412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Громов » Последний шанс Империи. Том первый (СИ) » Текст книги (страница 11)
Последний шанс Империи. Том первый (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июня 2026, 11:00

Текст книги "Последний шанс Империи. Том первый (СИ)"


Автор книги: Арсений Громов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

Глава 11
ОСАЖДЕННЫЕ

К утру субботы пятнадцатого мая дорога Тафашин отдала роту крепости так же, как два дня назад перешеек отдал её обозу: без слов, без приветствий, без той суеты, какая по всем мирным книгам должна была сопровождать возвращение войска под свои стены, – и Волков, ехавший в седле в голове колонны не потому, что так положено, а потому, что Огнев на третьей версте от Цзиньчжоу осторожно сказал «прилягте на повозку, ваше благородие, у вас глаза начинают плыть», – увидел сначала водяную башню над станцией, потом серо-голубую дымку Золотой горы, потом длинный белый барак гарнизонного лазарета и, последним, почему-то – собственную тень от китайских ворот, длинную, сухую, ничью.

Тень показалась ему чужой. Он позволил себе об этом подумать ровно полсекунды, потому что дальше думать было нельзя: на дворе полкового пункта писарь Петряев с обоза успел отправить вперёд связного, и фельдшер Аввакумов уже стоял на крыльце с двумя санитарами и тачкой, и от того, что записку «принимать шестьдесят шесть носилок и около двадцати на ходу» приняли всерьёз без переспроса, у Волкова на минуту отпустило в груди ту тугую полосу, которая там стояла с шести вечера тринадцатого. Человек, у которого на дворе ждут с тачкой, по крайней мере не один.

Раненых сдавали по двум адресам. Тяжёлых – в гарнизонный, по списку Петряева, в порядке очереди, без сортировки в кадре: фельдшер ровным голосом перечислял фамилии, санитары снимали с подвод; Огнев стоял у головной телеги без шапки, как стоял в феврале у обратного ската, и пересчитывал лица сам. Лёгких – в полковой пункт. Самсонов сошёл с повозки на своих ногах, держа правую руку на левом плече так, словно не хотел показывать царапину, но на тряпице, заменявшей перевязь, выступила тёмная влажная горошина, и Аввакумов подвёл его к крыльцу, не задавая вопросов. Лыков не шёл – Лыкова сняли. Он попробовал спорить, но Огнев одной фразой через плечо закрыл этот разговор раньше, чем тот сложился. Ершов, который от самой Тафашин шёл пешком рядом с обозом и нёс «Максим», разобранный на двух стволах, поставил оба ствола в угол двора у крыльца – так осторожно, будто это был не пулемёт, а живая, уставшая собака, – и больше пулемёта не трогал, и в этом было всё, что Волкову нужно было знать о Ершове на ближайшие месяцы.

Сто сорок восемь стрелков прошли в ворота полкового двора молча, по два в ряд, без барабана, без оружейных приветствий и без разговоров. Огнев скомандовал «раз-два, раз-два» один раз, для порядка, а не оттого что в этом была нужда. Двадцать пятый Восточно-Сибирский стрелковый полк принял свою первую роту в военном составе военного времени так же буднично, как принимают обоз с провиантом: дежурный поручик расписался в книге, отметил время, спросил «всё, господин штабс-капитан?», получил «всё», кивнул и пошёл по своим делам.

Ничего другого Волков и не ждал. Триумфальные ворота – это для тех, кто не считает.

* * *

Семён открыл дверь без вопроса, как открывал её всегда, и Волков на пороге вдруг понял, что не помнит, когда был в этой квартире в последний раз: январь, не позже двадцать пятого, и тогда – на полчаса, чтобы взять чистый китель и оставить грязный. В коридоре пахло сухой пылью, керосином и тем особенным холодным запахом нежилого жилья, который не выводится никаким денщиком, потому что пахнет не грязь, а отсутствие хозяина.

Семён принял шинель, не глядя в лицо хозяину. Это было его обычное безмолвное приветствие – ни кивка, ни поклона, только аккуратный жест двух рук, которым отставной унтер из вологодских встречал командира по возвращении из любой командировки, продолжительной и не очень.

Волков хотел сказать что-нибудь нейтральное вроде «спасибо», но Семён уже унёс шинель в сени, потом принёс с кухни таз, потом ещё один – горячий, потом полотенце, потом – без объяснений – зеркало, и поставил его на стол так, чтобы свет от окна ложился ровно на правую скулу. Только после этого он чуть-чуть, на полупол-шага, отступил.

– Помыться бы, ваше благородие.

Это была седьмая словесная реплика Семёна за том. Волков отметил её – внутри, без жеста – и впервые за восемь часов на повозке и трое суток на коне почувствовал, что у него под глазами лежит та сухая, чёрная и в общем-то знакомая тяжесть, после которой человек, если не лечь, начинает делать вид, что не падает.

В зеркале он увидел сначала чужого офицера. Потом – что под правой скулой, полупрятавшись в трёхдневной щетине, краснеет тонкая, аккуратная царапина с засохшей коркой; в шестой атаке тринадцатого мая, в четыре пополудни, осколок шрапнели, попавший в купол левого колпака Рашевского, отдал в его сторону кусок размером с ноготь; в кадре боя царапина не отметилась, в суточной сводке не значилась, фельдшер о ней не знал. Семён о ней знать тоже не должен был, но Семён поставил зеркало именно так, как поставил.

Хороший денщик, думал про себя Волков, видит больше, чем командир хочет показать. Это правило срабатывало и в две тысячи пятом году в гарнизонной казарме, и здесь, за сто два года до. Стоп. Не гнать.

Он умылся. Семён принёс чай – некрепкий, без сахара, в той же жестяной кружке, которая в феврале стояла у него на ступеньке землянки на отметке сорок три. Кружку Волков держал двумя руками, ощущая сквозь стенки тепло так, словно тепло ему было нужно не для рук, а вместо ответа на вопрос, который никто пока не задавал.

За печкой, в той же щели, без изменений, ждала жестяная коробка из-под чая. Он не прикоснулся к ней в этот вечер. Он лёг лицом в подушку реципиента и спал шесть часов.

* * *

Звегинцев в передней штаба 7-й дивизии узнал его раньше, чем поздоровался.

– Господин штабс-капитан. Его превосходительство просит подождать четверть часа. Прошу сюда.

Это «прошу сюда» означало, что Кондратенко занят, и означало же, что Волков нужен сегодня. В обычное мирное время он сидел бы в передней с другими, теперь сидел один, и эта одиночность – без подчёркивания, без объяснений – стоила больше всякой резолюции на бумаге.

Через четверть часа Кондратенко принял его не за столом, а у окна. Пенсне на тонкой цепочке, потёртый китель, тонкие в чернилах руки. На стене за его спиной висела карта Квантуна меньшего масштаба, та самая, тонкая папка из апреля; узкое горло перешейка по-прежнему обведено карандашом – но не тем, которым его обводили двадцать второго апреля. Этим карандашом обводили заново.

– Дмитрий Алексеевич.

– Ваше превосходительство.

Волков ждал слова «спасибо», или «благодарю», или «вы выиграли мне время», и заранее не знал, что с этим словом будет делать. Слова не последовало. Кондратенко вместо этого сделал то, чего никто на службе никогда не делает первым: подошёл, посмотрел Волкову в глаза с той особенной, очень короткой паузы, в которой между двумя людьми проходит больше, чем за час разговора, – и снова отступил.

– Сорок шесть, – сказал он.

– Так точно.

– На месте?

– Сорок пять, ваше превосходительство. Один умер на повозке к шести.

Кондратенко кивнул. Не повторил цифру, не уточнил обстоятельств; Волков понял, что Третьяков уже доложил – значит, и про артиллерию Ржевского, и про мины Рашевского, и про устный ответ Водяги на запрос о подкреплении в час двадцать. Бумага шла своим чередом.

– Раненые?

– Шестьдесят шесть тяжёлых. Около двадцати лёгких в строю.

– В строю, – повторил Кондратенко без интонации. И, после паузы, той самой, которая заменяла генералу два или три абзаца: – Берегите.

Это было всё, что он сказал по теме боя.

Дальше пошёл другой разговор – тот, ради которого Волкова вызвали.

– Вы, Дмитрий Алексеевич, понимаете, что в течение двух-трёх недель крепость будет объявлена в осадном положении.

– Так точно.

– С объявлением осадного положения – учреждается Совет обороны под председательством Коменданта крепости. Это статья пятьдесят шестая Положения. Состав вы знаете: начальники Крепостного штаба, Артиллерийского и Инженерного управлений, старший начальник пехотного гарнизона – это я, – начальники Отделов обороны. В заседаниях по усмотрению Коменданта – Крепостной интендант и Крепостной врач. Запомнили?

– Так точно.

– Комендант крепости – генерал-лейтенант Смирнов Константин Николаевич. Я буду рад, если вы запомните это имя в правильном месте: он у нас распорядитель в крепости по букве. По командной вертикали действующей армии над ним – его превосходительство Анатолий Михайлович Стессель, начальник укреплённого района. Это два разных человека и два разных порядка. Путать нельзя – ни вам, ни в роте. Особенно в роте.

– Так точно.

Волков слушал и про себя понимал, что Кондратенко сейчас не объясняет устав, а расставляет двери, через которые зимой кому-то – и, скорее всего, ему – придётся входить без стука.

Кондратенко снял пенсне, протёр стёкла платком, вернул на место.

– Я вас представлю Константину Николаевичу через несколько дней. Короткая аудиенция; вы будете молчать; я буду говорить о вас два слова. Это нужно не вам и не мне. Это нужно крепости – чтобы у Коменданта был один лишний штабс-капитан, имени которого он услышал не из чужих уст и не из бумаги. На случай, если зимой нам понадобится не бумага, а штабс-капитан.

В этой фразе «зимой» Волков услышал то, ради чего стоял. Кондратенко не задал ни одного вопроса об источнике апрельской страницы. Кондратенко не сказал «ваша страница сошлась». Кондратенко взял бумагу, написанную в землянке двенадцатого апреля при лампе, и запоздало, через тринадцатое мая, поставил её на ту же полку, на которой у него с осени девятьсот третьего года стоял только один том – Тотлебена. Это было больше, чем «спасибо». Это было «не благодарю».

– Ваше превосходительство.

– Идите, Дмитрий Алексеевич. И ещё. Третьяков докладывает, что у вас на левой скуле царапина, которую вы фельдшеру не показывали. Я понимаю, это пустяк. Но через два дня в крепости начнётся такое количество пустяков, что счёта им не будет ни у кого. Поэтому – покажите. Мне это важно как командиру дивизии. Идите.

Волков вышел в переднюю с тем коротким, ровным дыханием, какое бывает у человека, который только что не услышал того, чего ждал, и только потом понял, что не услышанное было важнее услышанного.

* * *

В гарнизонном госпитале он явился во вторник через день, не для себя – за раненых из роты. На третий день после боя люди уже разделились: кому вставать, кому лежать, кому диктовать письмо домой, кому молчать. Аввакумов в коридоре доложил кратко: Лыков – лёгкий, на ногах через неделю, рана чистая; Самсонов – обработан, плечо сухое, к строю через десять дней; ещё четверо из тяжёлых не выживут, по одному из них уже принимают решение сегодня. Волков выслушал и пошёл по палатам.

В третьей палате у окна сестра милосердия в сером форменном платье с белой косынкой стояла спиной к нему и накладывала свежий бинт на левое плечо Самсонова. Самсонов сидел на табурете прямо, как сидел бы перед иконой, и молчал; правая рука лежала на колене ладонью вверх, как будто он её только что разжал и забыл, для чего разжимал.

Сестра обернулась – и Волков впервые в жизни увидел её лицо так близко, не через коридорное стекло и не через спину Аввакумова. Невысокая, светло-серые внимательные глаза, ровный лоб, тонкая линия губ. Платок не сбился. Никакой «музности», никакой «фронтовой принцессы», никакой картинки – обычное усталое тридцатилетнее женское лицо, на котором карболка, кровь, йод и три чужих смерти за этот вторник стояли так же ровно, как у других стояли пыль и солнце.

– Штабс-капитан, – сказала она негромко. – Ваш стрелок. Я через минуту закончу. Сядьте, пожалуйста.

Это не было просьбой. Это было сказано тем самым ровным, не повышенным и не пониженным тоном, какой Кондратенко ему час назад показывал у окна; и Волков, который последние трое суток отдавал команды сам, на этот раз сел, и удивился, что сел без сопротивления.

Самсонова отпустили. Самсонов вышел; в дверях он привычно, как на учебном поле, подобрался и кивнул командиру через перевязь.

Сестра милосердия мыла руки над тазом.

– Я хотел спросить о Лыкове.

– Лыков – лёгкий. Я знаю, что он отказывался идти на пункт. Я вам напишу записку для фельдфебеля: пусть Огнев лично прислоняет его к скамье каждые три часа. Он терпеливый, но у него под перевязкой нагноение в первые сутки даёт лихорадку, и тогда он становится менее терпеливым. Огнев – справится.

– Справится.

Она вытерла руки и посмотрела на него – не на лицо, а на правую скулу.

– Вы зашли ко мне, штабс-капитан, чтобы спросить о Лыкове, или вы зашли ко мне, чтобы сказать, что под скулой у вас третий день царапина без обработки, – и теперь уже не знаете, как сказать?

Волков на секунду сбился. Это был тот самый случай, когда правильный ответ есть, но он почему-то не выговаривается.

– Не уведомил фельдшера, – сказал он. – Не успел.

– Я не спрашиваю, успели ли вы. Я говорю, что у нас сядьте.

Она достала пинцет и склянку, подвинула табурет и заставила его опустить голову так, как Огнев заставлял молодых стрелков опускать голову на гребне. От её рук пахло карболкой и чем-то ещё, неуместным, – кажется, лавандой, но лаванда не выживала в этом коридоре, и значит, ему показалось.

– Штабс-капитан, у вас вторая такая царапина за три месяца, и обе вы фельдшеру не показали. Я не делаю выводов. Я снимаю корочку.

– Так точно.

Она не улыбнулась. Сняла корочку, обработала, наложила маленький, аккуратный кусок марли. Отступила.

– Готово.

– Спасибо, сестра.

– Берсенева. Наталья Дмитриевна.

Это было сказано без акцента, как Звегинцев в феврале сказал «Сергей Николаевич Некрасов» в коридоре штаба дивизии: не «вот вам моё имя, помните», а «теперь у нас один лишний регистр, в котором мы оба умеем ходить». Волков встал.

– Дмитрий Алексеевич.

– Я знаю. Идите. Завтра придёте за Лыковым в десять. У меня будет Аввакумов, я ему передам про нагноение.

Он вышел в коридор и, поворачивая в галерею, обнаружил, что губы у него ровные, а сердце стоит на привычном месте; и понял с неприятной ясностью, что пятый пункт первого письма самому себе – «Берсеневу пока не приближать» – на этот вторник закрыт не им, и не ею, а тем простым обстоятельством, что в военной крепости в осаде расстояния измеряются не шагами от двери до двери, а количеством раненых, проходящих между двумя людьми в один день.

Это было хуже, чем если бы он сам нарушил пункт.

Это означало, что пункт перестал работать как мерка.

* * *

Конец мая в крепости пришёл без громких объявлений: третьего июня телеграмма из штаба укреплённого района и приказ Коменданта крепости в один и тот же день вошли в обиход, как вход новой строки в роту, – без литавр, без молебна, без ни одной картинной сцены, к которой Волков, читавший в той прежней жизни много книг про осадные положения, был готов и которой не дождался. В крепости знали об осаде раньше, чем её объявили. Японская вторая армия Оку обошла перешеек и стояла у горла. Третья армия, которую в крепости пока называли по командующему – «Ноги», – высаживалась на Ляодунском побережье у Бицзыво двадцать пятого мая, и об этом в гарнизонной канцелярии говорили как о погоде: не радостно, не печально, а как о факте, к которому надо подобрать сапоги.

В понедельник конца мая – за неделю до объявления – Волков впервые вышел на новые ротные позиции на Северном фронте. Рота к этому дню была пополнена восемнадцатью стрелками маршевого пополнения через 25-й полк и переведена на левый стык 7-й и 4-й Восточно-Сибирских дивизий, на тот участок, который в апреле в землянке штабс-капитана был отмечен на тонкой бумаге как «узкое горло крепости». Оттуда, с гребня, перешеек, оставленный японцам, в ясный день не виделся; в туман – тоже. Зато виделась впереди, в полутора верстах, гряда невысоких сопок, на которые в августе придёт первая большая волна.

Огнев на гребне, сложив руки за спиной, доложил коротко:

– Восемнадцать новых, ваше благородие. Шестеро – из ярославской партии. Из них четверо стреляют как должны. Остальные – терпимо. Самсонов с перевязью обещал к пятнице выйти. Лыков – на ногах с понедельника. Ершов в правой ячейке.

– Правая ячейка устроена?

– Устроили, ваше благородие. По старому. Без бетона. Бетон – у инженерного управления нету.

– Будет.

– Когда будет – тогда и будет. А сейчас – мешки.

Это «мешки» прозвучало у Огнева так же ровно, как у Кондратенко прозвучало «берегите». В каноне роты «мешки» означали, что фельдфебель уже сложил то, что можно сложить из подручного, и ждёт командира не за указанием – за подтверждением.

– Подтверждаю.

В этот момент из хода сообщения, ниже гребня, поднялась маленькая чёрная фигура в забрызганной глиной рясе, в скуфье, сбившейся набок, с серебряным крестом на груди и сапогами, у которых грязь стояла выше голенища. Седая бородка клинышком; голубые, неожиданно ясные глаза на сильно изрытом морщинами лице. В одной руке – полевая сумка; в другой – кусок чёрного хлеба, который батюшка ел на ходу, по-солдатски, отщипывая большим и указательным.

– Ваше благородие, – сказал Огнев. – Отец Серафим. Полковой батюшка. Обходит позиции.

– Не отвлекаю, штабс-капитан? – спросил отец Серафим тихо, без той особенной церковной сладости, которой Волков, совсем не знавший попов в две тысячи пятом году, всегда заранее боялся. – Я к Огневу зашёл по списку. Двое у него на правом фланге – мои.

– Не отвлекаете.

Огнев отступил на шаг, не уйдя. Серафим вынул из полевой сумки, обтёрев о рясу, маленькую медную иконку – Николай Чудотворец, простая чеканка, на одной стороне ушко для шнурка, на другой – короткая надпись, которую с двух шагов было не прочесть.

– Вам, штабс-капитан.

Волков моргнул.

– Отец, я не…

– Я знаю. Я уже давно не спрашиваю. Это не для веры, штабс-капитан. Это для памяти. У меня их полная сумка; я раздаю их по позициям. Кто хочет – носит на шнурке. Кто не хочет – кладёт в карман. Никола – покровитель путешествующих и воюющих. Сорок лет я ходил с ним по полкам и ни от кого ещё не услышал, что от иконки в кармане кому-то стало хуже. Берите.

Он протянул иконку без жеста благословения, без креста, без слов, которые в книгах батюшка обязательно говорит при таком случае. Волков взял.

– Спасибо, отец.

– Положите в нагрудный, левый, – посоветовал Серафим тихо. – Так у нас в полку привыкли. Под левым нагрудным – сердце; у нагрудного – бумаги; рядом удобно. Если бумаги полевые – иконка за ними не мешает.

– Так точно.

Серафим повернулся к Огневу, и вместе они пошли по ходу сообщения дальше, без попытки задержать командира. В нагрудном кармане у Волкова на этот понедельник по-прежнему лежали записка Третьякова с одним словом «То же» и набросок Рашевского с двумя амбразурами и полукруглой крышей. Иконка легла за бумагами, у самой подкладки. Знал, что лежит, и этого было достаточно.

* * *

Аудиенция у Коменданта крепости состоялась через шесть дней после объявления осадного положения, в кабинете в Старом городе, куда Волков пришёл вместе с Кондратенко в седьмом часу вечера, без записи и без протокола.

Кабинет был не похож ни на штаб 7-й дивизии, ни на штаб полка. На стенах – два больших чёрно-белых плана: общий план крепости и подробный план Северного фронта. Икона Спаса в углу, без украшений. Стол с двумя приборами чая в жестяных подстаканниках. Запаха табака не было. Запах кабинета – бумага, чернила, известь, начинающая летняя пыль.

Смирнов поднялся из-за стола навстречу Кондратенко не как навстречу младшему, а как навстречу старшему по делу. Светлые внимательные глаза, мундир застёгнут до последней пуговицы, ни одной складки, манеры – уставные, без салонной мягкости, но и без штабной сухости Фока. Рост – средний; тот род корректной собранности, которая в человеке видна сразу.

– Роман Исидорович.

– Константин Николаевич. Штабс-капитан Волков, командир первой роты двадцать пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка. Тот самый, который держал левый фланг у Третьякова на перешейке.

Смирнов посмотрел на Волкова один раз, ровно, без выражения. Это был тот взгляд, который оценивает не человека, а человека на должности; в этом было больше уважения, чем в любых улыбках.

– Штабс-капитан, – сказал он, и Волков по интонации понял, что Смирнов – человек, у которого «штабс-капитан» произносится так же, как «полковник», и так же, как «генерал»: по должности и без подмалевок.

– Ваше превосходительство.

– По уставу, – сказал Смирнов, обращаясь уже к Кондратенко, но так, чтобы Волков слышал, – с объявлением осадного положения у нас в крепости учреждён Совет обороны. Состав по статье пятьдесят шестой Положения собран. Журнал хода обороны со вчерашнего дня ведёт Начальник Крепостного штаба. По статье пятьдесят седьмой Совет собирается по моему распоряжению; рассуждения сохраняются в тайне; ответственность за оборону крепости, по букве, лежит на мне лично. Я обязан, господа.

– Я в составе, – сказал Кондратенко.

– Вы старший начальник пехотного гарнизона. По букве – без вопроса.

Смирнов перевёл взгляд на Волкова.

– Штабс-капитан. Вы будете ходить под Романом Исидоровичем. У меня к вам сегодня одна короткая просьба, не приказ. Если когда-нибудь – не сегодня, не завтра, а когда-нибудь – Роман Исидорович пришлёт вас ко мне с делом, которое, по его слову, требует моей подписи в обход обычной канцелярии, – придите без задержки. Я не задам лишнего вопроса. Я буду исходить из того, что вас прислал Роман Исидорович. Согласны?

– Согласен, ваше превосходительство.

– Это всё, господа. Я не пью с младшими офицерами в кабинете чай, штабс-капитан, не из неуважения, а потому что чай в этом кабинете – служебный прибор. С кратким докладом по своему участку зайдёте через две недели.

Они вышли. На улице в Старом городе летний вечер только начинался; в гавани горели первые огни. Кондратенко молчал шагов двадцать, потом, не глядя на Волкова, сказал негромко:

– Запомните этот кабинет, Дмитрий Алексеевич. Не для красоты. На случай, если когда-нибудь по моему слову вам придётся прийти сюда ночью.

– Так точно.

Они расстались на углу. Волков пошёл на Тигровый хвост.

* * *

В жестянке из-под чая, открытой во второй раз с декабря девятьсот третьего года, в этот вечер не было ничего нового – пепел сентябрьской схемы, записка реципиента «На декабрь – отложено» и поверх неё, на сером сложенном листе, первое «письмо самому себе». Восемь пунктов, написанных в ночь двадцать шестого декабря тонким карандашом, у одной керосиновой лампы, в этой же комнате, за этим же столом, с этой же тяжестью под рёбрами. Пять с половиной месяцев назад. Для Волкова – вечность.

Он не стал перечитывать. Он знал содержание наизусть; он знал, какие пункты закрылись в гавани к полуночи двадцать седьмого января, какие – на учебном поле в три ноль пять, какой – вышел не к Крещению, а к десятому. Пункт четвёртый – про Огнева не дальше полверсты – закрылся другим способом: полверсты остались зимней меркой, в мае на перешейке у них был другой счёт, и сам Огнев в шестой атаке у второй ячейки правого фланга стоял ровно настолько ниже нужного, насколько умел стоять старый унтер. Пункт пятый – про Берсеневу – не закрылся, а перестал быть пунктом: его закрыло шестьдесят шесть носилок и около двадцати на ходу, а не его рука. Пункт шестой – самому себе ни одного слова о двенадцатом сентября третьего года – был выдержан. Пункт восьмой – «каждый день – вершок, не больше и не меньше» – превратился в зимнюю мерку, которая в осадном регистре больше не работает: теперь у крепости не вершки, а часы.

Часы, думал Волков, и не разрешал себе додумать вслух тех двух слов, которые на дороге Тафашин услышал в себе один раз без свидетелей и без бумаги. Один раз – можно. Второй – уже формула.

Он положил иконку Серафима на стол, рядом с лампой, и подвинул чистый серый лист.

Сверху – короткая шапка, без даты. Дата ему не была нужна; нужна была мерка.

Дальше – пункты.

Первый: если ход войны не собьётся окончательно, японская третья армия Ноги к началу июля займёт позиции на грядах по дуге от Зелёных гор до Волчьих, и первая большая волна пойдёт между шестым и одиннадцатым августа. Не раньше, не позже; внутри этой недели – три дня артподготовки и три дня штурма; общая логика – фронтальный нажим с ночными попытками вклиниться в стыки. В роте к началу августа держать сто пять патронов на стрелка; «один выстрел – одна цель» – рабочее правило в условиях патронного дефицита; учебно – повторить.

Второй: до конца июня по разделу инженерной части дивизии запросить через Кондратенко бетон, проволоку и материал на жестяные ручные снаряды; с июля – охотничьи команды; ночные вылазки на правый стык; самодельные «жестянки» в жестяных банках с пироксилином, фитильный запал.

Третий: к концу июля связь с батареей Ржевского – провод новой пары в две жилы, за обратным скатом, через ход сообщения; наблюдательная пара – Ершов плюс один из шести ярославских; пристрелка по двум секторам впереди гряды, не по гребню.

Четвёртый: Берсеневу – не «не приближать», а – слышать, когда она говорит, и не делать из этого темы; первое имя-отчество прозвучало во вторник в третьей палате у окна; второе – пусть не звучит до августа.

Пятый: Кондратенко – к пятому числу июля, не позже, вывести на первый ярус нового северного фронта; ему не говорить про октябрь и не говорить про декабрь; сказать про бетон, проволоку и людей.

Шестой: самому себе – не позволять ни одного слова о двенадцатом сентября третьего года и ни одного – о втором декабря четвёртого. Дата принадлежит не ему. Пока он её бережёт – он остаётся в крепости.

Седьмой: иконка Серафима – в нагрудном, левый, за бумагами. Не как мера веры; как мера памяти.

Восьмой, замыкающее: считать не вершки, не сектора и не дни. Считать – людей.

Он перечитал. Он не зачеркнул ни одного пункта. Он сложил лист вчетверо, потом ещё раз вдвое, и положил его в жестянку – поверх первого «письма самому себе», как первое было положено поверх записки реципиента. «Прежний Волков своё уже отслужил» – это было сказано в декабре. «Зимний Волков своё уже отслужил» – он не сказал и сегодня, потому что зимний Волков, в отличие от прежнего, сидел в этом стуле и держал в правой руке тот же карандаш.

Крышку он опустил без стука.

* * *

На рассвете в четверг, начало июня, у дверей квартиры на Тигровом хвосте Семён принял пакет от связного штаба полка. Без объяснений. Без подписи в книге. Так, как принимают то, что не должно лежать у писаря, – на руки и сразу хозяину.

Волков вскрыл пакет в коридоре. Полстраницы, рукой Звегинцева:

«Сообщаю по поручению его превосходительства: высадка третьей армии на Ляодунском побережье у Бицзыво продолжается; к двадцать восьмому мая (ст. ст.) на берегу – две дивизии плюс осадная артиллерия в обозе; общее командование армией принимает генерал М. Ноги. Распоряжений по роте – пока нет. Поручик Звегинцев, штаб 7-й В.-Сиб. стр. дивизии».

Семён стоял в дверях кухни с полотенцем через плечо, и из кухни тянуло горячим хлебом и сухим чаем – тем единственным запахом, который в осаде ещё был свободен от подсчёта.

– На стол, ваше благородие?

– На стол.

Волков сложил лист вдвое и убрал в нагрудный карман, поверх записки Третьякова и наброска Рашевского. Иконка Серафима за бумагами лежала там, куда положил её отец в понедельник, – у самой подкладки.

Август. Ноги.

Это было всё, что он сказал себе вслух – и то про себя, без свидетелей. На стол он сел и начал ждать связного из штаба полка с распоряжениями на день, потому что распоряжения теперь приходили каждое утро, и потому что у роты, у крепости и у него – в этом порядке – времени на «зимний счёт» больше не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю