355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1 » Текст книги (страница 11)
Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:13

Текст книги " Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 1"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

Пали жертвою злобы, измен

В цвете лет; на меня их портреты

Укоризненно смотрят со стен {8}.

Тяжелое здесь слово это: укоризненно. Пребыли ли мы «верны», пребыли

ли? Всяк пусть решает на свой суд и совесть. Но прочтите эти страдальческие

песни сами, и пусть вновь оживет наш любимый и страстный поэт! Страстный к

страданью поэт!..

С. Д. ЯНОВСКИЙ

102

Степан Дмитриевич Яновский (1817-1897) – врач, служил в Межевом и

Лесном институте, затем в департаменте казенных врачебных заготовлений при

министерстве внутренних дел; вышел в отставку в 1871 году, с 1877 года и до

смерти жил в Швейцарии. Знакомство Достоевского с Яновским произошло в

1846 году. Они подружились, хотя внутренней близости между ними никогда не

было, несмотря на частые, почти ежедневные встречи в 1846-1849 годах в связи с

болезненными припадками у Достоевского, как уверяет Яновский, – первыми

симптомами эпилепсии. В 40-е годы Яновский находился под некоторым

влиянием прогрессивных идей. Позднее он стал делать служебную карьеру, в

тридцать шесть лет был уже статским советником. К середине 60-х годов прочно

установился на реакционно-славянофильских позициях.

К Ф. М. Достоевскому Яновский всю жизнь сохранял самые искренние и

теплые чувства. В 1859 году, когда Достоевскому было разрешено жить в Твери, но без права поездок в столицы, Яновский, как он сам писал об этом, "первый из

близких его знакомых посетил его в этом городе <...> единственно с целью

увидать и обнять дорогого мне Федора Михайловича" (НВ, N 1793 от 24

февраля/8 марта 1881 г.).

В 1860 году Достоевский оказался невольно вовлеченным в семейные

нелады Яновского с его женой – артисткой А. И. Шуберт. В дальнейшем

Яновский и Достоевский изредка обменивались письмами, и отношения их уже

никогда не были столь дружескими, как в 40-е годы.

Первое воспоминание Яновского о Достоевском, появившееся в печати,

касалось частного момента биографии писателя. Это было письмо С. Д.

Яновского к А. Н. Майкову, напечатанное в "Новом времени", N 1793 от 24

февраля/8 марта 1881 года, под названием "Болезнь Ф. М. Достоевского". Письмо

было вызвано информацией в газете "Порядок" (1881, N 39) о "Письме к

издателю" А. М. Достоевского, опубликованном "Новым временем" в N 1778 от

8/20 февраля 1881 года. "Письмо к издателю", в свою очередь, было написано в

ответ на статью А. С. Суворина "О покойном" (НВ, N 1771; см. наст. сборник, т.

2), в которой говорилось, что Достоевский заболел падучей болезнью в детстве.

А. М. Достоевский же доказывал, что "падучую болезнь брат Федор приобрел не в

отцовском доме, не в детстве, а в Сибири". Возражая на это утверждение брата

покойного, Яновский писал: "Покойный Федор Михайлович Достоевский страдал

падучею болезнью еще в Петербурге, и притом за три, а может быть, и более лет

до арестования его по делу Петрашевского, а следовательно, и до ссылки в

Сибирь. Дело все в том, что тяжелый этот недуг, называемый epilepsia, падучая

болезнь, у Фед. Мих. в 1846, 1847 и в 1848 годах обнаруживалась в легкой

степени; между тем хотя посторонние этого не замечали, но сам больной, правда

смутно, болезнь свою сознавал и называл ее обыкновенно кондрашкой с

ветерком". Далее следовал рассказ о первом сильном припадке у Достоевского в

июле 1847 года и втором, вызванном известием о смерти Белинского, а также

другие подробности, вошедшие позднее в основной текст воспоминаний.

