412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Громов » Последний шанс Империи. Том первый (СИ) » Текст книги (страница 26)
Последний шанс Империи. Том первый (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июня 2026, 11:00

Текст книги "Последний шанс Империи. Том первый (СИ)"


Автор книги: Арсений Громов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 26 страниц)

Эпилог
ДОРОГА НА МУКДЕН

В Ромнах в первой половине марта тысяча девятьсот пятого года, по старому стилю, снег с крыш сходил неровно, чёрной полосой по южному скату и белой по северному, и на столе у Анны Васильевны Горбатовской с утра стоял самовар, у которого один кран чуть подтекал, потому что вчера приходил жестянщик и обещал прийти на следующей неделе, а на белой скатерти лежала свежая «Полтавская речь» с осторожным запоздалым известием в шестнадцати строках, что в Маньчжурии под Мукденом тяжёлые бои, что генерал Куропаткин отвёл часть войск, что положение тревожно, но не безнадёжно, и что государь молится о русском воинстве; и от этих шестнадцати строк Анне Васильевне сделалось не легче и не тяжелее, потому что её бои закончились почти три месяца тому назад, в начале декабря, когда из Петербурга через губернатора пришло короткое извещение в три строки – без подробностей, без имён, без часа, без подковы – об убитом в делах под Порт-Артуром, и больше за всю эту зиму никто ей ничего о сыне не написал.

Дверь в передней стукнула негромко, как стучат в подобные дома почтальоны, – без той деликатности, какая бывает у соседок по поводу, и без той жадной звонкости, какая случается у мальчишек по случаю, – а с тем казённым полуравнодушием, с которым в провинциальных уездных городах раз в день кто-то приносит в дом всё, что в этот день этому дому полагается; и Лукерья, у которой на правой щеке к утру всегда лежал тонкий красный след от подушки, прошла к двери в шерстяной чёрной кофте и спустя минуту вернулась с письмом в руке. Она положила его на скатерть рядом с самоваром, отступила на шаг, посмотрела на Анну Васильевну с тем выражением, с которым в этом доме за зиму уже несколько раз посмотрели на неё другие женщины, – выражением, в котором сострадание было ниже благоразумия, потому что вмешиваться было нельзя, – и тихо спросила, не долить ли свежего стакана, если барыня не откажется.

Анна Васильевна не отказалась.

Она не открыла письмо сразу. Она сидела перед ним так, как сидят перед чужой иконой в чужом монастыре: не отводя глаз и не подходя ближе, давая ему столько времени, сколько ему нужно, чтобы сделаться её собственным, потому что письмо, привезённое из такой дали, – а марок на нём было четыре, и одна из них, синяя, шла поверх китайских иероглифов, а в углу была французская круглая печать с числом и порядковым штемпелем какого-то Шанхая, – не открывают руками, ещё не остывшими от чая, и не ставят рядом с самоваром так, словно это извещение из городской управы об уплате за дрова. Она сначала прочла надпись адреса. Почерк был не сыновний – сын писал крупнее, разгонистее, и в три года Кадетского корпуса так и не научился ставить «г» иначе, как с длинной завитой ножкой, – а этот почерк был ровный, чуть наклонный, с короткими вертикалями и без украшений, вроде почерка человека, у которого письмо – служебная задача наравне с любой другой служебной задачей, и который никогда не подписывает своего имени с тем видимым удовольствием, какое заметно у других сразу. Имя на обороте было написано тем же почерком: «капитан 25-го Восточно-Сибирского стрелкового полка», – и фамилия, которой Анна Васильевна не знала, и инициалы, которых она тем более не знала; и от того, что инициалы эти были не сыновни и не сыновними людьми ей переданы, ей сделалось на минуту легче, как бывает легче, когда чужое горе всё же остаётся чужим до тех пор, пока конверт не вскрыт.

Она вскрыла конверт.

Письмо было сложено вдвое, не вчетверо, и развернулось у неё в руках сразу, без сопротивления, как разворачиваются листы, которые писали на ровном столе и в один присест. Бумага была не плохая, серая, с водяным знаком, и текст занимал немного больше половины страницы. Она прочла его медленно, не один раз; и из всего, что в нём было сказано, в неё за первую минуту вошло не то, что было важнее всего, а то, что было ровнее всего: что во второй день декабря по старому стилю её сын находился при генерале Кондратенко в составе штаба, при объезде Перепелиной горы и второго форта; что он принимал доклад инженерного управления; что доклад дослушал до конца; что был убит мгновенно, не страдая, в служебной обстановке. И что имена прочих офицеров штаба, погибших с ним в ту минуту, могут быть, по желанию матери, сообщены отдельным письмом полковника Рашевского, инженера крепости.

Затем – потому что у писем, ровно написанных, эта черта общая со всеми ровно написанными вещами: они отдают своё постепенно, – в неё вошло остальное. Что подкова на правом сапоге у её сына была в то утро та самая, новая, петербургская, которую она в августе прошлого года послала ему в Артур через знакомого офицера в Тверь, и которую он так и не сменил на маньчжурскую: автор письма видел её сам, и счёл, что мать, должно быть, помнит, какая. Что у дальнего окна штабной залы, где сын стоял, выслушивая последний свой доклад, рассвет был серый, ровный, без солнца, какой бывает в Маньчжурии в начале декабря по утрам, и что окно это выходило в сторону моря, и из него было видно немного. Что Российская империя в её военной службе не имеет средств возместить матери эту потерю и что автор не считает себя вправе вставлять слова утешения, которые он не в состоянии оплатить ни службой, ни жизнью. Подпись была – короткая, без росчерка, с твёрдой точкой; и под ней – одна служебная строка о том, что при желании матери ей будет написано ещё.

Анна Васильевна положила письмо на скатерть лицом вниз. Потом перевернула. Потом снова положила лицом вниз. Потом встала, не очень твёрдо, держась левой рукой за угол стола, и прошла в красный угол, где под образом Казанской Богородицы у неё с осени стояла маленькая полка с двумя другими бумагами, которые с декабря она ни разу не перевернула. Туда, на эту полку, она и положила письмо – лицом вниз, рядом с теми двумя, не разбирая старшинства, потому что среди извещений старшинства не бывает. Зажгла лампадку – спичка пошла со второго раза. Перекрестилась – медленно, по-городскому, с тем выверенным размахом, какой остаётся у людей, для которых вера давно уже служба, а не утешение. Постояла столько, сколько нужно было, чтобы у лампадки выровнялся фитиль. Вернулась к самовару.

Лукерья молча долила. Анна Васильевна посмотрела на её руку, на чайник, на пар, потом – мимо них, на окно, и не сказала ничего.

Она не плакала. Слёзы у неё за зиму кончились, и сегодня для них всё равно не было места на этой скатерти, где между свежей газетой и остывающим стаканом теперь лежал ровный почерк чужого человека, дочитанный до подписи и обещавший – при её желании – написать ещё. Она не написала ему. Не в этот день, ни в следующий, ни в апрель. Имя одно она уже знала, и больше, пока не было сил, не нужно было; а имена остальных – тех, кто стоял рядом с её сыном у того серого окна и не дослушал того же доклада, – лежали, она это понимала, в чужих таких же домах, у чужих таких же столов, под чужими такими же лампадками, и просить их к себе не было ни смысла, ни права.

На улице, под окнами, проехали сани; кто-то засмеялся высоким детским голосом и осёкся. К полудню в Ромнах выглянуло низкое серое солнце, и тонкая мартовская корка у крыльца к третьему часу пополудни сошла сама, без слова.

Когда это письмо ещё только шло к ней через чужие порты и чужие канцелярии – а шло оно дольше, чем шёл бы человек, и медленнее, чем шёл бы поезд, – где-то очень далеко, на пути, которого Анна Васильевна в географии не знала и не желала знать, в обыкновенном воинском эшелоне второго дневного состава, в одном из офицерских купе у окна, спал человек с ровным наклонным почерком, у которого над сердцем, под сюртуком, лежало четыре привычные тяжести, и которого никто в этом доме никогда не увидит и не назовёт по имени. До Мукдена в ту ночь оставалось ещё около часа; до того, что в этой войне теперь полагалось делать дальше, – несравнимо больше; и на эту разницу – между часом и тем, что после, – у каждого, кто в этой войне тогда ещё был, оставалось ровно столько сил, сколько оставалось.

В Ромнах самовар к четырём часам пополудни остыл. Лукерья унесла стакан. Анна Васильевна сидела у окна.

Зима в этом году кончалась рано.

КОНЕЦ ТОМА ПЕРВОГО


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю