Текст книги "Последний шанс Империи. Том первый (СИ)"
Автор книги: Арсений Громов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Глава 12
ОХОТНИКИ
К пятому числу июля Волков успел сделать только то, что зависело от его собственных рук и рук Огнева, а от инженерного управления крепости зависело гораздо больше, и это знание висело над гребнем ровно так же, как висел над сопками впереди июльский воздух Квантуна – несильный, сухой, обжигающий до сапог. Ход сообщения от обратного ската к гребню за две недели поднялся на полштыка, левая ячейка получила третий ряд мешков, а в правой Ершов второй раз сам, без напоминания, обмотал короб ствола «Максима» двойной серой холстиной от солнца: к полудню железо колпака грелось так, что класть на него ладонь было неприятно.
Кондратенко поднялся к ним с обратного ската один, без свиты, в потёртом кителе и без шашки, как ходил на учебное поле в декабре, и ни Огнев, ни Волков не подавали виду, что заметили: командир дивизии в осадном июле выходил на первую линию пешком и без свиты ровно настолько, насколько это нужно было первой линии и ему самому. Дежурный из ярославских у поворота вытянулся по уставу и тут же опустил руку, поняв, что генерал-майор не остановится для приёма.
– Тихон Савельич, – сказал Кондратенко вместо обычного «фельдфебель». – Покажите ход от обратного ската до правой ячейки. По дороге пусть штабс-капитан рассказывает.
Огнев пошёл вперёд, без шапки, как стоял в феврале у обратного ската; за ним – Кондратенко, не вынимая руки из кармана; Волков замыкал тройку. В полутора верстах впереди гряда невысоких сопок лежала теперь не одной линией, а двумя – та, что ближе, ещё держала молодую жёлтую траву, та, что дальше, уже была подбита первыми пятнами выгоревших окопов чужой работы. Где-то к десятому числу там встанет японская трёхдюймовка; к двадцатому – две; к августу – батареи. Это знание Волков убрал внутрь и не доставал, как не доставал из-под подкладки иконки.
– Ход – четыре аршина в глубину, ваше превосходительство, – сказал Огнев своим утробным басом, не оборачиваясь. – От обратного ската вверх – на коленях. Дальше – в полный рост, под прикрытием.
– Колышки кто ставил?
– Ершов, во вторник. Я проверял.
Кондратенко не остановился. Колышки в провалах рельефа стояли неровно, по человеческой логике, не по линеечной, и в этом было их достоинство: японский наблюдатель в стереотрубу читал линеечную геометрию быстрее, чем человеческую. Волков давно про себя называл это «не выставляться»; формулу не произносил вслух ни перед солдатами, ни перед Кондратенко, понимая, что у генерала она своя, более старая.
– Штабс-капитан, изложите по порядку.
Волков перевёл дыхание один раз – внутри, не снаружи – и стал излагать. Связь с третьей батареей нужна не на старом проводе, а на новой паре в две жилы, проложенной за обратным скатом через ход сообщения; пристрелка по двум секторам впереди гряды, не по гребню; гребень японцы возьмут в шкалу первым, и на нём не должно стоять ни одного пристрелянного ориентира. Наблюдательная пара – Ершов плюс один из шести ярославских. Бетон – у инженерного управления нет; командир первой роты в июле на бетон не рассчитывает, но мешки с песком держат позицию ровно настолько, насколько хватает рук у Огнева, а рук у Огнева на сегодня – сто пятьдесят, и они не безграничны. Колючая проволока – два ряда впереди по фронту; третий, тонкий, как ставили на перешейке, тут пока не натянут. Пироксилин – не на полевые мины: морских мин больше нет. На ручные снаряды по образцу, который Огнев называет проще, чем уставная мысль умеет назвать. Четырёх ящиков по двенадцать фунтов хватит на полсотни жестянок; по две на стрелка в охотничьей команде; на месяц.
Кондратенко слушал, не глядя на Волкова, разглядывая склон. На его виске у уха билась тонкая жилка, как обычно к концу долгого дня, но было ещё утро.
– Сколько человек в охотничьей команде?
– Шесть, ваше превосходительство. С Огневым – семь. Старший на вылазке – фельдфебель.
– Без вас.
– Без меня.
– Это правильно. – Кондратенко скользнул взглядом по правой ячейке, где Ершов сидел у «Максима» в той же позе, в какой полчаса назад его видел Волков, и значит, не двинулся специально для генерала. – Ваша задача в этой кампании – не вылазки. Ваша задача – рота. Тех, кто пойдёт ночью, выберите тщательно. Если выберете не тех, потеряете двоих, не одного. Это арифметика, штабс-капитан, не лирика.
– Так точно.
– Бумагу на бетон и проволоку – мне на стол к субботе. Без отчёта не дам. Пироксилин я выпишу сегодня через инженерное; четыре ящика – это много. Заберёте у Сергея Александровича, не у писаря.
– Ваше превосходительство.
На углу хода сообщения, перед уходом, Кондратенко сказал тихо, не для строя и не для бумаги:
– Дмитрий Алексеевич. Одна просьба, не по службе. Не ходите ночью сами. Хоть один раз.
– Не пойду, Роман Исидорович.
– Хорошо. – Он перешёл на шёпот, какой бывает между двумя людьми, понимающими друг друга через полуслово. – В этой крепости очень мало людей, у которых на руке нет лишнего груза. Вы один из них. Не теряйте этого.
Он ушёл вниз ходом сообщения, не оглядываясь, и был у обратного ската раньше, чем Волков успел выпрямиться у поворота.
– Ваше благородие, – сказал Огнев, очутившись у плеча неслышно, как умел только он, – Сергей Александрович – это который Рашевский?
– Он.
– Тогда я пошлю Михеева через час. С запиской.
– Не Михеева. Сам.
– Слушаюсь.
Огнев пошёл – не быстро, по-фельдфебельски, экономно. Волков остался один на повороте, не доставая рукой ничего из нагрудного кармана, не перебирая бумаг и не нащупывая иконки под подкладкой; знал, что лежит, и этого было достаточно.
* * *
Полусарай за обратным скатом первой роты – длинное низкое строение из китайского кирпича, с земляной крышей в две накидки и с керосиновой лампой над общим столом – в последние две недели работал не для писарской отчётности и не для перевязки лёгких, а для жестянок. На столе под лампой лежали жестяные банки от сардин и от чая, собранные Семёном по всему Старому городу за неделю беготни и за немного рублёвых; рядом – катушка фитиля, ножницы, моток вощёной нити; пироксилин в свёрнутых кусках держали в углу, в дощатом ящике, обложенном промасленными мешками, без замка. Замок здесь был хуже доверия. Четыре ящика, выписанных Кондратенко, прибыли в среду вечером с двумя подводами под расписку Рашевского; пятый ящик, негласный, добыл Огнев у склада через заведующего, и об этом ящике Волков знал ровно столько, сколько ему положено было знать, чтобы при случае сказать «не знаю».
В полусарае работали Огнев и Самсонов. Самсонов перевёл правую руку с перевязи на свободу неделю назад и теперь резал фитиль ровными отрезками – короткий в пять секунд, длинный в восемь, для ночной работы по разной дистанции. Лыков, сидевший рядом на ящике, обвязывал жестянку вощёной нитью так, чтобы запал ложился горлышком наружу, не внутрь. Это было важно: японская сторона в первые же ночи начала подхватывать русские жестянки и швырять обратно, и неудобный запал в этом смысле – лучше удобного. Колчин и Мордвинов, двое из шести ярославских, недавно поставленные в команду, учились шить нить под ладонью Лыкова: не быстрее, не красивее, а только так, чтобы петля не съехала на запал. Тарасов, маньчжурский кадровый, третьим унтером в команде, точил клинки – не штыки, а короткие плоские ножи без гарды, выкованные в полковой кузне по эскизу Огнева, с обмоткой кожей до самого основания.
Волков вошёл, не снимая фуражки, кивнул Огневу одним движением подбородка и сел на пустой ящик у стены. С неделю назад он был бы первым у стола; теперь сидел в стороне. Ходить ночью ему запретил Кондратенко, и дисциплина запрета была дисциплиной всей команды. Если командир сидит в стороне – команда работает; если работает с ней – она смотрит на командира.
– Запал, ваше благородие, на пять секунд, – сказал Огнев, не оборачиваясь. – Я просил Тарасова обмерить – обмерил. Три раза одинаково.
– Не коротко?
– Коротко – японец перебросит. Длинно – мы не успеем уйти. Пять – посередине. Лыков говорит: можно и шесть, но Лыков любит подольше.
– Шесть, ваше благородие, чтоб помолиться, – сказал Лыков, не поднимая глаз от вощёной нити, и в его голосе стояло то спокойствие, которое в роте знали как признак хорошего настроения.
– Помолиться можно и до. – Огнев аккуратно положил отрезанный фитиль рядом с банкой. – В руках уже не молятся, Лыков. В руках работают.
Самсонов отложил ножницы, поднял на Волкова свои серые глаза охотника.
– Колчин и Мордвинов годные, ваше благородие. Не быстрые. Тихие.
– Это важнее.
– Так точно. Они в Ярославле телеги по ночам разгружали в трактире у дяди. Привычны.
Эта подробность Волкову нравилась тем, что не была сказана для красоты. Под её спокойствием стояла простая правда: люди, умеющие двигаться в темноте без шума, выучиваются этому по бытовой надобности, а не по уставу, и команда из бывших грузчиков, охотников и кузнецов в первые ночи делает меньше шума, чем команда из старательных. Об этом знании Волков говорить с офицерским собранием не собирался. С Огневым – не нужно было.
Через час они вышли за обратный скат на пробу. Жестянку с холостым запалом – без пироксилина, с песком, чтобы был привычный вес – Колчин бросил в сухую яму на тридцать шагов; жестянка ударилась о край, скатилась вниз и осталась лежать на дне. Мордвинов бросил по той же яме, но взял на пять шагов ближе; тоже лёг на дно. Тарасов с ножом обходил края ямы, проверяя, можно ли войти в неё снизу, не задев лопаткой о собственное колено; вошёл, выбрался, сел рядом с Волковым на корточки, без слова. Лыков подошёл сзади, тронул левый локоть командира и тихо сказал, что в десяти шагах за ямой – старая китайская могила, перевёрнутая взрывом ещё в мае; что от могилы хорошо тянуть на правый край японского переднего поста, и что охотничьей команде на первой вылазке нужно идти не ровной шестёркой, а парами через эту могилу по одному; идти по двое – заметно. Волков слушал, не перебивая. К вечеру третьего дня он понимал, что команда, собранная неделю назад, уже знает свой участок лучше его самого, и это было хорошо: командир не должен знать всё; он должен знать, кому верить.
К субботе четыре десятка жестянок лежали в ящике под нарами; Тарасов вычистил клинки во второй раз; провод новой пары в две жилы был протянут Ершовым с одним из ярославских от КП за обратным скатом до батареи Ржевского. Поручик в первом же служебном разговоре с командиром роты сказал, что сектора впереди гряды он привязал не к гребню, а к двум валунам на ближнем склоне; рукой при этом не показывал ни на гребень, ни на валуны: разговор шёл по проводу, и Волков впервые за войну услышал в голосе Ржевского ту собранность, которая в декабре ещё пряталась под рязанскими прибаутками.
К ночи на пятнадцатое число вылазка была готова. Огнев на смотре у Волкова поправил один раз ремень на Колчине, два раза – обмотку на ноже у Тарасова; Мордвинову сказал «дышать через нос, не ртом»; Лыкову – «не торопись быть храбрым»; Самсонову – ничего. Волков тоже остановил руку у нагрудного кармана и не достал её: поправлять ему было нечего, и это значило, что роту он отдал.
* * *
Ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля была безлунная, какая нужна охотникам и какую японская сторона тоже умела ждать. Волков сел на КП за обратным скатом ровно в одиннадцать, при одной свече, прикрытой жестяной пластинкой от окна, и положил перед собой карту участка на обороте старого писарского листа. Три точки: японский передовой пост у разъезда сухого ручья, тонкая проволока в двадцати шагах перед постом, старая китайская могила, через которую Лыков обещал провести команду по одному. От обратного ската до могилы – четыреста шагов; от могилы до проволоки – сто восемьдесят; от проволоки до японской ячейки – двадцать. Слева – узкий овражек, по которому можно отойти; справа – открытое.
Команда ушла в одиннадцать с четвертью. Огнев первым, Самсонов вторым, Лыков третьим, Колчин и Мордвинов парой через минуту, Тарасов замыкал. На КП стало совсем тихо – той тишиной, в которой собственное дыхание кажется громче трещины свечи. Волков смотрел не на карту, а на квадрат окна, заклеенного пластинкой, и считал в голове: сорок минут до могилы при той скорости, с какой умеет ходить Огнев в темноте; десять – на залегание; пять – на сближение с проволокой; ещё пять – на ножницы и проход; полминуты – на бросок; столько же – на штык. Дальше – сложнее. Дальше – отход, и в отходе всё всегда не как рассчитал командир.
В двенадцать сорок ему показалось, что он услышал глухой короткий удар где-то впереди – не разрыв, а удар, какой бывает, когда жестянка ложится не в воздух, а в землю и срабатывает в полусекунде после касания. За первым ударом – второй, через две секунды; третий – почти сразу; четвёртый – отдельно, через шесть. Ровно столько, сколько и должно было быть: четыре жестянки на четыре броска, и Огнев, видимо, придержал две на отход, как они и договаривались. Через минуту вспыхнул короткий японский ружейный огонь – не залп, а нервная очередь стрелков, не успевших понять, откуда пришёл удар; за огнём – короткий, почти крестьянский крик; и снова тишина, такая же густая, как до этого, только теперь она не успокаивала, а пугала.
В четверть второго они вернулись.
Огнев вошёл в КП первым, пригнувшись в притолоке, и Волков по одному его дыханию понял всё, что нужно было понять до счёта лиц. Огнев устал так, как устают не от бега, а от необходимости довести до укрытия раненого. За ним вошёл Самсонов – на лице чёрный мазок копоти, рука целая. За Самсоновым – Лыков, без шапки, со штыком на ремне через плечо, и тоже целый. Колчин – с замотанной от локтя до запястья рукой, тряпка уже бурая. Мордвинов держал на спине Тарасова; левая нога у Тарасова болталась так, как болтается нога, в которой не работает кость. Тарасов был жив, дышал быстро и неглубоко, и под бедром у него на полу сразу набралась лужа в пол-ладони шириной.
Волков считал лица. Шесть. Это было число, ради которого он сидел здесь два часа.
– Ваше благородие, – сказал Огнев тихо, – пост взят. Японцев четверо: трое – нашими; четвёртого Лыков штыком. Жестянки – четыре в дело, две вернули. Проволока резана. По нам стреляли с правого фланга, не от поста; не рассчитал я на правый фланг. Тарасов – в бедро, артерия задета. Колчин – по предплечью, мясо. Идти в госпиталь обоим прямо сейчас. Подвода во дворе, я Семёну сказал.
– Тарасов кровь теряет.
– Я ему жгут поставил, ваше благородие. Сорок минут жгута у меня – как часы.
– Лыков, – сказал Волков, не повысив голоса, – на подводу к Тарасову. Держи ему ногу выше сердца. Самсонов – впереди со светом. Сам в госпиталь не лезь, сдашь и уйдёшь.
– Так точно, ваше благородие.
Семён в углу КП молча взял свечу, прикрытую пластинкой, и не дожидаясь приказа понёс её вперёд через ход сообщения. Это было не слово, но в счёте Семёна оно стоило реплики, и это отсутствие давно уже работало в команде громче любой произнесённой. Волков, поднимаясь со своего ящика, поймал себя на том, что думает об этом, – и тут же отложил мысль: у Тарасова уходила минута за минутой, а ярославская мать в селе под Ростовом ещё не знала, что через неделю получит письмо; письмо это сейчас зависело не от ярославской матери и не от Тарасова, а от того, как быстро подвода доедет до гарнизонного барака.
* * *
К рассвету в третьей палате у окна гарнизонного госпиталя Берсенева Наталья Дмитриевна заканчивала с Тарасовым. Волков пришёл туда не сразу – сначала был на КП, потом на полковом дворе, потом коротко у Некрасова в штабе с устным докладом «вылазка прошла, потери – двое лёгкие, один тяжёлый», и только в восьмом часу, когда солнце уже нагрело подоконник, поднялся по знакомой деревянной лестнице, переступил через ведро санитара у поворота и встал в дверях.
Берсенева стояла к нему спиной. Передник на ней был утренней свежести, но пахло от него уже карболкой и человеческой кровью: до Тарасова на её столе лежал стрелок из пятого полка, у которого осколок сидел в животе, и до пятого полка – китаянка-рабочая, придавленная оползнем у строительства первого яруса. Волков не знал этого, не должен был знать, но видел по тому, как Берсенева стояла, что она работает не с третьего часа, а с одиннадцатого вчерашнего вечера.
– Штабс-капитан, – сказала она, не оборачиваясь: узнала шаг по чему-то такому, что между двумя людьми складывается за одну встречу из трёх минут и не нуждается во второй. – Подождите минуту. Я зашиваю.
– Я подожду.
Лыков сидел на табурете у двери, как сидел Самсонов в мае, и так же подал командиру одно движение подбородка через свободное плечо. Колчин лежал на соседнем столе, рука на перевязи; глаза закрыты – не от боли, а от усталости: на жгуте у него уже три часа была одна мысль, и эту мысль больше не нужно было держать в голове. Тарасов лежал на главном столе. Ноги было видно только до колена; дальше – простыня, под которой Берсенева работала иглой и тонкой жилкой.
Берсенева кончила, выпрямилась, отложила иглу. На предплечье у неё осталось тёмное пятно – не её. Она вытерла руки о тряпку у тазика, повернулась и встала перед Волковым ровно так же, как стояла во вторник в мае, когда снимала с него корочку под скулой; те же светло-серые внимательные глаза, тот же ровный лоб.
– Штабс-капитан, ваш стрелок, – сказала она. – Бедренная задета по краю, не насквозь. Я зашила. Кость цела. Если не будет нагноения – через месяц встанет. Жгут стоял правильно. Кто ставил?
– Фельдфебель Огнев.
– У вашего фельдфебеля рука не первый раз, я вижу. Передайте ему – без иронии передайте, – что если бы он опоздал на десять минут, я бы зашивала пустой сосуд.
– Передам.
Она подняла на него глаза в первый раз прямо.
– Вы сегодня не ходили?
– Не ходил.
– Хорошо. – Это «хорошо» она произнесла так, как произносят сёстры в третьей палате о повязке: не одобрение – фиксация факта. – Тарасов – кто? Где семья?
– Ярославская губерния. Ростовский уезд, село я могу выяснить через полчаса у Огнева. Мать. Двое братьев. Жены нет.
– Вы знаете деревни своих солдат, штабс-капитан.
– Это фельдфебель ведёт учёт.
– Это вы ведёте учёт. Через фельдфебеля. – Она опустила глаза к рукаву, поправила его одним движением – для себя, не для собеседника. – Идите. У меня здесь сегодня ещё двое после вашего. И китаянка осталась без воды.
– Сестра.
– Идите, штабс-капитан.
Он вышел. Лыков встал с табурета, потянулся за шинелью, и в этом движении Волков увидел, что Лыков сейчас уйдёт с ним, и значит, разговора с Берсеневой больше не будет до следующих раненых; а следующих раненых не будет до следующей вылазки. Это было устройство мира, против которого спорить было нельзя.
На ступенях гарнизонного госпиталя его догнал прапорщик Михеев – рыжая голова, веснушки до сих пор не сошли, в руке пакет.
– Ваше благородие, от полковника Некрасова. Утром принесли.
– Спасибо, Михеев.
В пакете было два листа. Первый – короткое предписание: о производстве штабс-капитана Волкова Дмитрия Алексеевича в капитаны со старшинством по Цзиньчжоу; подпись Некрасова, число – десятое июля. Второй – ещё проще: о награждении военным орденом Святого Великомученика и Победоносца Георгия четвёртой степени за дело тринадцатого мая на левом фланге Цзиньчжоуского перешейка; подпись чужая, штабная, без личной приписки. Ни того, ни другого Волков не ждал утром этого дня. Слово «капитан» он прочёл два раза подряд, чтобы убедиться, что это про него; слово «Георгий» – один раз и больше не возвращался к нему глазами.
Он сложил оба листа вдвое и убрал в нагрудный карман – поверх записки Третьякова с одним словом «То же.», поверх наброска Рашевского с двумя амбразурами и полукруглой крышей. Бумага дрогнула в пальцах только один раз – не на слове «Георгий», а на слове «Цзиньчжоу». Иконка лежала глубже, у подкладки; рукой её Волков не доставал и сегодня. Капитанские плечи никто на крыльце госпиталя не примерял. На полковом дворе Семён вечером скажет ему два слова, и большего вечеру не понадобится.
– Михеев, – сказал Волков, – передайте Огневу – я к нему через час. Тарасов жив. Колчин лёгкий. Сегодня третья ячейка левого фланга работает на половинном расчёте до моего знака.
– Так точно, ваше благородие.
И только когда Михеев ушёл, Волков поправил себя – не вслух, для строя; внутри, для счёта, который оплачивался не ему, и который сегодня всё равно стоял за всем, что он делал, – что обращение, к которому Михеев привык, через неделю станет бумажным анахронизмом, а через две – поправкой в полковой книге; и значит, по сути, ничего ещё не изменилось, кроме одной мелкой графы в одном тонком журнале, который никто из шести в его команде сегодня вечером не откроет.
* * *
Капитан Ватанабэ Акира писал рапорт во второй половине дня шестнадцатого числа по русскому счёту календаря в палатке штаба разведотдела в шестидесяти верстах севернее русских позиций, при свете не лампы, а отворённого полога. Тонкая жёлтая пыль Квантуна ложилась на чернила раньше, чем они успевали высохнуть.
Палатка стояла на склоне, обращённом к морю, и от неё открывался такой вид на дальние сопки, какой удобнее всего иметь не штатскому путешественнику, а штабному офицеру разведки: видно было гряду, за которой работала русская первая линия нового северного фронта, и видно было, что гряда эта в июле уже обозначена не движением, а его отсутствием – русские с неё ушли за обратный скат, и значит, командир первой роты двадцать пятого Восточно-Сибирского стрелкового полка снова поступил так, как поступил бы Ватанабэ на его месте.
На столе перед ним лежали три предмета: исписанный мелким, неровным карандашом лист китайского посредника, привезённый утром через двойной канал китайского перевозчика при минных складах; обрывок русской расписки, добытой через Степаненко, на которой стояла фамилия – Волков Д. А. – и при ней, неровно: штабс-капитан, 25-го В.-С. С.; и собственный набросок Ватанабэ – карта правого стыка русских позиций с пометкой ночной вылазки.
Имя стоило двух месяцев.
Ватанабэ впервые запомнил его в феврале, когда зимняя позиция этого человека пахла не ленью, а работой; когда он сам, Ватанабэ, поднял с её гребня одного русского, поглядел, как двинется правое крыло этого человека, и отошёл с двумя своими – прощупать было важнее, чем ударить. Тогда у штабс-капитана не было имени; было только одно свойство, которое Ватанабэ, не любя своих целей и не любя себя, всё-таки счёл нужным записать отдельной строкой в рапорте: этот человек думает, как мы. Майор Такэути ответил в одну строку без обращения и без подписи, как умел сэкономить время и им, и себе: установите имя. С февраля по июль – пять месяцев, и за пять месяцев Ватанабэ установил имя через тонкий канал, не задействовав ни разу собственный фронтовой пост; работа была не быстрая, но штабные офицеры разведки знают, что быстрая работа в их деле обычно означает чужое имя.
Цзиньчжоу подтвердил.
Левый фланг перешейка, шесть мин в волчьих ямах, два пулемёта в бетонных колпаках, телефон до батареи за обратным скатом, шесть лишних часов организованного огня и уход без бега – Ватанабэ читал чужой почерк по этим пунктам так же, как читал бы свой собственный, если бы пятнадцать лет назад жизнь распорядилась им иначе. Контрзасады. Шахматная партия, – сказал он себе тогда же, в мае, перевернув русские потери и сложив их с временем суток на восьмой атаке. Не на эту ночь; не на эту неделю. Война у этого человека была долгая, и он не торопился туда, куда обычно торопится противник, понимая своё преимущество в людях и снарядах.
Ночь с пятнадцатого на шестнадцатое – добавила ещё одну строку.
Передовой пост у разъезда сухого ручья был один из тех, на которых Ватанабэ сам поставил бы своих, окажись он на месте русского командира; и оттого, как только утром получил донесение о четырёх жестянках, о штыке и об отходе через старую китайскую могилу, не удивился и не поморщился. Жестянки были самодельные, грубые – три из четырёх сработали; запал стоял горлышком наружу – по образцу, по которому сделали бы и в его собственной команде. Уход – через одну точку, по одному, с замыкающим. Раненых русские взяли с собой; убитого – нет. Это был почерк не ярости и не бравады; это была работа.
Ватанабэ дописал рапорт. Текст был короткий: пять пунктов по сути боевой картины русской позиции; шестой – о вероятной охотничьей команде, собранной в первую неделю июля; седьмой – о вероятном подключении новой телефонной пары к третьей батарее; восьмой – о состоянии бетонных работ на гребне (нет). Под рапортом – одна строка, как и в феврале:
Штабс-капитан Волков Дмитрий Алексеевич, командир 1-й роты 25-го Восточно-Сибирского стрелкового полка. Имя установлено.
Он выждал минуту, не делая других пометок. Затем тонким карандашом, на полях, для себя, не для бумаги, вписал три слова, которые не лягут ни в один штабной документ ни сегодня, ни завтра, ни до конца этой войны: внутренние формулы, попавшие в бумагу, перестают быть формулами, а Ватанабэ был профессионалом и знал об этом.
Не на эту ночь.
Папку он запечатал.
Ответ Такэути пришёл через два часа, не одной строкой, а двумя. Майор всё-таки экономил себе и подчинённому минуту, но в этот раз минут стоило отдать две: человек, имя которого устанавливали пять месяцев, стоил двух минут.
Этого человека нужно убить.
Придумайте к Рождеству.
Без подписи, без обращения; печать дежурного офицера в углу и больше ничего. Ватанабэ положил ответ рядом с рапортом, постоял у стола, не садясь. За пологом тонкая жёлтая пыль шла теперь поперёк сопок, и солнце клонилось к морю не быстро, как умеет клониться только июльское солнце над Жёлтым морем – у него впереди было ещё четыре часа на то, чтобы сесть.
До Рождества по русскому календарю – пять с лишним месяцев. По его собственному – четыре с половиной. За это время человек, который думает, как они, успеет сделать многое; и значит, придумать нужно не на эту ночь и не на эту неделю, а заранее, длинно, по-шахматному, без бравады.
Ватанабэ закрыл полог и сел писать вторую бумагу – не Такэути, а себе. На ней стояло одно слово – Volkov – и ниже, по-японски, мелко, как пишут себе для памяти, а не для отчёта: до зимы.
Третьей бумаги в этот вечер он не написал.
* * *
К ночи в полусарае за обратным скатом Огнев погасил лампу над столом и ушёл к себе на топчан. Жестянки в ящике под нарами – сорок восемь штук; пироксилина – на ещё четыре десятка; ножи Тарасова сложены в холщовый мешок: Тарасов вернётся не раньше августа. На КП за обратным скатом Волков ещё час сидел над картой участка. С карты он не снял пометку у разъезда сухого ручья – пост был взят; но Волков знал по другим войнам, в которые в этом веке ещё не вступал ни один русский офицер, что в ту же точку через неделю придёт другой пост, и через три недели – третий, и что охотничьи команды в осаде живут не победами, а количеством ночей, на которые удаётся отсрочить одну батарею.
К полуночи он встал, погасил свечу, спустился ходом сообщения к обратному скату и пошёл коридором между земляными стенами на квартиру. На повороте у крыльца штаба полка Семён поджидал его с фонарём – без слова, без вопроса. На квартире на Тигровом хвосте лампа не горела; в кухне на столе стоял стакан с холодным чаем, накрытый блюдцем, как умеют ставить вологодские денщики в домах, где хозяин приходит ночью и не садится ужинать.
Волков не сел. Он расстегнул две верхние пуговицы кителя, достал из нагрудного кармана два сложенных листа – приказ о капитане и предписание о Георгии – и положил их на стол под свечу. Записку Третьякова и набросок Рашевского трогать не стал. Иконка осталась в подкладке. Жестянка из-под чая в щели за печкой осталась закрытой.
Он стоял у стола минуту, считая по памяти.
Тарасов, ярославский, ростовский. Колчин, ярославский, угличский. Пятый по апрельскому списку. Шестой. Самсонов, сибирский. Лыков, тверской. Огнев, архангельский. Один из шести ярославских – теперь под бельём в третьей палате у окна. Письмо в село – после Огнева; не сегодня; завтра.
В нагрудном кармане под двумя новыми бумагами он чувствовал – не рукой, без руки, – медное ушко иконки у самой подкладки. Не как мера веры. Память, о которой в этом веке в его кармане не разговаривают.
К Рождеству, – подумал он не вслух, не для строя, и тут же поймал себя на том, что подумал не своими словами, а чужими: ибо кто-то в шестидесяти верстах от него только что положил в папку бумагу, на которой стояло то же слово, и счёт пошёл не от полусарая за обратным скатом, а с двух сторон одновременно.
До Рождества – пять с половиной месяцев.
До августа – две недели с небольшим.
К августу – сто пять патронов на стрелка.
Считать – людей.
Он погасил свечу.







