Текст книги "Последний шанс Империи. Том первый (СИ)"
Автор книги: Арсений Громов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Глава 14
МЕЖДУ ШТУРМАМИ
Двенадцатого августа рассвело некрасиво и буднично, потому что и небо, и крепость, и собственное тело Волкова за ночь успели договориться о том, что никаких отдельных слов сегодня не будет, а будет только продолжение работы, которую вчера оставили на столе сложенной вдвое. Сложенный лист Петряева под левой рукой за ночь не стал ни легче, ни тяжелее; стал плотнее на ощупь, как всякая бумага, на которой человек спал. Семён в сенях принёс таз с водой, поставил у порога, отступил на шаг и сказал – не «доброе утро, ваше благородие», а тем дневным голосом, каким денщик-вологжанин подаёт мундир после похорон: «Тёплая, ваше благородие. К полудню Огнев просил бы вас на участок».
Волков умылся, вытер лицо холщовым полотенцем с тёмной полосой по краю, посмотрел в зеркало над комодом – без интереса, как смотрят в зеркало, чтобы проверить, что человек в раме всё-таки не чужой, – и вышел на воздух пешком, не заказывая повозки, потому что после трёх дней штурма любой стук колёс по сухой августовской глине казался лишним звуком, который позицию могут принять за приближение чего-нибудь чужого. До обратного ската он дошёл за час; на середине пути у склада интендантского отделения свернул не к воротам, а в сторону – туда, где у зарытого под стену амбара стояла одна-единственная подвода, прикрытая мокрым брезентом, с торчащими углами серых мешков. У возницы под мышкой был вчерашний пропуск инженерного управления с косой подписью Рашевского и припиской рукой генерала: «На левую ячейку. Лично доложить. Р. К.». Шестьдесят мешков лежали как обещано – не семьдесят, не пятьдесят, не «привезу, если получится», а именно шестьдесят, и от этой ровной цифры Волкову в первый раз за двое суток слегка отпустило затылок.
Огнев встретил его на углу хода сообщения у поворота на КП с карандашом не за ухом, а в кулаке: огрызок длиной в полпальца, обточенный криво, со следами зубов на дереве. Перед ним лежали две тонкие почтовые бумажки и третья, пока пустая. Карандаш в кулаке, сорвавшаяся пуговица на левом обшлаге, четверо стрелков чуть дальше у мешков – это и был для Огнева регистр после штурма: ничего лишнего, кроме того, что нельзя было отложить. Он не стал отдавать честь, не выпрямился, только сказал негромко:
– Прокофьеву написал, ваше благородие. Воробьёву начал. Никитину буду к вечеру.
– Бабкина не пропустите.
– Не пропущу. Барнаул, Шиловский переулок. У меня уточнено.
Подвода свернула к левой ячейке. Бетона привезли ровно на два колпака, как и было сказано в дивизионной резолюции; мешки – на бруствер. Самсонов с тремя стрелками апрельской маршевой, в том числе с одноруким Сергеевым (правое плечо в чистом бинте, левая рабочая рука лёгкая, без перевязи), уже начинали третий ряд тонкой проволоки, тот самый, что в первой волне отработал и был перерублен в трёх местах: колышки по складке, скобы из расплющенных гвоздей, тихая, без разговоров работа людей, которые знают, что и завтра им снова сюда. На гряде в полутора верстах никто не двигался; одинокая трёхдюймовка стояла на старом месте, накрытая серой полосой брезента, и от этого её одинокого спокойствия Волков ощутил то особенное, не имеющее в русском языке точного названия беспокойство, какое бывает у человека, когда чужая сторона перестаёт мешать слишком надолго.
Он не вышел на гребень. Он не выходил на гребень и в следующий день, и в последующие; директива была не его, и пока она работала, ему было удобнее иметь её перед глазами как факт, чем выслуживать перед самим собой ненужную доблесть.
К концу августа Порт-Артур осел в неровную осадную привычку, в которой за внешней тишиной лежало больше работы, чем за иными штурмами. Гряда обзавелась двумя новыми трёхдюймовками к двадцатому числу и третьей к началу сентября; японская пехота на участке перед первой ротой в открытом дне больше не показывалась, но по ночам в нейтральной полосе всё чаще шуршало то, что не шуршит само по себе, и Тарасов, выписавшийся к двадцать пятому августа на полугодную хромоту, в свой первый вечер на позиции сказал Огневу не у Волкова, а в полусарае, как говорят без чина: «Дядя Тихон, опять мерят». Тарасов не ошибался; Волков в эту неделю отправил трёх охотников на запасные позиции на гряде и потерял одного из них тихо, без шума, по тому неровному закону, по которому первая ночная вылазка иногда проходит чисто, а четвёртая – нет, и принёс этот вечер на квартиру, как другие приносят домой запах казармы, не объясняя его никому, даже Семёну.
В первых числах сентября Звегинцев в передней штаба встретил его без улыбки, но с тем особенным внутренним расположением, какое адъютанты заводят к человеку, чьи бумаги перестают возвращать с пометками. Кондратенко принял его в кабинете не за столом – у карты Квантуна на стене. Тотлебен лежал на столе раскрытым, на новом месте; чай в стакане был свежим, бледным, без сахара. Рашевский сидел на жёстком стуле у второго стола, в руках – рулон, на коленях – свёрнутая ведомость, в плечах – та самая собранная сухость, которая никогда не превращается в усталость.
– Капитан, – сказал Кондратенко, не обернувшись от карты.
Волков проглотил это слово как глотают холодную воду в жару – не услышав вкуса, но почувствовав, как оно проходит. Полковая книга, видимо, прошла за ту неделю, пока он перебирал ночи и охотников; Михеев, надо полагать, доложил, но без ритуала.
– Ваше превосходительство.
– Подошли. Сергей Александрович передаст, что у нас с бетоном и проволокой по второй декаде. Послушайте сначала его, потом меня.
Рашевский посмотрел на Волкова не как на штабного гостя, а как на ещё один пункт сметы; пошёл по ведомости столбцами, ровно, без украшений, и за десять минут уложил всё, что Волкову нужно было знать на сентябрь: бетон – две подводы в декаду, не больше; колючая проволока – через флотскую часть, по каналу Григоровича, в три приёма, неровно; мешки – сколько успеют сшить мастерские в Старом городе, при условии, что не переключат их на госпиталь. Ни жалоб, ни обещаний; цифры. Кондратенко слушал, стоя боком к карте; на словах «через флотскую часть» обернулся, посмотрел на Волкова коротко, без улыбки, без подмигивания, как смотрят на человека, которому на этой неделе предстоит проделать несложную, но неприятную работу, и сказал:
– Капитан, в воскресенье у Анатолия Михайловича – именины Веры Алексеевны.
– Я не получал.
– Получите завтра. Через канцелярию Квантинского укреплённого района, не через полк. Это правильнее.
Он не стал объяснять, почему правильнее: Волков и так понял. Кондратенко поднял с маленького стола приготовленный конверт серого приличного картона, посмотрел на него секунду – не как на бумагу, а как на ход в чужой партии, – и положил перед собой, не передавая.
– Сходите, капитан. Не для удовольствия.
– Ясно, ваше превосходительство.
– Там будет круг, в котором Сергей Александрович бывает редко, я – реже, чем хотелось бы Вере Алексеевне, и вовсе не бывают те люди, которым в этой крепости легче не бывать. У адъютанта генерала Фока другой взгляд на сорок минут артподготовки, чем у нас с вами, и этот взгляд он там и излагает. Послушаете. Сами не говорите ничего, кроме общих мест. Если что-нибудь произойдёт, я хочу знать об этом не от Веры Алексеевны.
– Не от Веры Алексеевны.
– Парадная форма. Без шашки, в гостях не носят. Награды – по уставу.
Он замолчал на полсекунды, посмотрел на Тотлебена на столе – не на Волкова, – и добавил тем самым ровным голосом, каким в марте говорил «месяц на результат»:
– И ещё, капитан. Там будет сестра милосердия Берсенева. Её пригласили, чтобы при случае похвалиться, что у нас в крепости есть и такие сёстры. Это не по её части. Я не могу запретить ей идти. Если получится, не оставляйте её одну с Верой Алексеевной.
– Не оставлю.
Особняк на Пушкинской семнадцатого сентября старого стиля стоял так, будто никакой осады в эту неделю над крепостью не было: ставни вычищены, медные ручки на дверях натёрты до того бледного блеска, какой бывает у вещей, прошедших через слишком много усердных рук, у крыльца – два казака с шашками, в воротах – фонарь с целым стеклом. Волков вошёл в гостиную в половине девятого, в парадном мундире, с Георгием 4-й степени на левой стороне груди – в первый раз за всё лето он надел эту бумагу как предмет, и ощущение было ровно такое, какое и должно было быть, – постороннее. Денщик у входа принял фуражку, безмолвный поручик в синем сюртуке адъютанта Квантинского района провёл его до зеркала, сделал маленький жест в сторону зала и отошёл; Волков узнал по очертанию, не по лицу, поручика Водягу, того самого, чьё прикрытие не было разоблачено в январе двадцать шестого числа, и про себя отметил, что лагерь Стесселя опознаётся в крепости даже не по словам, а по этой особенной служебной плавности походки.
В большой гостиной горели три люстры, на столе – белая скатерть, ровные ряды бокалов, бутылка шампанского во льду, в самом деле во льду, как будто за стенами не стояла осада и ничего на этой неделе не убивало. У ломберного столика в углу два штабных в синих сюртуках играли, не сразу заметив нового человека; в простенке между окнами стоял Стессель – в парадном, грузный, румяный после первого бокала, со светлым обозначением улыбки на лице, какое у генерал-лейтенанта Российской империи бывает с людьми, чей чин ниже на четыре ступени и чей формуляр он, по-видимому, накануне просмотрел. Слева от него – генеральша Вера Алексеевна, в чёрно-зелёном платье с высоким воротом и тёмной брошью, волосы убраны строго, без обычной осенней пышности, лицо ровное; глаза у неё были не злые, как пишут в журналах, а очень внимательные, и эта внимательность, в отличие от Берсеневой, была не профессиональной, а охотничьей.
– Капитан Волков, – сказал Стессель, не меняя угла подбородка. – Кондратенко мне о вас писал.
– Ваше высокопревосходительство.
– Не писал лестно, не писал плохо. По делу. У него все по делу. Ни пяди, капитан, ни пяди. Это у нас здесь – единственное полезное правило.
– Так точно.
– Цзиньчжоу – это, конечно, Цзиньчжоу. Хотя по донесению – отступили.
– Отступили организованно, по приказу его превосходительства Фока.
Он сказал это ровно, не заметив про себя, что чужое имя в этой комнате отзывается короткой остановкой воздуха где-то у книжного шкафа, и не позволил голосу провалиться в иронию ни на полтона. Стессель посмотрел на него внимательнее; Вера Алексеевна – раньше мужа.
– У моего мужа, капитан, – сказала она тем тоном, которым в петербургских гостиных говорят «передайте, пожалуйста, соль», – есть один талант, которого никто здесь не ценит. Он никогда не путает сорок минут с двадцатью.
– Ваше превосходительство.
– Это к артподготовке. Двадцать минут – это, говорят, мало.
– На третий день – достаточно. Они отрабатывали приказ.
– Кто это «они»?
– Японский расчёт, ваше превосходительство.
Стессель издал нечто среднее между смешком и одобрением, опустил подбородок, хлопнул Волкова по плечу – не панибратски, а с тем ленивым покровительственным жестом, который у грузных мужчин в парадных мундирах заменяет рукопожатие. Берсеневу Волков увидел вторым взглядом, и видимо, Кондратенко передал ему всё лучше, чем сам думал, потому что стояла она у дальнего окна, в тёмно-сером платье без украшений, кроме маленького креста сестринской общины на груди, и держала бокал не за ножку, а за чашу, как держат ампулу. Платок у неё был снят; светлые волосы убраны просто, по-госпитальному; правое запястье под манжетой – Волков заметил это в первую же секунду – больше не было перетянуто холщовой ленточкой. Старый коричневый ожог под манжетой выглядывал ровной полоской, не скрываемой и не выставляемой, просто живой кожей женщины, которая две недели назад двое суток держала пинцет.
Она встретила его взглядом раньше, чем он подошёл, и уголок рта дрогнул не в улыбку, а в то быстрое, едва заметное сдвижение, которое в осаде один человек посылает другому вместо приветствия. Он подошёл, поклонился ровно настолько, чтобы Стессель за спиной не нашёл к чему придраться, и сказал – впервые за два дня – то слово, которое было между ними служебным:
– Сестра.
– Капитан.
Полковая правка дошла и сюда. Голос её не изменился – ни в сторону теплее, ни в сторону прохладнее.
– Вы здесь надолго?
– До двух танцев и до полусладкого. Мне обещали отпустить.
– Кто обещал?
– Главный врач. Я обменяла на неделю ночных дежурств.
– Дорого.
– На этой неделе у меня уже ничего нет дешевле.
Они оба посмотрели в сторону стола с бутылкой во льду, и оба, не сговариваясь, перевели взгляд обратно. Волков почувствовал, как у него в третий раз за этот вечер вспоминается тверская графа из листа Петряева – Никитин, Бежецкий, Мокшино, – и как он сам себе не позволяет ни одного слова в эту сторону, потому что между льдом в бутылке и листом за печкой на квартире было не противоречие, а тот ровный счёт осады, который в этой комнате, в этом году, при этих свечах называть вслух было нельзя. Он вспомнил в эту секунду чужие, не свои слова – те, что чужой капитан в шестидесяти верстах севернее считал своими часами, – и придавил их ладонью изнутри прежде, чем они успели стать формулой.
Без четверти десять Вера Алексеевна сама подошла к окну, отделив Волкова и Берсеневу от стола изящным маленьким движением плеча – так, как женщины умеют отделять собеседников, не нарушая правил гостиной. В руке у неё был веер, не раскрытый; поручик Водяга остался у дверей, с бокалом, и смотрел не в их сторону.
– Капитан, – сказала она светло, – мой муж тоже ценит прямоту. Поэтому я скажу прямо. Сестра, и вы слушайте, я не имею от вас никаких секретов. Эта крепость очень устала. Три дня в августе – это, конечно, замечательно. Только их слишком многие не пережили, и матерям, я слышала, фельдфебели пишут карандашом, потому что чернил мало. Я понимаю. Мой муж тоже понимает. Он, к слову, говорил с поручиком Кравченко, который служит при генерале Фоке, – вы, кажется, знали его старшего брата по Цзиньчжоу, нет? – и поручик, очень умный мальчик, считает, что между двумя штурмами есть единственное правильное слово, которое русский офицер должен иметь на языке.
– Какое же, ваше превосходительство.
– Разумное завершение, капитан.
Она произнесла это так, как петербургские дамы произносят «лёгкий насморк», и улыбнулась – не Волкову, а через его плечо, в сторону Стесселя, который у ломберного стола протягивал штабному в синем сюртуке портсигар и не поворачивал головы в их сторону. Веер дрогнул в её руке один раз, не раскрылся.
– Сестра, – сказала она дальше, не дожидаясь ответа Волкова, – у вас в палате, я слышала, лежит стрелок, у которого пробита ключица сверху. Сергеев, кажется. Он встанет. Вам, должно быть, очень хочется, чтобы он встал не для того, чтобы снова идти на гребень, а просто встал. Это естественно. Это по-женски. Я понимаю.
– Я не знаю, ваше превосходительство, что в моей работе по-женски, – сказала Берсенева ровно, тем самым голосом, каким она в третьей палате говорила «не до утра». – В моей работе по-человечески. Сергеев встанет. Куда он пойдёт после этого, решает не он и не я.
– А кто решает?
– Господин капитан и Господь Бог, в указанной последовательности.
Вера Алексеевна засмеялась – не громко, светски, на полтона выше, чем нужно, – и в этом смехе впервые проступило то, что в речевом профиле её мужа называлось «ни пяди» как лозунг для рапорта, а у неё называлось иначе и называть не хотелось. Веер коротко дрогнул второй раз. Она перевела взгляд на Волкова и сказала, всё так же светло, но уже глядя ему в переносицу, а не в плечо:
– Капитан, в обществе поговаривают, что вы у Романа Исидоровича пользуетесь особенным доверием. Это очень хорошо. Это полезно. Только знаете ли – иногда полезные люди забывают, что Роман Исидорович не один в этой крепости. И что в крепости есть и другая ответственность. Не только за гребень, за бетон и за тонкую проволоку, но и за то, чтобы у тех, у кого ещё есть матери в Ярославской и в Костромской губерниях, не было слишком быстрой повестки в Бежецк.
Бежецк она произнесла отдельно, после маленькой паузы, на полтона тише; Волков почувствовал, как ему холодно стало под левой ключицей, в той точке, где под мундиром у самой подкладки лежала иконка отца Серафима, и понял, что генеральша Стессель за две недели через своих людей дотянулась до листа Петряева – не до бумаги, а до строчки. Никитин. Тверская, Бежецкий. Третья тверская графа была теперь не только у него в голове.
Он выдержал – не лицом, лицо у него выдержало само, без участия – а тем особенным внутренним коротким движением, которое в прежней войне называлось «не отвечай в эфир», а здесь не имело названия. Он подождал ровно столько, сколько было нужно, чтобы Вера Алексеевна успела понять: попадание есть, но реакции не будет. И только потом сказал, ровно, без интонации:
– Ваше превосходительство, я командую первой ротой двадцать пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка. По служебной части мой непосредственный начальник – командир полка, по обороне Северного фронта – его превосходительство Кондратенко. Что касается ответственности перед матерями нижних чинов – её несут люди, которые отдают приказ и которые приказ исполняют. В обоих списках мы с вашим супругом, ваше превосходительство, находимся в разных строках.
– Это очень аккуратная фраза, капитан.
– Я её обдумывал две недели.
– Заметно.
– В крепости иначе нельзя.
– Иначе можно, капитан. Иначе – не у вас.
Она посмотрела ему в лицо ещё секунду – в первый раз за вечер не светски, а как смотрят на противника по ту сторону стола, – и, обернувшись к Берсеневой, сказала тем самым голосом, которым у себя дома велят сменить салфетки:
– Сестра, простите. Капитан мне любезен. Вы – лишняя в нашем разговоре.
Берсенева не моргнула.
– Ваше превосходительство, я уйду через минуту, и не из-за вашего разрешения. Меня ждут раненые. На следующие именины прошу меня не приглашать: я плохо одета, ем мало и не пью полусладкого. На вашем столе моё место всё равно занято.
Она поклонилась – короче, чем следовало бы по правилу гостиной, длиннее, чем следовало бы по своей злости, – отступила на полшага и пошла к выходу мимо ломберного стола, не глядя ни на Стесселя, ни на Водягу, ни в зеркало в коридоре. Волков подождал семь секунд – он успел отсчитать их по часам Стесселя, висевшим на дальней стене над буфетом, – поклонился Вере Алексеевне ровно так же, как кланялся при входе, не глубже и не суше, и сказал негромко:
– Ваше превосходительство, благодарю за приглашение. Мне завтра на участок к шести.
– Доброй ночи, капитан.
– Доброй ночи.
На улице после душной гостиной воздух был сырой, как всегда сентябрьскими ночами в Артуре под морем, и пахло не духами Веры Алексеевны и не льдом в её бутылке, а водорослями с гавани и пылью с дороги. Берсенева ждала его у фонаря на углу Пушкинской и Морской – не нарочно, а потому что её повозка ещё не подошла, и Волков, увидев её против света фонаря в этом тёмно-сером платье без украшений, в первый раз за вечер позволил себе короткую внутреннюю формулу – ту, что в негласном словаре Кондратенко называлась бы «не пророк, офицер» с оборотной стороны. Он не произнёс её. Ему хватило того, что она была в голове как мера.
Он подошёл, остановился в полутора шагах, чтобы между ними оставалось служебное расстояние, и сказал:
– Я провожу вас до угла госпитальной. Дальше – нельзя.
– Дальше нельзя, – согласилась она.
Они пошли молча. На повороте у китайской лавки, той самой, где торгуют рисом и имбирём и где никогда не запирают калитку в боковой двор, Берсенева остановилась, посмотрела на него один раз – без улыбки, без благодарности, без той тёплой мокрой женской глубины, которой романная сестра милосердия в эту секунду одарила бы своего капитана у фонаря, – и сказала просто:
– Спасибо за «в разных строках». Я бы сама не сказала так точно.
– Я и не такому учился, сестра.
– Это видно. Идите. Завтра в шесть на участке – это серьёзно.
– Серьёзно.
– У меня в палате ничего нового. Сергеев – встаёт. Тарасов – на ногах. Ваш стрелок Никитин – у меня в списке нет, ваш стрелок Никитин у Огнева в письмах.
– У Огнева.
– Идите.
Он постоял секунду – ровно столько, чтобы запомнить, как стоит женщина у фонаря на углу Пушкинской и Морской в осаде в сентябре девятьсот четвёртого года, не позволяя себе ни шага вперёд, – повернулся и пошёл по Морской на восток, к Тигровому хвосту, мимо двух часовых у чужих ворот, мимо того места, где в августе рубили старую акацию на дрова, мимо тёмного переулка, в котором пахло не водой, а железом.
На квартире Семён, не задавая вопросов, снял с него мундир, аккуратно повесил на плечики, не задержав взглядом ни на Георгии, ни на правом обшлаге, на котором за вечер не появилось ни единого пятна, и поставил перед ним стакан горячей воды, накрытый блюдцем. Лист Петряева на столе лежал тот же, сложенный вдвое; жестянка из-под чая в щели за печкой стояла, как стояла; иконка отца Серафима у самой подкладки слева – Волков, не глядя, провёл по карману ладонью и убедился, – лежала на месте. Вещи были на местах. В голове у него тихо, без формулы, без слова, без шороха закрылась за сегодняшний вечер ещё одна дверь – не та, через которую он вошёл, и не та, через которую он вышел, а третья, которую в этой крепости, в этом году, к зиме, ему предстояло держать на счёт.
Он сел к столу, подвинул бумагу – не лист Петряева, а чистую полстраничку – и написал Кондратенко служебно, без подписи имени, только рукой и инициалами на углу: «Был. Слышал. Завтра к шести на участок. В.». Вложил в конверт, передал Семёну. Семён вышел без слова. За стеной по Тигровому хвосту прошла повозка с глухим стуком, и стук этот ушёл в сторону гавани и пропал в общем низком гудении ночного Порт-Артура, в котором между двумя штурмами всё ещё не было слышно главного – следующего.







