Текст книги "Лев Толстой"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 55 страниц)
«Я знаю, насколько тяжела была для тебя жизнь здесь, – обращался с нему Илья. – Тяжела во всех отношениях. Но ведь ты на эту жизнь смотрел, как на свой крест, и так и относились люди, знающие и любящие тебя. Мне жаль, что ты не вытерпел этого креста до конца. Ведь тебе 82 года и мамá 67. Жизнь обоих вас прожита, но надо умирать хорошо… Я не зову тебя сейчас вернуться сюда, п. ч. знаю, что ты это сделать не можешь, но ради спокойствия мамá надо не прекращать с ней сношений, писать ей, дать ей возможность окрепнуть нервно, а дальше – дальше Бог даст».
Андрей был суровее: «…по долгу своей совести должен тебя предупредить, что ты своим окончательным решением убиваешь мать».
Сергей придерживался противоположного мнения: «Думаю также, что если даже с мамой что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что избрал настоящий выход».
Нежная, мягкая Таня, как всегда, проявляла гибкость: «Никогда тебя осуждать не буду. О маме скажу, что она жалка и трогательна. Она не умеет жить иначе, чем она живет. И, вероятно, никогда не изменится в корне».
Пока ее взрослые дети совещались, Софья Андреевна потерянно бродила по дому, прижимая к груди маленькую подушечку мужа. «Милый Левочка, где теперь лежит твоя худенькая головка? – причитала она. – Услышь меня! Ведь расстояние ничего не значит!» Или вдруг говорила: «Это – зверь, нельзя было более жестоко поступить, он хотел нарочно убить меня».
В конце концов графиня написала ему душераздирающее письмо: «Левочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Левочка, друг всей моей жизни, все, все сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка… Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка, я все ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе».
Но передать письмо не было никакой возможности – не знала, где муж, хотя и подозревала, что он поехал в Шамордино. Следовало обратиться к детям, которые, казалось, закончили свое совещание. Договорились, что Саша – единственная, кому известно было местонахождение отца, отправится к нему в сопровождении Варвары Михайловны. Девушка страшно гордилась доверенной только ей тайной и потому была непреклонна: пусть хоть все семейство пустится по ее следам, ничем себя не выдаст. Взяв письма матери, сестры и братьев, пообещала вручить их лично адресату. По их прочтении он должен решить, что делать дальше.
В ту же ночь, собрав чемоданы, младшая из детей уехала вместе с Варварой Михайловной. Утром тридцатого октября была в Шамордине, где в келье ее приняла тетушка Мария Николаевна и двоюродная сестра Елизавета. Вскоре появился Толстой и замер на пороге, увидев дочь. Упавшим голосом спросил, что случилось. Та рассказала о последних событиях и передала ему письма. Прочитав их, он, казалось, сгорбился еще больше. Дочь сурово поинтересовалась, не сожалеет ли отец о содеянном и не будет ли винить себя, случись что с матерью. Толстой ответил, что, конечно, нет – у человека не может быть угрызений совести, когда он может поступить только так, а не иначе. Но если что-нибудь с Софьей Андреевной все-таки случится, его это будет мучить. Почувствовав нерешительность отца, Саша живо нарисовала картину преследования его женой, полицией и позорного возвращения. С уверенностью доктора, ставящего диагноз, говорила о невозможности более задерживаться в Шамордине, о необходимости ехать дальше. Лев Николаевич рассказал о доме, который договорился снять в деревне, но понимал, что все это неосуществимо. Был грустен, без сил. Сестра подала ему чай и успокоила тем, что, если приедет Софья Андреевна, встретит ее сама.
Вечером он вернулся в гостиницу. В номере было душно – открыл форточку, попросил оставить его одного и сел за ответ жене. Дважды в комнату заходила Саша, хотела форточку закрыть. Не велел, сказав, что слишком жарко, умолял оставить его в покое. Девушка поделилась с Варварой Михайловной своей тревогой. Ей казалось даже, будто отец уже сожалеет о своем отъезде. Он же тем временем писал:
«Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом, на время положении, а главное – лечиться… Я провел два дня в Шамардине и Оптиной и уезжаю… Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимым разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю… Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог… Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо».
С письмом в руке зашел Толстой в комнату Маковицкого и увидел Душана Петровича, Сашу и Варвару Михайловну, сидящих вокруг стола, на котором была разложена карта – «коли ехать, то надо знать куда», полагал доктор.
Лев Николаевич присоединился к ним, обсуждая возможный маршрут: Новочеркасск, Болгария, Греция. Если не удастся получить паспорта, осесть в колонии толстовцев на Кавказе. У писателя было с собой тридцать два рубля, двести – у Саши. Дискуссия становилась все более оживленной, но он сердито сказал, что «не нужно никаких планов, завтра увидим», потому что всю жизнь испытывал суеверный страх перед долговременными проектами – любил жить, день за днем, как простые люди или животные, которые близки к Богу своим простодушием. Вдруг ему захотелось есть. Принесли яйца и грибы, быстро сварили на спиртовке овсяную кашу. Поел с аппетитом, потом вздохнул: «Тяжело!» – и пошел спать. Но был слишком возбужден и заснуть не мог: каждую минуту казалось, что вот-вот во главе с Соней появятся родные, которые преследуют его. Уезжать надо было немедленно – на юг, на Кавказ, как советовали Маковицкий и Саша; к тому же горный воздух полезен девушке с больными бронхами; и сам он увидит места, где бывал в молодости. Толстой вернулся к своей корреспонденции – поблагодарил Таню и Сергея за понимание, попросил Черткова следить за происходящим в Ясной, чтобы в случае опасности предупредить телеграммой. В четыре утра поднял Маковицкого, Сашу и Варвару Михайловну, просил нанять ямщиков и пролетку – хотел немедленно ехать на вокзал. Ближайший поезд из Козельска отправлялся без двадцати восемь. Пока дочь паковала вещи, набросал записочку сестре и племяннице:
«Милые друзья, Машенька и Лизанька. Не удивитесь и не осудите нас – меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь, и участие в моем испытании… Уезжаем мы непредвиденно, потому что боюсь, что меня застанет здесь Софья Андреевна».
От Шамордина до Козельска пятнадцать верст. Толстой и доктор выехали первыми, старик охал на каждой колдобине, пытка эта продолжалась более двух часов. Барышни присоединились к ним на вокзале. Сели в поезд, следовавший в Ростов-на-Дону. План бегства предусматривал остановиться Новочеркасске у племянника писателя Денисенко. Расстояние было немалым – 1067 километров, учитывая неспешность поезда, требовалось на путешествие не менее тридцати часов. Впрочем, доктор Маковицкий настолько верил в крепкую натуру своего пациента, что вовсе не считал подобный проект абсурдным. Возбужденной Саше и вовсе все происходившее казалось похожим на какой-то роман. Чтобы замести следы, она решила на каждой станции брать новые билеты. Но силы Толстого были на исходе: он молча сидел, голова покачивалась в такт движению поезда. Лев Николаевич попросил купить утренние газеты, их приобрели на следующей остановке. Сообщения о его уходе красовались на первых полосах. Тот, о ком писали, был совершенно подавлен этим.
Саша укрыла его и вышла из купе в общую часть вагона – многие читали газеты и обсуждали новость. Два самодовольных молодых человека, одетых с провинциальной элегантностью, курили и говорили громче других. Девушка услышала: «Хорошую шутку сыграл старик! Софье Андреевне не должно было понравиться его бегство посреди ночи! – А ведь она всю жизнь заботилась о нем! Хотя ее заботы, быть может, не шли ему на пользу!» – и расхохотались. Вдруг прошел слух, что в вагоне едет Толстой, они смущенно замолчали. Другие, наоборот, осмелели, в проходе образовался затор: любопытные то и дело открывали дверь купе, стремясь увидеть писателя. Чтобы избавиться от них, пришлось позвать кондуктора. Когда отец проснулся, Саша приготовила ему овсянку. Он съел ее с видимым удовольствием и снова заснул. К четырем часам дня стал жаловаться на недомогание, начался сильный озноб. Маковицкий измерил температуру – 38,1.
Поезд еле полз, грохоча, пол в купе трещал, окна дрожали, невозможно было спастись от запаха гари. Саша с отчаянием смотрела на безжизненное лицо отца. В Горбачеве в вагон вскочили два подозрительных человека и устроились в коридоре. Служащий, к которому девушка обратилась с расспросами, сказал, что это полицейские, переодетые в штатское. Тем временем жар у больного усилился, он тихо постанывал. «Не могу описать того состояния ужаса, которое мы испытывали, – напишет Александра. – В первый раз в жизни я почувствовала, что у нас нет пристанища, дома. Накуренный вагон второго класса, чужие и чуждые люди кругом, и нет дома, нет угла, где можно было бы приютиться с больным стариком». Доктор тоже понемногу терял свою прежнюю уверенность. Толстой взял дочь за руку и сказал: «Не унывай, Саша, все хорошо, очень, очень хорошо…»
Но видно было, что тревожно и ему. Поезд проехал Данков. Беглецы решили сойти на следующей станции. В шесть тридцать пять показались огни, станция называлась Астапово. Маковицкий вышел и скоро вернулся в сопровождении начальника вокзала: здесь не было гостиницы и этот милый человек, Иван Иванович Озолин, предложил им две комнаты в своем окруженном садиком доме неподалеку, по другую сторону железной дороги. Озолин и Маковицкий помогли Толстому выйти из вагона, усадили в зале ожидания, пошли готовить пристанище.
Когда все было сделано, начальник станции, Душан Петрович и Варвара Михайловна вернулись за ним. Поддерживаемый Сашей и Маковицким Лев Николаевич еле шел – покачивался, почти висел на их руках. Публика на вокзале расступалась, склоняли головы, приветствуя его. Писатель отвечал на поклоны, дотрагиваясь до шляпы. Озолин выделил больному гостиную, в которую поставили железную кровать. Когда Толстого, мысли которого путались от жара, укладывали, ему вдруг показалось, что он в Ясной, и разволновался, не увидев знакомых предметов: «Я не могу еще лечь, сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул…»
Когда его просьбу выполнили, лег, но потерял сознание, начались судороги. Потом заснул. Наутро температура спала, и Лев Николаевич решил продолжать путь. Продиктовал Саше телеграмму для Черткова: «Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, очень боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите». Но все же был слишком слаб и сам понимал это. Саша убеждала повременить, спросила, дать ли знать семье, если болезнь окажется продолжительной. Отец пришел в ужас при мысли о встрече с сыновьями, умолял хранить место своего пребывания в тайне. «А Черткова я желал бы видеть», – тихо добавил он.
Саша немедленно телеграфировала Владимиру Григорьевичу: «Вчера слезли в Астапове, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться с вами».
Так как Толстому стало явно лучше, он позвал дочь, чтобы продиктовать ей для дневника свои мысли о Боге, пришедшие ночью. Голос его был хриплым, дыхание тяжелым: «Бог есть то неограниченное Всё, чего человек осознает себя ограниченной частью. – Истинно существует только Бог, человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве».
Потом решил написать Тане и Сергею, его мучило, что они могут подумать, будто он не хотел известить их о своей болезни:
«Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мамы было бы великим огорчением для нее, а также для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю, ошибаюсь или нет – его важность для всех людей, и для вас в том числе… Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви».
Подписал дрожащей рукой, прошептал: «Ты передай им это письмо после моей смерти», и заплакал.
Приходил Озолин, Лев Николаевич поблагодарил его за гостеприимство и рассказал о своей семье. Иван Иванович уступил Толстому две лучшие комнаты, в соседней с ними, крошечной, его собственные дети громко пели и смеялись. От чистых голосов, веселой, незатейливой песенки становилось еще грустнее, так контрастировала эта беззаботность с подавленным состоянием Саши, Маковицкого, Варвары Михайловны.
Льва Николаевича детская суета забавляла, и он уже собирался сказать, что чувствует себя лучше, как вновь начался озноб: температура поднялась до 39,8, голова раскалывалась, шумело в ушах. Маковицкий и служивший на вокзале доктор выслушали хрипы в левом легком, начиналось воспаление легких, больной сильно кашлял. Перед грозящей отцу опасностью Саша решила не следовать его просьбам и телеграфировала Сергею, чтобы он немедленно ехал в Астапово с доктором Никитиным. В ночь на второе ноября никто не спал: сердце Толстого билось с перебоями, дышал он с трудом, мучила жажда. Утром сам посмотрел на градусник, температура не спадала.
Пока Саша ухаживала в Астапове за отцом, в Ясной Поляне врач-психиатр и медсестра, вызванные Сергеем, не отходили от Софьи Андреевны, которая в горе отказывалась принимать пищу. «Только еще тяжелее эти чужие люди, а дети хотят снять с себя ответственность», – отмечает графиня в дневнике. Первого ноября к ней пришел священник, она исповедалась, причастилась и, наконец, поела – из опасения, что не будет сил добраться до мужа, если он вдруг заболеет. В то же утро пришло письмо, отправленное им из Шамордина, письмо несправедливое, но это был его почерк, частичка его самого! После четырех дней полного молчания первая весточка. И сразу села за ответ: пусть он не боится, что жена немедленно отправится за ним – слишком слаба для этого, к тому же ей противно любое принуждение – и потому оставляет за мужем право поступать, как ему угодно; его отъезд – тяжелый урок для нее, и если они еще увидятся, постарается сделать мужа счастливым; но что-то подсказывает ей, что больше они не увидятся; она умоляет его вспомнить о своей любви к ней, тогда он увидит в ней ту же любовь; заклинает Льва Николаевича заботиться о здоровье; Бог да хранит его.
На следующее утро Софья Андреевна пишет еще письмо, пытаясь оправдать любовью к нему распри, его окружавшие: если наблюдала за ним, когда он по вечерам раскладывал пасьянс, если садилась верхом, чтобы повстречаться ему во время прогулок, если вбегала в залу, когда туда входил муж, то делала все это не из подозрительности, а от любви с нему; каждый день хотела сказать, что согласна на его встречи с Чертковым, но стеснялась вторично давать ему хоть какое-то разрешение; он же становился все мрачнее и печальнее, не замечал ее присутствия, протягивал другим свою чашку, прося чаю или воды, избегал обращаться к ней… Продолжая, графиня приходит к обстоятельствам ночи двадцать восьмого октября, когда Левочка ушел. И здесь только жалкая ложь выходит из-под ее пера: у нее была нелепая привычка на ощупь проверять, на столе ли дневник, и делала это обычно потихоньку; но в ту злополучную ночь зашла в кабинет, чтобы положить письма, и смахнула тетрадь рукой; не рылась, ничего не искала, ничего не читала, но в тот же миг осознала, что совершает ошибку и глупость… Она предвидела его реакцию и опасалась ее; но не поедет за ним без его на то разрешения; надо собраться с силами, к тому же лучше умереть, чем увидеть ужас на его лице при ее появлении.
Едва письмо было закончено, как принесли телеграмму от некоего Орлова, корреспондента «Русского слова», который, не посоветовавшись ни с кем, решил предупредить родных Толстого, что он болен, в Астапове, у него высокая температура.
Придя в себя, Софья Андреевна решила немедленно ехать с детьми и приставленными к ней врачом и сестрой. Несмотря на тревогу, поразительно трезво следила за тем, как укладывали багаж, не забывая о мелочах, которые могли бы пригодиться мужу. Когда прибыли в Тулу, оказалось, что единственный поезд на Астапово ушел. Но специально для них прицепили вагон к экстренному поезду.
Утром второго ноября к Толстому вошел Чертков, который провел в пути всю ночь, сопровождал его Сергеенко. Лев Николаевич задыхался, у него был сильнейший жар, но он был так рад видеть ученика. Владимир Григорьевич взял его худую морщинистую руку и поцеловал. Оба плакали. Собравшись с силами, больной спрашивал о Соне, детях, друзьях, выслушал письмо Черткова, которое тот написал для газет, объясняя уход писателя, и сказал: «Очень, очень хорошо».
К одиннадцати часам температура поднялась до 39,6. Сердце слабело, Маковицкий дал пациенту шампанского. Входившие в комнату снимали обувь, чтобы не шуметь. После полудня прибежал испуганный Озолин и по секрету сообщил Саше, что телеграфировал ему коллега со станции Щёкино: в специальном поезде в Астапово направляется графиня с детьми, будут около девяти вечера.
Посовещавшись после некоторой паники, присутствующие чуть успокоились. Согласились, что встреча Льва Николаевича с женой может иметь серьезные для него последствия, а потому Маковицкий, пользуясь своим авторитетом врача, должен убедить Софью Андреевну, что лучше ей и детям с Толстым не видеться. Саша, не обращая внимания на докторов и родных, взяла на себя смелость не пускать мать к отцу, пока он сам не захочет этого. Она уже сожалела, что позвала Сергея и Никитина, отправила брату новую телеграмму, в которой говорилось, что опасность миновала, приезжать не стоит. Поздно – в восемь вечера Сергей был в Астапове.
Он захотел немедленно повидаться с отцом, потом прислушался было к доводам присутствующих, что Лев Николаевич может разволноваться, узнав, что родные обнаружили его, но, конце концов, решил войти и отворил дверь. Полупустую комнату освещала керосиновая лампа. В глубине, на маленькой железной кровати лежал худой человек с восковым лицом: глаза закрыты, дыхание неровное. Маковицкий сказал ему, что здесь сын. Больной открыл глаза, посмотрел удивленно и со страхом. Сергей Львович поцеловал его руку. Отец спросил: «Сережа? Как ты узнал? Как ты нас нашел?» Тот выдумал: «Проезжая через Горбачево, я встретил кондуктора, который ехал с вами, он мне сказал, где вы».[679]679
Толстой С. Л. Очерки былого.
[Закрыть]
Эта ложь немного успокоила Толстого. Он стал расспрашивать о родных. Сергей Львович сказал, что он из Москвы (и это была правда), что мать в Ясной (что был обман), что к ней приставлены доктор и медсестра (это вновь соответствовало истине) и что она смирилась со случившимся (в действительности это было не так). Когда сын ушел, Лев Николаевич обратился к Саше: «Сережа-то каков! Как он нас нашел! Я ему очень рад, и он мне приятен. Он мне руку поцеловал!» И заплакал.
Около полуночи прибыли остальные члены семьи. Маковицкий встретил их и предупредил, что не стоит заходить в дом. Через окно Саша различила в едва освещенном тумане силуэт матери, которая шла, сгорбившись, опираясь на руку одного из сыновей. Долго молчаливые тени стояли перед домом, потом отошли и растаяли в ночи. Вернулись в вагон, который отцепили и поставили на запасной путь.
Маковицкий вошел с известием, что члены семьи согласились: визит матери может оказаться опасным для здоровья Льва Николаевича, не возражала и сама графиня. Они останутся в Астапове, сколько будет нужно, но не станут пытаться увидеться с больным.