В письме к А. Г. Достоевской от 30 декабря 1883/11 января 1884 года

(ИРЛИ, 29916/CCXI614) Яновский объясняет свое стремление написать

подробные воспоминания о своем знакомстве с Достоевским тем, что он не был

103

удовлетворен "Биографией" Достоевского О. Ф. Миллера и Н. Н. Страхова, так

как он не нашел в ней образа того "идеально доброго, честного и весь мир

любящего" Достоевского, каким его знал Яновский.

Этой тенденцией – изобразить Достоевского 40-х годов благостным,

кротким христианином – и проникнуты воспоминания Яновского. Следует

поэтому с большой осторожностью принимать все, что он рассказывает об

общественно-политических взглядах молодого Достоевского.

ВОСПОМИНАНИЯ О ДОСТОЕВСКОМ

Я познакомился с Федором Михайловичем Достоевским в 1846 году {1}.

В то время я служил в департаменте казенных врачебных заготовлений

министерства внутренних дел. Жил я между Сенною площадью и Обуховским

мостом, в доме известного тогда доктора-акушера В. Б. Шольца. Так как на эту

квартиру я переехал вскоре после оставления мною службы в Лесном и Межевом

институте, где я состоял врачом и преподавателем некоторых отделов

естественной истории, то практики у меня в Петербурге было еще немного. В

числе моих пациентов был В. Н. Майков; я любил беседовать с ним, и меня очень

интересовали его рассказы о том интеллигентном и артистическом обществе, которое собиралось тогда в доме их родителей. Имя Ф. М. Достоевского в то

время повторялось всеми и беспрерывно, вследствие громадного успеха первого

его произведения ("Бедные люди"), и мы часто о нем говорили, причем я

постоянно выражал мой восторг от этого романа. Майков вдруг однажды объявил

мне, что Федор Михайлович просит у меня позволения посоветоваться со мною, так как он тоже болен. Я, конечно, очень обрадовался. На другой день в десять

часов утра пришел ко мне Владимир Николаевич Майков и познакомил со мной

того человека, с которым я впоследствии виделся ежедневно до самого его ареста.

Вот буквально верное описание наружности того Федора Михайловича,

каким он был в 1846 году: роста он был ниже среднего, кости имел широкие и в

особенности широк был в плечах и в груди; голову имел пропорциональную, но

лоб чрезвычайно развитой с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие светло-серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно

сжатые, придававшие всему лицу выражение какой-то сосредоточенной доброты

и ласки; волосы у него были более чем светлые, почти беловатые и чрезвычайно

тонкие или мягкие, кисти рук и ступни ног примечательно большие. Одет он был

чисто и, можно сказать, изящно; на нем был прекрасно сшитый из превосходного

сукна черный сюртук, черный каземировый жилет, безукоризненной белизны

голландское белье и циммермановский цилиндр; если что и нарушало гармонию

всего туалета, это не совсем красивая обувь и то, что он держал себя как-то

мешковато, как держат себя не воспитанники военно-учебных заведений, а

окончившие курс семинаристы. Легкие при самом тщательном осмотре и

выслушивании оказались совершенно здоровыми, но удары сердца были не

совершенно равномерны, а пульс был не ровный и замечательно сжатый, как

бывает у женщин и у людей нервного темперамента.

104

В первый и следующие за ним три или четыре визита мы находились в

отношении пациента и врача; но затем я просил Федора Михайловича приходить

ко мне раньше, чтоб иметь возможность как можно долее побеседовать с ним о

предметах, к болезни не относящихся, так как Федор Михайлович и в это

короткое время наших свиданий подействовал на меня обаятельно своим умом, чрезвычайно тонким и глубоким анализом и необыкновенною гуманностию.

Просьба моя была уважена, Федор Михайлович приходил ко мне всякий день уже

не в десять, а в восемь с половиной часов, и мы вместе пили чай; а потом, чрез

несколько месяцев, он стал приходить ко мне еще в девять часов вечера, и мы

проводили с ним время в беседе до одиннадцати часов, иногда же он оставался у

меня и ночевать. Эти утра и вечера останутся для меня незабвенными, так как во

всю мою жизнь я не испытывал ничего более отрадного и поучительного {2}.

Лечение Федора Михайловича было довольно продолжительно; когда

местная болезнь совершенно была излечена, он продолжал недели три пить

видоизмененный декокт Цитмана, уничтоживший то золотушно-скорбутное

худосочие, которое в сильной степени заметно было в больном. Во все время

лечения, которое началось в конце мая и продолжалось до половины июля, Федор

Михайлович ежедневно посещал меня, за исключением тех случаев, когда

ненастная погода удерживала его дома и когда я навещал его. В это время он жил

в каком-то переулке между Большою и Малою Морскими в маленькой комнатке у

какой-то хозяйки, державшей жильцов {3}. Каждое утро, сначала около десяти

часов, а потом ровно в половине девятого, после звонка, раздававшегося в

передней, я видел скоро входившего в приемную комнату Федора Михайловича, который, положив на первый стул свой цилиндр и заглянув быстрое зеркало

(причем наскоро приглаживал рукой свои белокурые и мягкие волосы,

причесанные по-русски), прямо обращался ко мне: "Ну, кажется, ничего; сегодня

тоже не дурно; ну, а вы, батенька? (это было любимое и действительно какое-то

ласкающее слово Федора Михайловича, которое он произносил чрезвычайно

симпатично) ну да, вижу, вижу, ничего. Ну, а язык как вы находите? Мне кажется, беловат, нервный; спать-то спал; ну а вот галлюцинации-то, батенька, были, и

голову мутило".

Когда, бывало, после этого приступа я осмотрю подробно и внимательно

Федора Михайловича, исследую его пульс и выслушаю удары сердца и, не найдя

ничего особенного, скажу ему в успокоение, что все идет хорошо, а

галлюцинации – от нервов, он оставался очень доволен и добавлял: "Ну, конечно, нервы; значит, кондрашки не будет? это хорошо! Лишь бы кондрашка не пришиб, а с остальным сладим".

Успокоившись, он быстро менял свою физиономию и свой юмор:

сосредоточенный и как бы испуганный взгляд исчезал, сильно сжатые в ниточку

губы открывали рот и обнаруживали его здоровые и крепкие зубы; он подходил к

зеркалу, но уже для того, чтобы посмотреть на себя как на совсем здорового и в

это время, взглянув на свой язык, говорил уже: "Ну, да, конечно, нервный, просто

белый без желтизны, значит – хорошо!"

Потом мы усаживались за чайный столик, и я слышал обычную фразу:

"Ну, а мне полчашечки и без сахару, я сначала вприкусочку, а вторую с сахаром и

105

с сухариком". И это повторялось каждый день. За чаем же мы беседовали о

разных предметах, но более всего о медицине, о социальных вопросах, о

вопросах, касавшихся литературы и искусств, и очень много о религии.

Во всех своих суждениях Федор Михайлович поражал меня, равно как и

других в то время наших знакомых, особенною верностию своих взглядов,

обширною, сравнительно с нами (хотя все мы были с университетскою

подготовкой и люди читавшие), начитанностию и до того глубоким анализом, что

мы невольно верили его, доказательствам как чему-то конкретному, осязаемому?

В конце 1846 года знакомство мое с Федором Михайловичем перешло в

близкую приязнь, и беседы наши приняли характер самый искренний и

задушевный.

Сойдясь со мной на дружескую ноту, вот что доверил мне Федор

Михайлович. Он говорил мне, что он человек положительно бедный и живет

своим трудом как писатель. В это время он сообщал мне многое о тяжелой и

безотрадной обстановке его детства, хотя благоговейно отзывался всегда о

матери, о сестрах и о брате Михаиле Михайловиче; об отце он решительно не

любил говорить и просил о нем не спрашивать {4}, а также мало говорил о брате

Андрее Михайловиче {5}. Когда я однажды спросил у него, почему он не служит

и зачем оставил свою специальную карьеру, он дал мне тот ответ, который я

сообщил уже в письме моем к Оресту Федоровичу Миллеру и достоверность

коего утверждаю и в настоящую минуту, несмотря на изложенный г. Миллером в

биографии Федора Михайловича вариант {6}. Почему я с такой уверенностью

поддерживаю ту причину выхода в отставку Федора Михайловича, какую я

сообщил, то есть неблагоприятный отзыв императора Николая Павловича об

одной из чертежных работ Достоевского, а не ординарчество у великого князя, на

это отвечу коротко: потому что все мною сказанное я слышал из уст самого

Федора Михайловича и рассказ записан был мною тотчас в моем "Дневнике" {7}.

Первая болезнь, для которой Федор Михайлович обратился ко мне за

пособием, была чисто местною, но во время лечения он часто жаловался на

особенные головные дурноты, подводя их под общее название кондрашки. Я же, наблюдая за ним внимательно и зная много из его рассказов о тех нервных

явлениях, которые бывали с ним в его детстве, а также принимая во внимание его

темперамент и телосложение, постоянно допускал какую-нибудь нервную

болезнь. До какой степени иногда сильно обнаруживались у него припадки

головной дурноты, это лучше всего покажет следующий случай, умолчать о

котором я не могу еще и потому, что в нем есть нечто подтверждающее веру

Федора Михайловича в предчувствие.

На другой год знакомства моего с Федором Михайловичем летом я жил в

Павловске, а Федор Михайлович на даче в одном из Парголовых. В это время у

нас было условие, что так как три раза в неделю я непременно должен был

приехать в Петербург по делам службы, то Федор Михайлович в эти дни мог со

мною видеться в моей квартире от трех до шести часов вечера. Несколько раз мы

с ним так и виделись. Но однажды, проведя ночь с понедельника на вторник

чрезвычайно тревожно и чувствуя какую-то неодолимую, хотя и беспричинную, потребность побывать в Петербурге, я как ни старался успокоить самого себя и

106

отложить поездку на завтра, когда и был обычный день моей поездки на службу, но не мог преодолеть себя, напился рано чаю и отправился в Петербург. Приехав

в город без дела, я зашел в департамент; а в три часа отправился на Малую

Морскую в Hotel de France, хотя одни мои знакомые звали меня обедать к ним.

Обедал я без аппетита и все куда-то торопился, а около четырех часов, выйдя на

улицу, вместо того чтобы взять из Морской налево и идти домой к Обуховскому

проспекту или на Царскосельскую железную дорогу, я совершенно инстинктивно, безотчетно, под влиянием какого-то тревожного чувства повернул направо к

Сенатской площади, и, как только дошел до нее, я увидал посреди площади

Федора Михайловича без шляпы, в расстегнутом сюртуке и жилете, с

распущенным галстуком, шедшего под руку с каким-то военным писарем и

кричавшего во всю мочь: "Вот, вот тот, кто спасет меня" и т. д. Случай этот по

отношению его к болезни Федора Михайловича описан мною в письме к А. Н.

Майкову и был напечатан в одном из нумеров "Нового времени" {8}. Федор

Михайлович называл случай этот знаменательным, и когда приходилось нам

вспоминать о нем, то он каждый раз приговаривал: "Ну, как после этого не верить

в предчувствие?" Федор Михайлович хотел рассказать его в одном из нумеров

своего "Дневника", в особенности в то время, когда и он было заговорил о

спиритизме; {9} но спириты очень уж ему пришлись не по сердцу, он так и не

рассказал случая.

До ареста Федор Михайлович больших писем не любил {10}, а если

иногда и писал к кому-нибудь, то укладывал все на маленьких лоскутках бумаги.

Изо всех записок, мною полученных от Федора Михайловича, в особенности

интересна была одна, в которой он из Парголова уведомлял меня, проживавшего в

Павловске, о том, что теперь ему не до кондрашки, так как он сильно занят

сбором денег по подписке в пользу одного несчастного пропойцы, который, не

имея на что выпить, а потом напиться и, наконец, опохмелиться, ходит по дачам и

предлагает себя посечься за деньги. Рассказ Федора Михайловича был верх

совершенства в художественном отношении; в нем было столько гуманности, столько участия к бедному пропойце, что невольно слеза прошибала, но было не

мало и того юмора и той преследующей зло беспощадности, которые были в

таланте Федора Михайловича.

В роковом auto da fe записка эта погибла...

Федор Михайлович как в то время, когда познакомился со мною, так и

после, когда возвратился из Сибири и жил своим домом, даже и тогда, когда

Михаил Михайлович действительно имел хорошие средства и, по-видимому,

брату ни в чем не отказывал, Федор Михайлович все-таки был беден и в деньгах

постоянно нуждался. Когда же вспомнишь то, что плату за труд Федор

Михайлович получал постоянно хорошую, что жизнь он вел, в особенности когда

был холостым, чрезвычайно скромную и без претензий, то невольно задаешься

вопросом: куда же он девал деньги? На этот вопрос я могу отвечать положительно

верно, так как в этом отношении Федор Михайлович был со мною откровеннее, чем с кем-либо: он все почти свои деньги раздавал тем, кто был хоть сколько-

нибудь беднее его; иногда же и просто таким, которые были хотя и не беднее его, но умели выманить у него деньги как у добряка безграничного. В карты Федор

107

Михайлович не только не играл, но не имел понятия ни об одной игре и

ненавидел игру. Вина и кутежа он был решительный враг; {11} притом же, будучи от природы чрезвычайно мнительным (что у него было несомненным

признаком известных страданий мозга и именно такого рода, которые

впоследствии обнаружились чистою формой падучей болезни) и состоя под

страхом кондрашки, он всячески воздерживался от всего возбуждающего. Эта

мнительность доходила у него до смешного на взгляд людей посторонних, чем он, однако же, очень обижался; а между тем нельзя было иногда не рассмеяться, когда, бывало, видишь, что стоило кому-нибудь случайно сказать: "Какой

славный, душистый чай!" – как Федор Михайлович, пивший обыкновенно не чай, а теплую водицу, вдруг встанет с места, подойдет ко мне и шепнет на ухо: "Ну, а

пульс, батенька, каков? а? ведь чай-то цветочный!" И нужно было спрятать

улыбку и успокоить его серьезно в том, что пульс ничего и что даже язык хорош и

голова свежа.

Единственное, что любил Федор Михайлович, это устройство изредка

обедов в Hotel de France, в Малой Морской, целою компанией близких ему людей.

Обеды эти обыкновенно обходились не дороже двух рублей с человека; но

веселья и хороших воспоминаний они давали каждому чуть не на все время до

новой сходки. Обед заказывался всегда Федором Михайловичем и стоил рубль с

персоны; из напитков допускались: пред обедом рюмка, величиною с наперсток, водки (при одном виде которой Яков Петрович Бутков делал прекислую гримасу) и по два бокала шампанского за обедом, да чай a discretion {как непременное

условие (франц.).} после обеда. Федор Михайлович в то время водки не пил, шампанского ему наливали четверть бокала, и он прихлебывал его по одному

глоточку после спичей, которые любил говорить и говорил с увлечением.

Чаепитие же продолжалось до поздней поры и прекращалось с уходом из

гостиницы. Обеды эти Федор Михайлович очень любил; он на них вел

задушевные беседы, и они составляли для него действительно праздник. Вот как

он сам объяснял мне причину его любви к этим сходкам: "Весело на душе

становится, когда видишь, что бедный пролетарий (пролетарием он называл

каждого живущего поденным заработком, а не рентой или иным каким-нибудь

постоянным доходом, например, службой) сидит себе в хорошей комнате, ест

хороший обед и запивает даже шипучкою, и притом настоящею". По окончании

этого праздничного обеда Федор Михайлович с каким-то особенным

удовольствием подходил ко всем, жал у каждого руку и приговаривал: "А ведь

обед ничего, хорош, рыба под соусом была даже очень и очень вкусная". Якова

Петровича Буткова он при этом еще и целовал.

К слову об особенно гуманных отношениях Федора Михайловича к

Буткову, который даже между нами, далеко не богатыми людьми, отличался

своею воистину поразительною бедностию, мне пришло на память одно

обстоятельство. Однажды Федор Михайлович, сообразив, что он получит деньги

из конторы "Отечественных записок" в такой-то день, задумал в этот именно день

устроить обед в Hotel de France. Накануне все мы получили оповещение, а на

другой день к трем часам были уже в сборе. Между тем пробило три и три с

половиной часа, а за стол мы не садились, и даже закуска не появлялась. Само

108

собою разумеется, мы обратились к Федору Михайловичу с вопросом, отчего не

дают есть. На это Федор Михайлович как-то сконфуженно, а в то же время и

жалобно ответил нам: "Ах, боже мой, разве не видите, что Якова Петровича нет",

– и, схватив шляпу, побежал на улицу. Александр Петрович Милюков при этой

сцене что-то сострил очень мило и весело, вечно серьезненький В. Н. Майков и А.

Н. Плещеев пробормотали что-то вроде того, что хоть бы закуску подавали.

Наконец в дверях явились Федор Михайлович и Бутков; первый был очень

взволнован, а второй, пожимая своими широкими плечами, – все повторял: "Да

вот пойди ты с ним и толкуй, говорит одно, что книжка журнала не вышла, да и

баста". – "Ну, да вы попросили бы хоть половину, понимаете ли, ну, хоть чуточку

бы; а то как же теперь быть? А я пообещал еще двоим заплатить за них; ну вот вы

и попросили бы хоть красненькую; а то как же теперь?.." Когда же мы пристали к

Федору Михайловичу, чтоб он нам объяснил, почему мы не обедаем и тогда, как

Яков Петрович обретается среди нас, то Федор Михайлович рассказал нам, в чем

дело, а мы, узнав причину, приказали подавать обед. Дело же заключалось в том, что в конторе "Отечественных записок", по случаю запоздания выходом номера

журнала, в котором был помещен рассказ Федора Михайловича, денег Буткову, явившемуся с запиской от автора, не дали. Этот обед прошел как-то особенно

весело; Александр Петрович острил много и чрезвычайно удачно; Михаил

Михайлович Достоевский и Аполлон Николаевич Майков тоже были в хорошем

настроении духа и много говорили хорошего и интересного, а Федор

Михайлович, воспользовавшись случаем с Яковом Петровичем, сказал такую речь

об эксплуатации литературного труда Павлом Ивановичем Чичиковым {12}, что

все мы поголовно были в восторге и отвечали рукоплесканиями и долго

неумолкавшими браво! Но как ни весел был этот обед и как ни задушевно

воспоминание о нем... у меня и теперь чуть не спирается дыхание, когда я

заговорю о нем: он был последний, за ним вскоре последовала катастрофа с

арестами, а потом и тяжелая для всех членов нашего кружка разлука.

Припоминая себе те часы, которые я проводил каждодневно с

незабвенным Федором Михайловичем, я не могу пройти молчанием бесед о

литературе, которые он вел со мною иногда один на один, а иногда и в

присутствии других общих наших приятелей. Само собою разумеется, что

Пушкина и Гоголя он ставил выше всех и часто, заговорив о том или другом из

них, цитировал из их сочинений на память целые сцены или главы. Лермонтова и

Тургенева он тоже ставил очень высоко; из произведений последнего в

особенности хвалил "Записки охотника". Чрезвычайно уважительно отзывался о

всех произведениях, хотя по числу в то время незначительных, И. А. Гончарова, которого отдельно напечатанный "Сон Обломова" (весь роман в то время

напечатан еще не был) цитировал с увлечением {13}. Из писателей эпохою

постарше он рекомендовал Лажечникова. О других же наших беллетристах, как, например, о гр. Соллогубе, Панаеве (Ив. Ив.), он отзывался не особенно

одобрительно и, не отказывая им в даровании, не признавал в них

художественных талантов. У меня в то время была порядочная библиотечка, и я

часто, возвратись домой, заставал Федора Михайловича за чтением вынутой из

шкафа книги, и чаще всего с Гоголем в руках. Гоголя Федор Михайлович никогда

109

не уставал читать и нередко читал его вслух, объясняя и толкуя до мелочей. Когда

же он читал "Мертвые души", то почти каждый раз, закрывая книгу, восклицал:

"Какой великий учитель для всех русских, а для нашего брата писателя в

особенности! Вот так настольная книга! Вы ее, батюшка, читайте каждый день

понемножку, ну хоть по одной главе, а читайте; ведь у каждого из нас есть и

патока Манилова, и дерзость Ноздрева, и аляповатая неловкость Собакевича, и

всякие глупости и пороки". Кроме сочинений беллетристических, Федор

Михайлович часто брал у меня книги медицинские, особенно те, в которых

трактовалось о болезнях мозга и нервной системы, о болезнях душевных и о

развитии черепа по старой, но в то время бывшей в ходу системе Галла. Эта

последняя книга с рисунками занимала его до того, что он часто приходил ко мне

вечером потолковать об анатомии черепа и мозга, о физиологических

отправлениях мозга и нервов, о значении черепных возвышенностей, которым

Галл придавал важное значение. Прикладывая каждое мое объяснение

непременно к формам своей головы и требуя от меня понятных для него

разъяснений каждого возвышения и углубления в его черепе, он часто затягивал

беседу далеко за полночь. Череп же Федора Михайловича сформирован был

действительно великолепно. Его обширный, сравнительно с величиною всей

головы, лоб, резко выделявшиеся лобные пазухи и далеко выдавшиеся окраины

глазниц, при совершенном отсутствии возвышений в нижней части затылочной

кости, делали голову Федора Михайловича похожею на Сократову. Он сходством

этим был очень доволен, находил его сам и обыкновенно, говоря об этом, добавлял: "А что нет шишек на затылке, это хорошо, значит, не юпошник; верно, даже очень верно, так как я, батенька, люблю не юпку, а, знаете ли, чепчик

люблю, чепчик вот такой, какие носит Евгения Петровна (мать Апполона

Николаевича и других Майковых, которую Федор Михайлович, да и все мы

глубоко почитали и любили), больше ничего; ну и, значит, верно". <...> Федор Михайлович и в первое время знакомства со мною был очень

небогат и жил на трудовую копейку; но потом, когда знакомство наше перешло в

дружбу, он до самого ареста постоянно нуждался в деньгах. Но так как он по

натуре своей был честен до щепетильности и притом деликатен до мнительности, то не любил надоедать другим своими просьбами о займе {Что впоследствии таки

проявлялось у него. (Прим. С. Д. Яновского.)}. Он часто, бывало, и мне говорит:

"Вот ведь знаю, что у вас я всегда могу взять рублишко, а все-таки как-то того...

ну да у вас возьму, вы ведь знаете, что отдам". Но так как нужда пришибала его

часто, да притом и не его одного, а и многих других ему близких людей, то раз он

заговорил со мною о том: "Как бы нам составить такой капиталец, ну хоть очень

маленький, рублей в сотняжку, из которого можно было заимствоваться в случае

крайности, как из своего кошелька?" Я согласился на это его предложение, но с

условием сформировать запас в течение четырех месяцев, для чего я буду

откладывать из моего жалованья и дохода от практики по двадцать пять рублей в

месяц. Капитал этот у нас оказался ранее, так как один из моих приятелей, Власовский, дал мне сто рублей с уплатой ему по частям. Федор Михайлович

тотчас написал правила, которыми должны были руководиться те, кто

заимствовался из этой кассы, и мы их сообщили другим. Правила эти долго

110

хранились у меня, но в период паники, охватившей нас всех по случаю

неожиданных арестов, они вместе с другими бумагами, по существу столь же

невинными, были истреблены в огне. Как и почему произошло это auto da fe, я

скажу после, но здесь не могу не заявить, что вся драгоценная для меня переписка

с Федором Михайловичем, а также письма ко мне его брата Михаила

Михайловича и Аполлона Николаевича Майкова были брошены в нарочно

затопленную печь собственными руками Михаила Михайловича Достоевского.

Общая касса хранилась у меня; помещалась она в одном из ящиков моего

письменного стола, ключ от которого висел над столом. В ящике же лежал лист

бумаги, на котором были написаны рукой Федора Михайловича правила: сколько

каждый может взять денег, когда и в каком расчете взятая сумма должна была

быть возвращена, и, наконец, было оговорено, что нарушивший хоть раз правила

взноса мог пользоваться ссудой не иначе как с ручательством другого; если же

кто и после этого оказывался неаккуратным, таковому кредит прекращался.

Многие пользовались этим оборотным капиталом и признавали помощь от него

существенною. Бывшая у меня библиотечка подведена была под подобного же

рода правила общего пользования.

В устройстве кассы и библиотеки не было ничего общего с идеями Фурье

или Луи Блана. Федор Михайлович хотя и знал как до ссылки его в Сибирь, так и

по возвращении из нее то, что писалось и говорилось о социализме, но учению

этому он не сочувствовал {14}.

Кроме главной кассы с капиталом в сто рублей, у нас была еще маленькая

копилка, в которую мы опускали попадавшиеся нам серебряные пятачки; эти

деньги предназначались, собственно, для тех нищих, которые отказывались брать

билеты в существовавшие тогда в Петербурге общие столовые. Однажды из этой

копилки пришлось взять несколько пятачков самому Федору Михайловичу, и

взять так, что не довелось ему, бедному, возвратить их. Дело было так: в одну

пятницу, то есть в тот день, когда известный кружок молодых, а может быть, в

числе их и немолодых людей, – верно сказать не могу, так как я к нему не

принадлежал, – собирались у Петрашевского, Федор Михайлович совершенно

неожиданно посетил меня. День был с утра пасмурный, а к вечеру пошел такой

сильный дождь, что я остался дома. В семь часов, когда я собирался пить чай, вдруг раздался звонок, и я услыхал в передней голос Федора Михайловича. Я

тотчас выбежал к нему навстречу и увидал, что с него вода течет ручьем, С

первым словом он объявил мне, что по дороге к Петрашевскому увидал у меня

огонь, зашел, да, кстати, нужно пообсушиться. Обсушиться ему было

невозможно, так как он промок, что называется, до костей, а потому он надел мое

белье, сапоги поручили человеку просушить у плиты, а сами уселись пить чай. К

девяти часам сапоги просохли, и Федор Михайлович стал собираться к

Петрашевскому. Но дождь лил как из ведра, и я спросил; "Да как же вы пойдете в

такую погоду? От Торгового моста (где я жил тогда) до Покрова хоть и близко, но

на ходу дождь вас еще раз промочит?" На это Федор Михайлович мне ответил:

"Правда, но в таком случае дайте мне немножко денег, и я доеду на извозчике".

Денег у меня не оказалось ни копейки, а в пакете общей кассы мельче

десятирублевой бумажки не было. Федор Михайлович поморщился и, проговорив

111

"скверно", хотел уходить. Тогда я предложил ему взять из железной копилки; он

согласился и взял шесть пятачков. На эти деньги он, вероятно, доехал до

Петрашевского, но достало ли их на то, чтобы возвратиться к себе на квартиру, я

не знаю, так как на другой день ровно в одиннадцать часов утра прибежавший ко

мне бледный и сильно растерявшийся Михаил Михайлович объявил, что Федор

Михайлович арестован и отвезен в III Отделение {15}. В это время и произведено

было сожжение бумаг и писем, о котором я упоминал выше. Федора

Михайловича я после уже не видал до той встречи с ним в Твери, которая описана

мною в статье по поводу падучей болезни {16}.

Федор Михайлович очень любил общество, или, лучше сказать, собрание

молодежи жаждущей какого-нибудь умственного развития, но в особенности он

любил такое общество, где чувствовал себя как бы на кафедре, с которой мог

проповедовать. С этими людьми Федор Михайлович любил беседовать, и так как


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю