412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Громов » Последний шанс Империи. Том первый (СИ) » Текст книги (страница 8)
Последний шанс Империи. Том первый (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июня 2026, 11:00

Текст книги "Последний шанс Империи. Том первый (СИ)"


Автор книги: Арсений Громов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

Глава 8
СТЕНА

В первый понедельник марта Самсонов снял с левой руки перевязь и встал у второй ячейки правого фланга так, как стоял в январе на учебном поле – ровно, без переноса веса, винтовку держа без бережности, как будто плечо в феврале не отлёживалось двадцать ночей под полушубком; Огнев на это, не оборачиваясь, повёл усами и сказал тем особенным утробным голосом, который означал у него не одобрение и не порицание, а только «принял к сведению, ваше благородие»:

– В строю, ваше благородие. По делу.

– По делу, – сказал Волков.

Самсонов чуть-чуть подвигал плечом, не для командира, а для себя самого, потом перевёл взгляд на гребень, где левая ячейка ещё углублялась на полштыка от вчерашней кромки, и добавил уже по-сибирски тихо, без обращения:

– Сестра Наталья Дмитриевна сказала: до среды повязь не носить, после среды – как чувствую. Я чувствую – носить незачем.

Имя-отчество легло в воздух между ними без удара, как ложатся в общем разговоре фамилии, которые все слышали, но никто не произносил, и Огнев на это движение тоже не повернул головы; только усы у него сделали едва заметное движение от уголков рта к скулам – то самое, которым он одобрял у солдат самостоятельные решения в служебной зоне. Волков кивнул. К Самсонову у него не было слов, к полковому пункту за обратным скатом – не было права, к Огневу – было только согласие.

– Идите по линии, – сказал он. – Тихон Савельич, через час фельдфебельский обход. Лыкова – на третью ячейку левого, ему сегодня не первая нужна.

– Сделаем, ваше благородие.

Земля третью неделю поддавалась плохо. Бруствер прежнего учебного поля ложился в боевой регистр охотно, как и было в феврале; новый бруствер первой линии Северного фронта – упирался, осыпался, требовал второго и третьего прохода в одних и тех же тридцати шагах, и Волков уже привык думать о нём не как о работе, а как о тяжёлом грузе, который рота тащит каждый день на полштыка вверх и который к ночи опять оползает на четверть штыка вниз. Огнев называл это «строить против ветра», Волков в голове называл иначе – не вслух, словами, которые в этом году уже нельзя было произносить ни себе, ни другим, потому что слова из той прежней жизни всё чаще ложились на эпоху криво, как чужой шаблон на чужую бумагу.

Считай. Не торопи. Каждый день – вершок. Не больше и не меньше.

Линия шла от отметки 43 к сухому оврагу № 2, и за оврагом её должны были подхватить чужие траншеи 4-й дивизии, но за оврагом её пока подхватывал только ветер. На стыке стояла наблюдательная пара из второго взвода и колышек с обрывком красной тряпки, обозначавший рубеж, за который Огнев не ходил. Полверсты. Не больше. И не меньше. Эта формула с февраля уже не повторялась вслух – Огнев отмерил её один раз, на закате первого февраля, шагами по промёрзшему гребню, и обозначил телефонной катушкой; с тех пор она работала тише устава.

К середине дня писарь Петряев – рослый парень, перетянутый в портупее, всё писавший с опущенной головой, как будто ему мешал свет, – поднялся к командиру в землянку с двумя бумагами. Первая была обычная: суточная сводка по роте, в которой против графы «убитые» по-прежнему стоял прочерк по вчерашнему дню, а против «раненые» – Лыков с пометкой «царапины» от прошлого четверга, и эту пометку фельдшер уже неделю переносил со списка в список, не объясняя ни себе, ни роте, где их Лыков заработал. Волков расписался. Вторая бумага была от Ржевского.

«Дмитрий Алексеевич. К Вам в среду с моей стороны явится подполковник инженерной службы по фамилии, которая Вам, кажется, на слуху ещё с декабря, а с тех пор мы с Вами про неё так и не успели договорить. Не моя в том заслуга – его прислал штаб дивизии, я только сказал в нужном месте, что у меня есть человек, к которому стоит послать инженера, а не наоборот. Берегите своих, как обычно. Ф. Ржевский».

Волков опустил бумагу на жестяную кружку, служившую ему пресс-папье с переезда, и подержал на ней ладонь. Под ладонью бумага грелась медленно. Из-за тонкой дощатой двери землянки шёл ровный звук работы – лопата по мерзлоте, лопата по мерзлоте, отрывисто, без музыки, как когда-то в ноябре в Чечне на инженерном разъезде, где никто никому ничего не доказывал, а просто копал, потому что копать было дешевле, чем хоронить. Эта мысль пришла без подготовки и ушла без сопротивления; Волков давно уже не пытался ловить такие мысли за хвост, оттого что хвост у них оказывался короткий, а если их теребить, они начинают цеплять за собой другие, длиннее.

Подполковник инженерной службы по фамилии, которую Волков слышал в декабре. Слышал он в декабре одну фамилию в этой крепости, и это была не его фамилия. Но Ржевский, как обычно, говорил иначе, чем хотел сказать, и Волков знал, что́ он имеет в виду – на той декабрьской фамилии Волков невольно улыбнулся не от насмешки, а от самой идеи, что в крепости есть человек, который умеет переводить его невнятные пехотные мечты в кубометры цемента, тонны стальной арматуры и календарный график подвоза. Имя Рашевского в этом доме улыбки до сих пор не висело. Теперь – повисло.

В среду к полудню по дороге со стороны обратного ската поднимались двое верховых. Дальнего Волков узнал ещё за полверсты – Ржевский на длинной серой кобыле, с длинными руками над высокой гривой, с фуражкой набекрень не от лихости, а от того, что у него уши под фуражкой не помещаются. Ближнего он не знал; тот сидел в седле плотно, как сидят кадровые инженеры, у которых на коне больше работы, чем удовольствия – не нагибаясь, не выпрямляясь, ровно, экономно. Шинель висела на нём чуть мешковато; он был ниже Ржевского на полголовы и шире в плечах, с короткой тёмной бородкой, аккуратно подбритой по контуру скулы, и с глазами, по которым было видно – человек спал в среднем по четыре часа в неделю не первый месяц. Пальцы в коротких ссадинах от стальной ленты и цементной крошки. В нагрудном кармане – записная книжка с углами, потёртыми о ткань.

Подъехали. Спешились. Ржевский, как полагалось, споткнулся в шаге от Волкова – на ровном месте, на куске замёрзшей земли, который не должен был ничего из себя представлять, и удержался ровно настолько, чтобы не уронить нового гостя в первый же контакт.

– Дмитрий Алексеевич, – сказал он, кашлянул, поправил воротник, который и так был на месте, и сменил регистр на казённый. – Штабс-капитан Волков. Подполковник Сергей Александрович Рашевский, инженерной службы крепости.

– Подполковник.

– Штабс-капитан.

Рашевский подал руку коротко, без церемонии. Рукопожатие было такое, какое бывает у людей, привыкших считать каждый жест по необходимости: ровное, сухое, кончилось одной долей секунды раньше, чем Волков ожидал.

– Я приехал по предписанию его превосходительства, – сказал он негромко. Голос был такой же, как и движения: без модуляций, без подъёма в конце, без штабной бархотки. – Осмотреть Вашу позицию первой линии и понять, что Вы будете требовать. Поручик Ржевский говорит, что Вы умеете требовать. Это редкое качество.

– Я не уверен, что умею, – сказал Волков. – Я уверен только, что хочу пытаться.

– Этого достаточно. Пойдём?

– Прошу.

Они пошли по линии, и Волков заметил, что Рашевский идёт не как человек, который смотрит позицию, а как человек, который её слушает. Подполковник останавливался у бруствера не там, где останавливаются проверяющие из штаба, – не в местах с наглядной фактурой, – а в самых невзрачных, на стыках, в перерывах хода сообщения, у двух колышков, между которыми Огнев накануне велел добавить три приёма земли. Записную книжку он достал на третьей остановке, написал в ней четыре строки, не показывая Волкову, и убрал обратно. Ржевский шёл сзади, кашлял в кулак, на людях не комментируя; в спине у него был тот особенный наклон, который у него появлялся, когда он хотел, чтобы его не слышали, но при этом был при разговоре.

У второй ячейки правого фланга – той самой, у которой утром стоял Самсонов, – Рашевский присел на корточки, провёл пальцем по кромке бруствера, взглянул на свою серую от грунта подушечку пальца и сказал одной нотой ниже, чем в начале:

– Грунт держит плохо. Рассыпается на верхнем штыке. Под низом – лучше, но низом Вы не воюете.

– Не воюем.

– У Вас здесь будет пулемёт?

Ржевский за спиной чуть кашлянул. Волков выдержал ровно ту паузу, которую держат офицеры, когда не хотят соврать и не имеют права сказать правду напрямую, и сказал:

– У меня здесь пока нет пулемёта. У меня здесь будет пулемёт, если он у меня будет. Если у меня его не будет, у меня здесь будет место, в котором я хотел бы видеть пулемёт, когда он у меня появится.

Рашевский поднялся, не торопясь. Посмотрел на Волкова тем особенным внимательным взглядом, каким смотрят инженеры, обнаружившие, что заказчик не пьян и не дурак. Записная книжка, не глядя, вернулась в нагрудный карман.

– Понял. Пойдём в землянку.

В землянке он взял лист расходной бумаги, повернул его длинной стороной к себе и за полминуты, не моргая, начертил карандашом сектор, бруствер и полукруглую крышу с двумя амбразурами в стороне противника. Не учебник; не схема из «Военного сборника»; набросок человека, который такие вещи строил в голове не один раз и теперь только переносит их на бумагу для собеседника, чтобы было понятнее, о чём идёт речь.

– Бетонный колпак на пулемётную точку, – сказал он. – Если будет пулемёт. Толщина свода – четверть аршина, на верхнем – слой грунта, чтобы шрапнель не выбивала бетонную крошку в голову расчёту. Амбразура узкая, со скосом наружу, чтобы пуля не залетала. Пулемётчик сидит ниже бруствера, винтовочный огонь его не достаёт, он бьёт через щель. Снаряд средний, если ляжет точно, – выбьет колпак, но пехотную атаку Вы успеете сорвать прежде, чем по Вам начнут класть точно. Стоит дороже, чем земляная ячейка, в семь раз. Или в десять, если бетон трудно достать. Сейчас – трудно.

– Сколько таких можно сделать на участке полторы версты?

– Два, – сказал он, не считая. – При нынешнем расходе бетона по крепости – два за март, и у меня за это будут долги в трёх местах. Четыре, если Вы сумеете потерпеть до конца апреля.

– Четыре к концу апреля, – сказал Волков.

– Не обещаю. Постараюсь.

– Я не благодарю, – сказал Волков. – Я запоминаю.

Рашевский быстро посмотрел на него – не насмешливо, не одобрительно, а внимательно, как смотрят на инструмент, у которого, оказывается, есть ещё одно назначение, не сразу заметное снаружи. Ничего не ответил. Сложил бумагу пополам, сунул в нагрудный карман к записной книжке. Ржевский в углу землянки, разглядывавший до этого карту на стене, повернулся к ним и улыбнулся одним углом длинного рта.

– У нас в Рязанской говорят, – начал он и осёкся, потому что начатую им поговорку никто, включая его самого, в эту минуту не хотел слушать. Он кашлянул и докончил иначе: – Я у себя на батарее ему сектор прикрою. Если когда колпак встанет – у меня будет, на чём отрабатывать.

– Будем работать, – сказал Рашевский.

– Будем, – сказал Волков.

Это и была вся торжественность, которую он мог себе позволить.

* * *

Обвал случился в четверг к ночи, на третьей ячейке левого фланга – в той самой, где в феврале унесли убитого и куда Волков, идя по линии, никогда не ставил для себя коротких слов, хотя слова просились. И не было в том ни вины, ни заслуги – был мокрый ветер с Жёлтого моря, который три дня подряд днём подтаивал верхние полштыка, а ночью стягивал их обратно в твёрдую корку, и эта корка работала, как клин в рассохшейся двери: чуть толкни – и куски пойдут. Толкнула первая ночная смена, доводившая бруствер на три приёма выше прежнего.

Рухнуло коротко, без музыки. Волков был в землянке; услышал глухой звук, будто кто-то уронил мешок мокрого песка с двух аршин, и через полсекунды – голос Ершова от хода сообщения, ровный, без подъёма:

– Ваше благородие. Обвал на второй левого. Лыков под кромкой.

Волков уже был в шинели и шёл. Огнев догнал его на полушаге; в руке у него был фонарь, фитиль которого он подкрутил на ходу до того ровного жёлтого пламени, которым Огнев освещал любую беду – без суеты, до видимости работы, не больше. У ячейки было трое: Ершов, Самсонов с правой рукой опять чуть поднятой к боку (привычка осторожности после плеча) и сам Лыков, по пояс в осыпавшейся стенке, по плечо засыпанный, с одним глазом из-под комья и крепко сжатым ртом.

– Ноги? – спросил Волков в темноте, не наклоняясь.

– Левая зажата, – ответил за него Ершов. – Правая на свободе. Голову берегли.

– Лопатой не работайте. Руками.

Огнев присел рядом и начал отгребать ладонями, не торопясь, по одной кромке. Самсонов на корточки с другой стороны – правой рукой, левой подкладывая, чтобы кромка не пошла дальше. Волков в полушаге сзади держал фонарь так, чтобы свет ложился на Лыкова, а не на работающих, и считал – не выходов, не людей, а вдохи Лыкова, которые тот выдавал через стиснутые зубы, тонкие, частые, без ругательств. Лыков был не из тех, кто ругается. Лыков был из тех, кто молчит.

– Тихон Савельич, не торопись.

– Не тороплю, ваше благородие.

– Самсонов, рука?

– На месте, ваше благородие. На сегодня – на месте.

Ершов добавил тихо, в сторону, для Волкова:

– Снизу – мёрзлый ком, размером с булыжник. Сидит на стопе, не на голени. Если поддеть – должно отойти.

– Поддевайте.

Ком отошёл с третьей попытки – у Огнева, оттого что у Огнева в эти минуты вообще всё всегда отходило с третьей попытки, как будто с третьей попытки эпоха его уважала отдельно. Лыков ногу выдернул сам, пошатнулся, сел на оставшийся бруствер, посмотрел на Волкова снизу вверх и проговорил тем хриплым, неудобным голосом, которым он обычно отчитывался по-своему:

– Цел, ваше благородие. На полковой пункт не пойду.

– Пойдёшь, Илья, – сказал Огнев, не глядя на него. – Самсонов с тобой. Вернётесь – расскажешь ротному фельдшеру, что у тебя на стопе. Нам потом писать.

– Едрёна коромысла, – сказал Лыков.

– Спаси Бог, Илья.

Волков отвернулся, чтобы они не видели его лица, оттого что в фонарном жёлтом на лицах слишком хорошо видно усталость; пошёл на гребень, подождал, пока повозка с фельдшером пришла на обратный скат, и стоял там, пока Самсонов с Лыковым не сели в неё. Огнев держал коня под уздцы, говорил с Самсоновым вполголоса; имя сестры в этот раз не прозвучало, но Огнев в конце сказал ему:

– На пункте – без шуток. Скажи всё как есть. Барышня увидит сама, ты её только не отвлекай от дела. Понял?

– Понял, дядя Тихон.

«Дядя Тихон» в этой роте было больше, чем «фельдфебель». Огнев на это движение поправил усы коротким, неполным движением, отпустил коня и не повернул головы, когда повозка тронулась.

К утру у роты на третьей ячейке левого фланга было заново. Не выше, чем накануне – на четверть штыка ниже, потому что обвалившуюся землю убрали в сторону, а на её место заложили заново, плотнее. Огнев на обходе у этой ячейки задержался дольше обычного на два вдоха.

– Ваше благородие, – сказал он, не оборачиваясь, – я тут одну вещь себе зарубил. Промёрзлую землю над оттаявшей подушкой больше не держать. Будет тепло – пойдёт стенка. Будет холодно – пойдёт нога.

– Записал, Тихон Савельич.

– Не на бумаге, ваше благородие. В голове.

– И в голове.

В голове – это было точнее, чем в штабной сводке, и Волков в эту минуту, как в декабре, опять почувствовал, что эта рота в его руках держится не казёнными словами, а тем, чем держалась всегда, – мерзлым здравым смыслом фельдфебелей и солдат, которые знают полтора аршина земли под собой лучше любого учебника фортификации.

Это было – стена. Не та, на которую можно было опереться завтра. Та, которую насыпали сегодня.

* * *

К концу марта первая линия стояла. Не вся – тот участок, который Кондратенко в феврале своим тихим голосом приписал роте в военный регистр без объявления. От отметки 43 до сухого оврагу № 2 – полторы версты по фронту, со ступенчатым ходом сообщения, тремя стрелковыми ячейками влево по первоначальному плану и двумя боковыми траверсами вправо, с двумя проволочными рядами, частью купленными по военному штатному расписанию через интендантство, частью – снова через канал Степаненко, на этот раз уже не за бутылки, а под расписку и с печатью полка. Бетонный колпак Рашевского стоял один – на правом фланге, на месте второй ячейки, под слоем грунта, готовый принять то, чего у Волкова ещё не было. Второй колпак, левый, стоял в подножии, без купола; до купола Рашевский обещал к концу апреля и к концу апреля собирался не подвести, но обещал не словом, а тем, как он смотрел на Волкова в среду.

В последний понедельник марта Кондратенко приехал на отметку сорок три без объявления, в той же двуколке, с тем же вестовым, в той же серой шинели, в которой он приезжал на учебное поле в ноябре прошлого года. Прошло чуть больше четырёх месяцев, а казалось, что между той дрожью у крыши штабного дома и этим обратным скатом отметки сорок три прошла другая жизнь. Так оно, в общем, и было.

Генерал не стал спускаться с двуколки сразу. Постоял на гребне обратного ската, глядя на линию через плоский треугольник пенсне; снял пенсне, протёр его клетчатым платком, который доставал из левой манжеты так же привычно, как полгода назад – в кабинете, и обмолвился, не оборачиваясь:

– Стоит.

– Стоит, ваше превосходительство.

– Я Вам сейчас, штабс-капитан, не сделаю комплимента. Я Вам скажу, чего здесь не хватает.

– Слушаю.

– Не хватает второго колпака. Не хватает фланкирующего огня по сухому оврагу из расчёта двух пулемётов – на ячейку и в траверс. Не хватает полевого телефона до батареи поручика Ржевского, – телеграфная пара на Ваш участок ушла в среду, я знаю. Не хватает ещё одного ряда проволоки впереди, шагов на двадцать. И не хватает сорока здоровых стрелков, которых у Вас нет, потому что у Вас вместо сорока – двое здоровых на тот же участок, остальные либо уставшие, либо обмороженные, либо после царапин. Что Вы будете с этим делать?

– Со временем, ваше превосходительство.

– Времени у Вас нет, штабс-капитан.

Это он сказал, не повышая голоса, не глядя на Волкова, протерев пенсне ещё раз и водворив его на переносицу; и это «времени у Вас нет» прозвучало в марте 1904 года не как отметка на полях, а как просто факт. Кондратенко положил руку в перчатке на боковину двуколки, пожевал губами.

– Вторая армия, – сказал он негромко, почти буднично. – Они её собирают. По донесениям – на южном побережье. Если они высадятся южнее, они пойдут на нас по перешейку. У нас один перешеек, штабс-капитан. Цзиньчжоу.

Слово упало в плотный, почти безветренный воздух обратного ската отметки сорок три, как камень в неглубокую воду. Кондратенко не смотрел на Волкова, и Волков был ему за это благодарен – не потому, что его реакция могла что-то выдать, а потому, что именно в эту минуту он в первый раз за всю свою новую жизнь ясно почувствовал, как чужое знание, которое он носил в кармане шинели с сентября третьего года, стало совпадать с чужим выводом, к которому собеседник пришёл сам, без его подсказки. Это не было облегчением. Это было утяжелением – потому что теперь между ним и Кондратенко лежал общий маршрут, и за то, что он окажется прав, отвечал уже не один Волков.

– Цзиньчжоу, – повторил генерал, как будто проверяя слово на язык. – Я не пророк, штабс-капитан. Я смотрю на карту. По карте у нас получается Цзиньчжоу.

– По карте, ваше превосходительство.

– Поручик Ржевский Вам говорил, что батарею можно поставить на скрытой позиции?

– Говорил.

– Говорите ему теперь, что батарея понадобится не здесь. Здесь у Вас стена, и стена постоит. Полки, кому положено по штату, будут стоять на стене и без четырёх трёхдюймовок поручика Ржевского. А вот в перешейке без них – не будет ничего.

– Слушаюсь.

– Не «слушаюсь». – Он повернул голову в первый раз за разговор. Глаза у него были не уставшие, а ясные, что за зиму с ним случалось всё реже. – Подумайте, штабс-капитан. Мне нужно от Вас не «слушаюсь». Мне нужно от Вас, чтобы Вы за апрель уложили в одну страницу: как Вы хотели бы держать перешеек, если бы держать его пришлось Вашей роте. Я не говорю, что её туда поставят. Я говорю, что мне будет удобнее идти с Вашей страницей в карман к командующему укреплённого района, чем без неё.

– Будет, ваше превосходительство.

– Не благодарю.

Не благодарил он с октября; формула эта между ним и Волковым уже не была формулой – она была режимом дыхания. Волков кивнул. Кондратенко сел в двуколку, поправил полу шинели, посмотрел через его плечо на гребень, где у второй ячейки правого фланга стоял Самсонов с винтовкой не на изготовку, а с винтовкой при ноге, и где Огнев со спины походил на каменный столб, который нарочно поставили по эту сторону рва, чтобы на ту сторону всё, что не имело пропуска, не проходило, – и сказал негромко, для Волкова одного:

– Берегите своих, штабс-капитан. Они у Вас уже не из тех, кого можно расходовать на статью устава.

Двуколка тронулась. Огнев на гребне поправил усы. Волков остался на обратном скате один, с двумя бумагами в кармане шинели – суточной сводкой роты, против графы «убитые» в которой по сегодняшний день стоял прочерк уже двадцать второй раз подряд, и наброском Рашевского с двумя амбразурами и аккуратной полукруглой крышей, который он не сложил и не убрал, а просто продолжал нести, как будто бумага под пальцами могла бы согреть ему их сильнее, чем перчатка.

Нам остался Цзиньчжоу.

Волков повторил это про себя – в первый раз вслух про себя, не на бумаге, не в письме самому себе в жестянке за печкой на квартире, не в схеме, которую можно было сжечь на свече. Просто – внутри, в той тёплой замкнутой комнате, в которой он с осени держал длинный отчаянный план и в которой за зиму этот план потерял часть и приобрёл часть, и теперь уже больше походил не на план, а на маршрут.

Маршрут начинался с его роты. Маршрут начинался с этой стены, которую насыпали против ветра, не на завтра, а на сегодня. Маршрут уходил отсюда – через сухой овраг, через стык 7-й и 4-й дивизий, к узкому перешейку, к которому всем им – и Волкову, и Кондратенко, и Ржевскому, и Рашевскому, и Самсонову с правой, ещё чуть осторожной, рукой – нужно было подойти к маю, не позже.

Стена постоит.

До мая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю