Текст книги "Дерзание"
Автор книги: Антонина Коптяева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
39
Подкошенная тяжелыми воспоминаниями, Лариса Ухватилась за корявый ствол старого клена, густая листва которого не могла скрыть жестоких ран, нанесенных ему осколками: весь он был иссечен ими от верхушки до узловатых корней.
– Мы жили вон там, Алеша! – чужим голосом сказала женщина, глядя на неплотно сколоченные доски высокого забора, преградившего им путь.
В щели и в распахнутую калитку виднелись осевшие руины домов, остатки обгорелых деревьев и сложенный в штабеля вдоль бывшей улицы кирпич, выбранный из развалин. Бульдозер шумно ворочался на пустыре, уже не однажды проверенном и обезвреженном минерами, разравнивая груды щебня и перевернутой земли: готовилась площадка для нового строительства.
– Их похоронили там? – тихо спросил Алеша, кивая на пустырь.
Лариса молчала, ей трудно было говорить.
– Пойдем туда! – сказал Алеша, не замечая ее состояния: он сам взволновался, угадав, что здесь был угол знакомого уличного перекрестка. Сразу до мельчайших деталей ему вспомнился тот ужасный день.
Мальчик шагнул вперед, но рука матери вцепилась в его локоть.
– Это… здесь!..
И Алеша увидел почти под ногами, на расчищенной улице, пересеченной забором, широкую заплату асфальта… Кто и куда убрал останки погибших? Может быть, они так и остались под мостовой, в глубокой могиле, вырытой взрывом бомбы? Многих похоронили заново, но разве можно откопать всех? До сих пор находят засыпанные убежища: ведь город рухнул сразу… А бои на его развалинах, когда тонны взрывчатки, валившейся с воздуха, замуровывали солдат в блиндажах, мирных жителей лод откосами оврагов и в подвалах?..
Люди погибли, но возрожденный город, который они отстояли, положив начало разгрому врага, стал вечным памятником их геройству.
Целыми днями Лариса с сыном бродили по улицам, подолгу простаивали на огороженных заборами пустырях, которые ночью, с палубы теплохода, представлялись им черными провалами, ездили в районы восстановленных заводов, на канал Волга – Дон, осматривали новые рабочие поселки и снова ходили по центру. Красота растущего города успокаивала Ларису, а Алешу, наоборот, все больше лихорадило. Неясные детские впечатления складывались в его воображении в яркие образы. И то победная музыка звучала в его ушах, то скорбные хоры реквиема. Он тоже наблюдал, но по-иному, как растут в Сталинграде деревья, для него они пели и звучали и все вокруг звучало на тысячу ладов. Он весь был в движении: смотрел, расспрашивал старожилов, тащил Ларису то на Волгу, то к мельнице, то на Мамаев курган.
Когда они поднялись на Мамаев курган, то оба пожалели, что досужие сборщики утильсырья ничего не оставили на этом легендарном холме. Особенно огорчился Алеша.
– Обнесли бы колючей проволокой хоть один косогор… Пусть бы остались на месте пушки, разбитые танки и все укрепления. Ведь теперь даже представить невозможно, как тут держались наши солдаты!
Он вспоминал этих солдат, их суровую нежность к нему – маленькому мальчугану-фронтовику. Многие из них умерли на его глазах. Сколько раз его ручонка лежала в цепенеющей солдатской ладони, и не было страха, а только жалость да недетская ненависть к тем, кто убивал его взрослых друзей. Молодые ребята-красноармейцы просто надышаться на него не могли, отдавали ему лучший кусок, играли с ним в свободную минуту, словно с младшим братишкой.
«Или со своим ребенком, которого им так и не пришлось увидеть», – думал Алеша, глядя на Волгу с высоты кургана, полгода днем и ночью так истекавшего солдатской кровью, что вода в ручье у его подножия была красного цвета.
Вовка Паручин рассказывал, что жители ближнего подземного поселка кипятили эту воду и цедили сквозь несколько слоев марли, очищая от кровяных сгустков.
«Куда уехал с матерью и сестренками бесстрашный Вовка? А Леня Мотин? Милый, дорогой Леня! Жив ли он?»
Это воспоминание откликнулось в сердце Алеши новой музыкальной темой: любовь к своим людям и стремление победить ради них. В грозовое звучание войны входила лирическая мелодия, то печальная, мучительно-тревожная, то полная надежды на счастье. Здесь происходила яростная борьба за счастье. От волнения слезы навертывались на глаза мальчика – еще не было настоящего творчества, но оно уже рождалось в его душе.
Старая мельница, как и предсказывала однажды Наташа Чистякова, устояла. Когда Алеша увидел пятиэтажное здание из красного кирпича, исклеванное миллионами пуль, с широкими пробоинами от снарядов, глаза его загорелись жарким огнем.
– Это она? А где же дом сержанта Павлова?
– Рядом. Он тоже сохранился и теперь восстановлен.
Лариса первая, спугнув прижившихся здесь голубей, стала подниматься по каменным лестницам. Алеша, замешкавшийся в темных подвалах, догнал ее уже наверху. В развороченные проемы окон с высоты пятого этажа они по-новому увидели заводы, дымящие в густой синеве неба, остатки развалин и Мамаев курган с ожившими кое-где инвалидами-деревцами.
– Вовка Паручин рассказывал, как они с отцом помогали там сажать деревья и кустарники, – сказал Алеша, задумчиво глядя на рыжие, спаленные солнцем склоны кургана, разрезанные оврагами. Много зелени было, а все вытоптали и выжгли.
Лариса промолчала. В ее жизни тоже все выжжено. Скоро Алеша отойдет, уже отходит, и останется она совсем одна. Разве можно заполнить жизнь только работой? Ведь это лишь половина того, что необходимо человеку!
С новой силой проснулась в ней тоска по Аржанову.
Если бы он был с нею! Ведь даже в те грозные дни ей становилось легче возле него. А теперь? Лариса вспомнила последнюю встречу. Какая радость и нежность светились в его взгляде!
«Он любит меня!» – подумала она и впервые за эти дни улыбнулась.
Она подошла по железобетонному полу, проломленному бомбами, к самому краю пролома, щурясь от жаркого солнца, – крыша была снесена военной бурей, – всмотрелась в знакомые дали, потом в домики вновь отстроенных «Балкан», лепившиеся по склонам оврагов, но рука Алеши легко, как голубь, опустилась на ее плечо.
– Не свались вниз! – сказал он, взглянул и удивился: таким красивым было в эту минуту ее лицо.
Полузасыпанные оползнями черные норы блиндажей – приметы госпиталя под берегом, в Долгом овраге, – опять взбудоражили Ларису. Здесь они работали, сюда она прибегала к своему сынишке. Сюда же однажды пришел Аржанов, но она в это время читала Алеше письмо от мужа, уже убитого. Слишком тяжело было ей, и она не приветила дорогого человека, не дав ему никакой надежды на будущее.
– И все-таки я была права, – прошептала Фирсова, любовно прикоснувшись к бревенчатому креплению входа, сохранившегося в обрыве глинистого берега, хотя в глубине штольня уже обвалилась.
Сколько раз перешагивал через этот порог хирург Аржанов! Наверно, стоял иногда тут, слушая плеск волжской волны и шум сражений над обрывом, и думал о ней, о Ларисе.
Бежит по дну оврага ручей, торопясь к Волге со склонов Мамаева кургана. Тут работал тогда движок, дававший свет в подземный госпиталь. Дымная мгла постоянно висела над землей. Гарь. Грохот… А сейчас тишина. Снова заросли крутые склоны пожелтевшим к осени бурьяном. Наверху синее небо, на пустынном берегу ни души, только по реке плывет плоский плот с крошечными издали фигурками сплавщиков да одинокое солнце засматривает в глухие ущелья, которые во время войны мирные жители и солдаты называли «логами смерти». Сколько кровавых схваток происходило в этих оврагах, служивших выходами к Волге, сколько здесь погибло людей!
Но ведь Аржанов-то жив, хотя и далеко от этой маленькой пустыни. Страстное желание встретиться с ним овладело Ларисой, но она знала себя и невольно усмехнулась с горьким скептицизмом: это сейчас, здесь так хочется увидеть его…
Серые куропатки, отдыхавшие в овраге на перелете, с шумом выпорхнули из бурьяна, заставив ее встрепенуться. Спугнул их Алеша, карабкавшийся по крутизне к черному устью норы, где во время обороны, наверно, сидел наблюдатель. Мальчик даже не обернулся на птиц: звякнуло что-то под ногой. Оказалось, крышка железной кассеты, в каких фашисты сбрасывали с транспортных самолетов продукты своим войскам, окруженным в Сталинграде. Да, в одно прекрасное время их окружили!
– Осторожно, Алеша, не наскочи на мину!
– Здесь наши сидели. Фашистов тут, на берегу, не было!
Лариса успокоилась, поискала взглядом вспугнутых птиц. Резвая стайка их тянула вниз над голубым разливом реки. Долго бродят они осенью по степям в окрестностях городов, а иногда и зимуют здесь. Значит, хорошо им живется на этом приволье. Хорошо когда-то жилось здесь и Ларисе!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Варе не удалось в тот вечер объясниться с мужем: пришел домой до того усталый, что только-только дотянул до постели, упал и сразу уснул. И она невольно порадовалась этому: объяснение пугало ее.
Все последнее время она ходила как в воду опущенная, только на работе была по-прежнему собранной и деятельной. Никто, даже Елена Денисовна, не знал о том, что творилось у нее в душе. Больше всех чувствовал внутреннюю ее разболтанность Мишутка, но он по малости лет не понимал, отчего она переменилась. Вдруг, ни с того ни с сего, закричит на него так, что мальчишка вздрогнет всем крепким тельцем и, недоумевая, посмотрит снизу обиженно округленными глазами. То оторвет его от игры и начнет целовать, хоть отбиваться впору, а то обнимет и заплачет тихонько, тихонько.
– Почему ты пищишь, будто маленькая собачка? – спросил однажды Мишутка. – У тебя, наверно, животик болит. Вот придет папа и даст тебе лекарства.
Горе и смех с таким малышом! Где ему понять, до чего трудно жить на свете взрослому человеку!
Сидя возле Наташи, Варя с тоской наблюдала за тем, как быстро уходила она в какое-то потустороннее «далеко»: смотрела спокойно-безучастными глазами, принимала еду (сначала брала сама, а потом ее начали кормить с ложки), произносила нечленораздельные звуки, иногда подобие бессмысленной улыбки пробегало по неузнаваемо изменившемуся лицу.
Варя умывала ее, помогала санитарке сменить белье, поправляла постель. Наташа покорно позволяла им делать что угодно, хотя уже не узнавала людей, которые ухаживали за нею.
«Неужели Ивана Ивановича не мучает совесть, когда он приходит сюда?» – с ожесточением думала Варя, повязывая чистой косынкой стриженую голову своей сталинградской подружки.
Ей вспомнился день в блиндаже, когда они остриглись все сразу: и Варя, и Наташа, и Лариса. Наташа стала похожа на хорошенького мальчика. Как весело она тряхнула русым чубчиком, «надела пилотку, посмотрела на себя в зеркало и сказала:
– Прелесть! До чего хорошо!
А уж какая там прелесть! Остригли такие чудные косы, потому что грязь да пыль кругом и помыться негде.
Но Наташа все равно была счастлива, а сейчас она или ничего не чувствует, или чувствует, да не понимает, не может выразить.
«Мы с Ларисой в тот день чуть не повздорили, – припомнила еще Варя. – Я нагрубила ей из-за Ивана Ивановича. Она удивилась, но не рассердилась. Ох, если бы мы могли знать, как все сложится!»
Варя снова посмотрела в бездумные глаза Наташи. Лежит, и поводит ими, и молчит, тупо, безнадежно. Все забыла. Ничего не просит. Никого не ждет и не зовет. Ужас! Ужас!
Варя встала и быстро пошла из палаты, но у выхода замедлила: странно знакомое померещилось ей в профиле женщины, полусидевшей на кровати с высоко поднятым изголовьем.
Полозова! Та самая больная, которая «досталась» Варе на выпускном экзамене по терапии. Фрезеровщица с завода. И тогда поражал ее болезненный вид, а сейчас она едва жива. Руки такие же тонкие, живот стал еще больше, щеки исчерчены прожилками, губы синие…
– Фаня у нас героиня! – бодро сказала незаметно вошедшая в палату Софья Шефер и, здороваясь, сжав локоть Вари левой ладонью, привычно наложила другую руку на пульс больной. – Все шутит и смеется наша партизанка Фаня!
– Я знаю ее. Это моя хорошая знакомая по экзамену.
– Я помню, доктор, – слабым, беззвучным голосом откликнулась больная, но улыбка в самом деле прошла по ее изможденному лицу. – Вы мне подали мысль о сердечной операции. И вот я, всякими правдами и неправдами, пробилась к Аржанову. Я сказала ему, что без операции не уйду отсюда. Пусть умру на столе. Но если он откажется оперировать, выброшусь из окна.
«Хороши шутки! – мысленно воскликнула Варя, следя за выражением лица Софьи, все еще державшей руку на пульсе больной. – Да и так видно, что жить этой бедняжке Полозовой осталось совсем, совсем немного. Если бы она тогда же пришла, в июне, а сейчас…»
– Иван Иванович хотел меня оперировать. Он согласился, но у меня… я заболела плевритом. Ужасно было тяжело, – шелестела синими запекшимися губами Полозова. – Но я справилась и с плевритом. И вот опять здесь. Пусть оперирует. Больше я не могу. Пусть на столе… Умирать, так с музыкой.
– Панцирное сердце… – сказала Софья. – Это наша Фанечка получила в белорусских лесах. В разведку ходила, целыми часами в снегу лежала, по болотам ползала. Приобрела ревматизм, а потом осложнение на сердце.
– Верно! – И снова белое сияние зубов осветило на миг темное лицо Полозовой. – Какая я была! И ничего не осталось, сносилась на сто процентов! – Сипловатая одышка заглушила и без того тихий голос больной. – Теперь так: или пан, или пропал, но требую капитального ремонта.
«Если «пропал», так опять профессор Аржанов в ответе», – мелькнуло у Вари.
– Завтра пойдешь в операционную, Фанечка, – сообщила Софья.
– Завтра? – Взгляд Вари встретился с дружелюбным, но невеселым взглядом Софьи.
– Иван Иванович уже распорядился готовить к операции.
– А комиссия?
– Члены комиссии все будут присутствовать.
– Значит, я добилась своего! – Полозова опять улыбнулась, но улыбка ее показалась Варе неестественной.
«Бодрится женщина, не понимая того, что буквально под нож лезет. Что же думает Иван Иванович?»
Варя тоже проверила пульс больной и, взяв трубку у невропатолога, сама послушала ее «панцирное сердце». Стало страшно. Насколько ухудшилось состояние больной с тех пор, когда Варя сдавала экзамены!
– Неужели вы и вправду будете оперировать ее, да еще при членах комиссии? – с тяжелым недоумением спросила она Софью, выйдя вместе с нею из палаты.
– Завтра утром на первую операцию назначили ее.
– Что заставляет вас идти на такой риск? Она может умереть в самом начале операции!
– Это-то и заставляет нас рисковать. Тут промедление – смерть.
2
Когда Варя пришла домой с Мишуткой, Иван Иванович уже крепко сидел за своим письменным столом. Взглянув на сосредоточенное лицо мужа, на то, как он серьезно ответил на приветственный возглас сынишки, а потом, взяв его на руки, молча приложился лицом к черноволосой его головке, Варя поняла: весь там, возле Полозовой. И книга на столе, и открытый журнал о том же: сердце, сердце! И так захотелось Варе сказать: «Будь оно проклято, это сердце! Из-за него мы все потеряли покой!»
Но, осознав свое желание, Варя устыдилась: ведь она врач. Если бы она была только женой хирурга, все равно не имела бы права так рассуждать. Долг медицинского работника превыше всего. А покой? Те, кто творит и дерзает, к нему не стремятся.
«Отчего же какой-то бес не то противоречия, не то трусости оседлал меня?»
– Папа, поиграй со мной, – жалобно попросил Мишутка.
– Некогда мне, сынок! – И Иван Иванович снова так уткнулся в книгу, что, казалось, ударь сейчас в комнате гром небесный – он не произвел бы на хирурга никакого впечатления.
– Иди сюда! – позвала Варя сына и пошла с ним на кухню, где Елена Денисовна стряпала вареники с творогом.
– Опоздала сегодня с обедом! – сказала она, ласково взглянув на своих «деток». – Понадеялась: Наташка моя подойдет, поможет, а у нее собрание в школе.
– Сейчас помогу, – тихо сказала Варя.
– Я тоже буду помогать, – заявил Мишутка, забираясь на табурет.
Глядя, как он начал расшлепывать рукой комочки теста на столе и, усиленно пыхтя, лепить из них что-то, Варя прислушалась к музыке, приглушенно звучавшей из репродуктора.
Женский голос пел мелодичную и нежную песню.
«Золотая рыбка, поиграй со мной», – звенела наивная просьба ребенка, увидевшего в ручье недосягаемое для него чудо.
Простая песенка, но такой глубокий смысл вложила певица в эти слова, такая задушевная тоска о несбыточном звучала в ее голосе, что у Вари перехватило дыхание, и она чуть не выронила слепленный ею вареник. Взглянув на Елену Денисовну, она заметила, что и ту задело за живое: скорбно поджаты губы, а брови подняты задумчиво – вся слух и внимание. Даже Мишутка притих да вдруг как запоет смешным полубасом:
– Папа – золотая рыбка, моя золотая рыбка!
– Фу-ты! – рассердилась Елена Денисовна. – Помолчи, и так плохо слышно.
– Я сделаю погромче, – сказала Варя, подкручивая регулятор на тарелке репродуктора.
– Помешаем Ивану Ивановичу, – нерешительно возразила Елена Денисовна.
– Нет, пожалуйста, я тоже слушаю, – сказал он, выходя в коридор.
– Кто это так хорошо пел? – послышался сонный голосок Дуси, и ее взлохмаченная голова показалась из-за притворенной двери. – Я пришла с работы, вздремнула, а тут сразу проснулась. И так грустно да славно стало!
– Это я пел! – озоруя, но и убежденно крикнул Мишутка, и всем стало смешно.
Только Варя подумала скорбно: «Как будто про меня она пела, про мои несбывшиеся мечты!»
– Прекрасный голос! – сказал за обедом Иван Иванович, на которого песенка неизвестной в семье певицы произвела глубокое впечатление.
Впервые за последнее время он шутил с Еленой Денисовной, поддразнивал Мишутку.
– Так это ты пел? – спросил он, когда Варя поставила перед мальчиком блюдце с киселем из смородины, в котором просвечивали золотистые ягоды урюка.
– Я! – Мишутка облизнулся, глядя на заманчивое угощение, но желание отличиться пересилило, и он, соскочив со стула, выбежал на середину комнаты и запел невесть что, размахивая ложкой.
– Здорово! – Иван Иванович дурашливо подмигнул Елене Денисовне и потихоньку, незаметно «увел» блюдечко с Мишуткиным киселем за свою тарелку.
– Браво! – воскликнула Варя, у которой неожиданно отлегло на душе.
Все захлопали в ладоши, а Мишутка деловитым шагом торопливо прошел к столу, сел, рывком поднял ложку и… Рот его изумленно и огорченно открылся, но не издал ни звука. Мальчик опустил глаза, понурился, захватив обеими руками край скатерти, медленно потянул ее к лицу, все ниже и ниже наклоняя головенку, пока совсем не подлез под скатерть, прячась от взрослых, и только тогда неожиданно разразился рыданиями.
– Милый ты мой! – Елена Денисовна сама чуть не заплакала. – Да вот же, вот он, твой кисель! Папа пошутил!
– Мишуня, что ты, мальчишка! – сказал Иван Иванович, тоже ущемленный таким оборотом дела. – Ах ты, маленький. Вот пой им песни, а они обижают! – Он взял сына на руки и попросил ласково: – Дай нам, Варюша, самую красивую, праздничную ложку и самое большое блюдце киселя.
И пока Мишутка не лег спать, он все играл с ним, читал ему сказку про лису и волка, пел петухом и даже изобразил, как шел медведь на липовой ноге, на березовой клюке. И в комнате будто посветлело, а Елена Денисовна расцвела, заулыбалась, особенно когда увидела, что Иван Иванович и Варя сидят рядом возле письменного стола.
«Слава богу! – подумала она. – Может, обойдется по-хорошему. Бывают тучки и в ясный день».
– Я очень нервничал это время, а сейчас как-то успокоился, можно сказать, вооружился терпением, – говорил Иван Иванович, держа руку Вари в своей и задумчиво перебирая ее маленькие пальцы. – Завтра буду оперировать панцирное сердце в присутствии членов комиссии. Очень тяжелая больная.
– Я знаю. – Варя посмотрела в лицо мужа, действительно очень ясное сейчас, с привычными твердыми складочками над переносьем и тепло светящимися глазами.
Посмотрела и сама засветилась, точно облучила ее исходящая от него энергия.
– Как я люблю тебя такого!.. Вооруженного! – прошептала она. – Но когда провожаешь в бой дорогого человека, на душе все равно не может быть радости!
– Что же?
– Тревога. Боязнь утраты.
– Боишься утратить меня?
– Да, и тебя.
– Кого же еще?
– Я видела сегодня эту больную. Знаю ее: когда сдавала госэкзамен по терапии, то ставила ей диагноз. И, между прочим, не ошиблась, что у нее панцирное сердце. Но Полозова слышала мои ответы относительно ее болезни и загорелась желанием лечь на операцию.
– Так это ты ее подтолкнула?
– Да. Но тогда она была в несравненно лучшем состоянии. Тогда не так опасно было оперировать.
– Плеврит тяжелейший перенесла за это время,
– Она говорила. Радуется, что добилась своего, а не понимает… Ну разве нельзя ее подлечить немножко перед операцией?
– Она не переживет отсрочки.
– Так зачем же?.. Почему ты не возьмешь для показательной операции другого больного? Вдруг она умрет на столе?
– Мы здоровых не оперируем, Варюша, – мягко возразил Иван Иванович, подсознательно стремясь продлить маленькое семейное перемирие и сохранить душевную ясность, так необходимую ему для завтрашней операции.
Но перед мысленным взором Вари предстало измученное лицо Полозовой, ее тонкие руки с синими, как у мертвеца, ногтями и ладонями, ее нечеловеческая улыбка. А пульс? Ведь это бедное сердце, закованное в известковый панцирь, совсем не бьется! Один шанс за успех операции, девяносто девять против. Варе снова вспомнились смерть Лидочки Рублевой на операционном столе и страшно опустошенные тогда глаза Ивана Ивановича.
Порывистым движением она обхватила гибкими руками шею мужа, прильнула головой к его широкому плечу.
– Что? – спросил он, почувствовав, что это не только ласка любящей женщины. – Чего ты, Варюша?
– Я боюсь за тебя, – ответила она еле слышно. – Ведь я знаю, как тебе трудно, и не могу, не могу… не умею притвориться спокойной.
Иван Иванович помрачнел, тихо разомкнул кольцо Вариных рук, сжимавших его шею, и встал.
– Ну, что ж, спасибо и за это! – вымолвил он странно изменившимся голосом, походил по комнате, машинально поправил бумаги на своем столе.
– Пойду к Григорию Герасимовичу. Нам надо еще потолковать, договориться. – И, не взглянув на Варю, расстроенную, но все-таки обнадеженную, вышел из комнаты.