и "обращение"
это началось еще до личного знакомства, по статьям Белинского, которые
Достоевский "читал уже несколько лет с увлечением". По Белинскому он учился
понимать Гоголя, сущность натуральной школы и судить о явлениях литературы
40-х годов. Эстетические каноны, выработанные Достоевским в эту пору,
остались, в сущности, неизменными и в последующие периоды его творчества. И
чем теснее привязался к Белинскому Достоевский, тем глубже было его
огорчение, когда, начиная уже с "Двойника", Белинский стал относиться к нему
все холоднее, а после "Хозяйки" совсем в нем разочаровался. Расхождение с
98
Белинским произошло главным образом по вопросам литературы, идеям же его
оставался он верен до самой каторги. По возвращении из Сибири он все еще
страстный поклонник Белинского. Это видно из его полемики с Краевским в
статье "Г.-бов и вопрос об искусстве".
Когда же начинает явно обнаруживаться "перерождение" его убеждений, то сказывается это резче всего на отношении к Белинскому. И еще до "Бесов", пытаясь страстно и воспаленно-гневно вырвать с корнем свое прошлое,
отказаться в основе от идей юности, Достоевский начинает борьбу прежде всего с
Белинским. А в период "Бесов" борьба возрастает до своего апогея, личность
Белинского принижается. Но наступает третий, последний период творчества
Достоевского (с конца 1874 г.), когда он снова с любовью приближает к себе тень
Белинского, сперва робко (ссылка на его удачные выражения, на его
замечательный ум); немного позднее в борьбе с либералами Достоевский
противопоставляет им "чистого и искреннего" Белинского, и, наконец, уже в
самом социализме его, в его революционности видит черту исконно русскую -
радикальное отрицание европейской цивилизации. Так является Белинский в
духовной эволюции Достоевского образом чрезвычайно сложным, символом,
меняющим каждый раз свой смысл и очертания в зависимости от тех или других
поворотов в общественно-политических и религиозно-философских убеждениях
Достоевского.
ИЗ «ДНЕВНИКА ПИСАТЕЛЯ» ЗА 1877 ГОД
Прочел я «Последние песни» Некрасова в январской книге
"Отечественных записок" {1}. Страстные песни и недосказанные слова, как
всегда у Некрасова, но какие мучительные стоны больного! Наш поэт очень болен
и – он сам говорил мне – видит ясно свое положение. Но мне не верится... Это
крепкий и восприимчивый организм. Он страдает ужасно (у него какая-то язва в
кишках, болезнь, которую и определить трудно), но я не верю, что он не вынесет
до весны, а весной на воды, за границу, в другой климат, поскорее, и он
поправится, я в этом убежден. Странно бывает с людьми; мы в жизнь нашу редко
видались, бывали между нами и недоумения, но у нас был один такой случай в
жизни, что я никогда не мог забыть о нем. Это именно наша первая встреча друг с
другом в жизни. И что ж; недавно я зашел к Некрасову {2}, и он, больной, измученный, с первого слова начал с того, что помнит об тех днях. Тогда (это
тридцать лет тому!) произошло что-то такое молодое, свежее, хорошее, – из того, что остается навсегда в сердце участвовавших. Нам тогда было по двадцати с
немногим лет. Я жил в Петербурге, уже год как вышел в отставку из инженеров
{3}, сам не зная зачем, с самыми неясными и неопределенными целями. Был май
месяц сорок пятого года. В начале зимы я начал вдруг "Бедных людей" {4}, мою
первую повесть, до тех пор ничего еще не писавши. Кончив повесть, я не знал, как с ней быть и кому отдать. Литературных знакомств я не имел совершенно
никаких, кроме разве Д. В. Григоровича, но тот и сам еще ничего тогда не
написал, кроме одной маленькой статейки "Петербургские шарманщики" в один
99
сборник {5}. Кажется, он тогда собирался уехать на лето к себе в деревню, а пока
жил некоторое время у Некрасова. Зайдя ко мне, он сказал: "Принесите рукопись
(сам он еще не читал ее). Некрасов хочет к будущему году сборник издать {6}, я
ему покажу". Я снес, видел Некрасова минутку, мы подали друг другу руки. Я
сконфузился от мысли, что пришел с своим сочинением, и поскорей ушел, не
сказав с Некрасовым почти ни слова. Я мало думал об успехе, а этой "партии
"Отечественных записок", как говорили тогда, я боялся. Белинского я читал уже
несколько лет с увлечением, но он мне казался грозным и страшным и – "осмеет
он моих "Бедных людей"!" – думалось мне иногда. Но лишь иногда: писал я их с
страстью, почти со слезами – "неужто все это, все эти минуты, которые я пережил
с пером в руках над этой повестью, – все это ложь, мираж, неверное чувство?". Но
думал я так, разумеется, только минутами, и мнительность немедленно
возвращалась. Вечером того же дня, как я отдал рукопись, я пошел куда-то далеко
к одному из прежних товарищей; мы всю ночь проговорили с ним о "Мертвых
душах" и читали их, в который раз не помню. Тогда это бывало между
молодежью; сойдутся двое или трое: "А не почитать ли нам, господа, Гоголя!" -
садятся и читают, и, пожалуй, всю ночь. Тогда между молодежью весьма и весьма
многие как бы чем-то были проникнуты и как бы чего-то ожидали. Воротился я
домой уже в четыре часа, в белую, светлую как днем петербургскую ночь. Стояло
прекрасное теплое время, и, войдя к себе в квартиру, я спать не лег, отворил окно
и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и
Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не
плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и
стали читать на пробу: "С десяти страниц видно будет". Но, прочтя десять
страниц, решили прочесть еще десять, а затем, не отрываясь, просидели уже всю
ночь до утра, читая вслух и чередуясь, когда один уставал. "Читает он про смерть
студента, – передавал мне потом уже наедине Григорович, – и вдруг я вижу, в том
месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и
вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: "Ах, чтоб его!" Это про вас-то, и этак мы всю ночь". Когда они кончили (семь печатных листов!), то в один голос
решили идти ко мне немедленно: "Что ж такое что спит, мы разбудим его, это
выше сна!" Потом, приглядевшись к характеру Некрасова, я часто удивлялся той
минуте: характер его замкнутый, почти мнительный, осторожный, мало
сообщительный. Так, по крайней мере, он мне всегда казался, так что та минута
нашей первой встречи была воистину проявлением самого глубокого чувства.
Они пробыли у меня тогда с полчаса, в полчаса мы бог знает сколько
переговорили, с полслова понимая друг друга, с восклицаниями, торопясь; говорили и о поэзии, и о правде, и о "тогдашнем положении", разумеется, и о
Гоголе, цитуя из "Ревизора" и из "Мертвых душ", но, главное, о Белинском. "Я
ему сегодня же снесу вашу повесть, и вы увидите, – да ведь человек-то, человек-то
какой! Вот вы познакомитесь, увидите, какая это душа!" – восторженно говорил
Некрасов, тряся меня за плечи обеими руками. "Ну, теперь спите, спите, мы
уходим, а завтра к нам!" Точно я мог заснуть после них! Какой восторг, какой
успех, а главное – чувство было дорого, помню ясно: "У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа, 100
разбудить, потому что это выше сна... Ах, хорошо!" Вот что я думал, какой тут
сон!
Некрасов снес рукопись Белинскому в тот же день. Он благоговел перед
Белинским и, кажется, всех больше любил его во всю свою жизнь. Тогда еще
Некрасов ничего еще не написал такого размера, как удалось ему вскоре, через
год потом. Некрасов очутился в Петербурге, сколько мне известно, лет
шестнадцати, совершенно один. Писал он тоже чуть не с шестнадцати лет. О
знакомстве его с Белинским я мало знаю, но Белинский его угадал с самого
начала и, может быть, сильно повлиял на настроение его поэзии. Несмотря на всю
тогдашнюю молодость Некрасова и на разницу лет их, между ними, наверно, уж и
тогда бывали такие минуты, и уже сказаны были такие слова, которые влияют
навек и связывают неразрывно. "Новый Гоголь явился!" – закричал Некрасов, входя к нему с "Бедными людьми". – "У вас Гоголи-то как грибы растут", – строго
заметил ему Белинский, но рукопись взял. Когда Некрасов опять зашел к нему
вечером, то Белинский встретил его "просто в волнении": "Приведите, приведите
его скорее!"
И вот (это, стало быть, уже на третий день) меня привели к нему. Помню, что на первый взгляд меня очень поразила его наружность, его нос, его лоб; я
представлял его себе почему-то совсем другим – "этого ужасного, этого
страшного критика". Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно. "Что ж, оно так и надо", – подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как все
преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего
двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем
чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими
глазами: "Да вы понимаете ль сами-то, – повторял он мне несколько раз и
вскрикивая по своему обыкновению, – что это вы такое написали!" Он вскрикивал
всегда, когда говорил в сильном чувстве. "Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту
страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши
двадцать лет уж это понимали. Да ведь этот ваш несчастный чиновник – ведь он
до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя
не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую
жалобу, даже права на несчастье за собой не смеет признать, и когда добрый
человек, его генерал, дает ему эти сто рублей – он раздроблен, уничтожен от
изумления, что такого, как он, мог пожалеть "их превосходительство", не его
превосходительство, а "их превосходительство", как он у вас выражается! А эта
оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, – да ведь тут
уж не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его
ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом
указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся
разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую
суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю
стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве!
Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как
101
художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете
великим писателем!.."
Все это он тогда говорил мне. Все это он говорил потом обо мне и многим
другим, еще живым теперь и могущим засвидетельствовать. Я вышел от него в
упоении. Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на
проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей
произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем
новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах
моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) "И неужели вправду я так велик", -
стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда
потом я не думал, что я велик, но тогда – разве можно было это вынести! "О, я
буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я
заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду "верен"! О, как я легкомыслен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы.
Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а
истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы
победим; о, к ним, с ними!"
Я это все думал, я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И
никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей
моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю
ее каждый раз с восторгом. И вот, тридцать лет спустя, я припомнил всю эту
минуту опять, недавно, и будто вновь ее пережил, сидя у постели больного
Некрасова. Я ему не напоминал подробно, я напомнил только, что были эти
тогдашние наши минуты, и увидал, что он помнит о них и сам. Я и знал, что
помнит. Когда я воротился из каторги, он указал мне на одно свое стихотворение
в книге его. "Это я об вас тогда написал", – сказал он мне {7}. А прожили мы всю
жизнь врознь. На страдальческой своей постели он вспоминает теперь отживших
друзей:
Песни вещие их не допеты,