Утром третьего ноября из Москвы прибыл доктор Никитин. Осмотрел Толстого: сердце слабое, в бронхах воспаление, но температура упала до 37. Значит, оставалась надежда. Почувствовав неожиданное улучшение, больной шутил с врачом, излагал ему свои взгляды на медицину и здоровый образ жизни, настаивал, чтобы ему разрешили как можно скорее встать и продолжить путешествие. Узнав, что придется оставаться в постели две-три недели, насупился.
Время от времени к дому, словно парии, подходили сыновья, стучали в окно. Саша открывала форточку и тихо сообщала им новости. Они возвращались к матери, которая горестно бродила по вагону. Если бы врачи запретили всякие визиты к ее мужу! Но в его комнате столько посторонних: Чертков, Гольденвейзер, издатель Горбунов… Последние двое только появились, и он сразу выразил желание их увидеть. Пожурил пианиста за то, что тот отменил концерт: когда мужик убирает урожай, а его отец при смерти, продолжает работать. Обращаясь к Горбунову, который издавал книги «Посредника», заметил: «Нас объединяет не только работа, но и любовь». На что тот ответил, что вся работа, которую они делали вместе, проникнута любовью: «Что, еще повоюем, Лев Николаевич?» «Вы повоюете, а я уже нет», – промолвил Толстой.
Они обсудили план издания книг серии «Путь жизни», но голос собеседника слабел, и Горбунов ушел, чтобы дать ему отдых. Больной вдруг позвал Сашу, Варвару Михайловну, Черткова и Никитина: ему показалось, что за стеклянной дверью комнаты он увидел жену. Чтобы успокоить его, пришлось повесить на дверь плед. Потом захотел работать: велел читать ему газеты, письма, диктовал ответы, просил отправить сыновьям телеграмму, «чтобы удержали мать от приезда, потому что мое сердце так слабо, что свидание будет губительно, хотя здоровье лучше». Саша понесла телеграмму матери, которую нашла сердитой на весь белый свет, без тени раскаяния. Софья Андреевна спросила дочь, знает ли отец, что она пыталась утопиться. Знает, ответила та. И что? Сказал, что если бы ты покончила с жизнью, это огорчило его, но он не чувствовал бы за собой никакой вины, так как не мог поступить иначе. Приезд стоил ей пятьсот рублей, взорвалась мать, разразилась упреками в адрес мужа, утверждая, что он монстр, но когда выздоровеет, не оставит его одного.
Графиня умоляла Маковицкого передать мужу подушечку, которую он так любил, ее она привезла из Ясной. Душан Петрович согласился, не видя в этом подвоха, но Толстой сразу понял, что это из дома, и потребовал объяснений. В замешательстве доктор сказал, что ее просила передать Татьяна Львовна. Узнав, что дочь в Астапове, Лев Николаевич обрадовался и позвал ее.
Первым делом стал расспрашивать о Соне. Таня не могла соврать, но вопрос был: «Кто остался с мамой?» – и она честно ответила, что сыновья, врач и медсестра. Он интересовался, чем занимается жена, как себя чувствует, ест ли, не собирается ли приехать. Дочь попыталась сменить тему, боясь, что отец слишком волнуется, но тот сказал: «Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого?»[680]680
Толстой С. Л. Очерки былого.
[Закрыть]
Смущенная Таня не знала, что отвечать, но беседовали они долго. Совесть ее была неспокойна.
Семейная драма быстро стала достоянием публики. Первыми в Астапово прибыли журналисты, которые останавливали каждого выходящего из дома начальника вокзала, умоляя рассказать свежие новости. Софья Андреевна, не знавшая, чем занять себя, охотно встречалась с ним, излагала свою версию событий. Патэ телеграфировал оператору Мейеру снимать вокзал так, чтобы в кадре было его название, семью, известных людей, вагон на запасном пути, где живут родные Толстого; потом отсылать пленки в Тулу. Но в России запрещено было фотографировать вокзалы без специального разрешения. Журналисты протестовали, говорили, что им не дают работать. Доложили в Москву, разрешение было получено – теперь на маленьком вокзале то и дело был слышен треск фото– и киноаппаратов. Словно с цепи сорвавшись, снимали все: платформу, шлагбаум, сад, заснеженную, грязную деревню, серое небо. Сергеенко сторожил вход в домик, пуская туда лишь немногих избранных, названных Сашей и Чертковым. Телефон звонил без конца. Телеграф не справлялся с работой. После полудня третьего ноября доктора опубликовали первый врачебный бюллетень о состоянии здоровья Толстого: воспаление левого легкого, бронхит. Министр внутренних дел, опасаясь манифестаций, рассылал шифрованные телеграммы, требуя принять необходимые меры и держать наготове конную полицию. Отряд жандармов прибыл в Астапово.
Писатель не подозревал о царившей вокруг суматохе и стремился самостоятельно вести хронику событий: вернулся к дневнику, тетради в клеенчатой обложке, – и на странице сто двадцать девятой карандашом написал несколько строк, которые с трудом можно разобрать – рука его дрожала: «3 ноября. Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Чертков. Говорят, что Софья Андреевна. В ночь приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденвейзер и Иван Иванович.[681]681
Горбунов.
[Закрыть] Вот и план мой. Fais ce que doit, adv…[682]682
Делай, что должно, пусть будет…(фр.).
[Закрыть] И все это на благо и другим, и, главное, мне».[683]683
Эта запись – последняя в дневнике Толстого.
[Закрыть]
Вечером началась болезненная икота, которую Маковицкий и Никитин пытались остановить, давая подопечному теплое молоко с сельтерской водой. Когда ему поправляли подушки, он со вздохом сказал: «А мужики-то, мужики как умирают».
Вскоре начался бред: Толстой хотел продиктовать что-то важное, но язык не слушался его, различить можно было отдельные бессвязные слова, и он сердился на дочь, которая их не записывала; чтобы успокоить отца, стала читать вслух выдержки из «Круга чтения»; когда уже не могла продолжать от усталости, ее сменил Чертков; все ночь чередовались они у постели Льва Николаевича, который засыпал, просыпался, переспрашивал фразу, которую плохо расслышал.
Утром четвертого ноября прошептал:
«Может быть, умираю, а может быть… буду стараться…»
И беспокойно ворочался, тяжело дышал, наматывал на пальцы угол одеяла, морщил брови вслед какой-то мысли, которую не мог высказать, грустно вздыхал.
«Не надо думать», – говорила ему Саша. «Да как же не думать, надо, надо думать», – слышала в ответ.
Отец заснул: полуоткрытый рот, тонкие, бледные губы, заострившиеся от боли черты лица. Потом вздрогнул и стал повторять прерывающимся голосом: «Искать, все время искать…»
Кончиками пальцев водил по одеялу, как будто что-то писал, быстро и даже с некоторой грацией. Какой роман, какую статью сочинял неутомимый труженик затерявшийся в тумане своей горячки? Вечером в комнату вошла Варвара Михайловна, приняв ее за умершую дочь, старик приподнялся на постели, глаза его блестели, он протянул к ней руки и неожиданно громко позвал: «Маша!» Снова упал на кровать: «Я очень устал! Не мучайте меня!»
Все это время Софья Андреевна томилась в вагоне с растерянными сыновьями и приставленной к ней медсестрой. Несколько раз, обманув их бдительность, подходила к дому начальника станции, пытаясь сквозь окно разглядеть мужа. Но каждый раз чья-то рука задергивала занавеску. Тогда графиня бежала к дверям, где наталкивалась на бесстрастного стража Сергеенко, который не давал ей войти, возмущалась – по какому праву? Быть может, Левочка при смерти! Она прожила с ним сорок восемь лет! А совершенно чужие люди мешают им вновь соединиться! Если бы муж знал, что она здесь, любящая, раскаивающаяся, приказал бы открыть все двери! Толстая повышала голос, прибегали сыновья, уводили обратно в вагон. Мимо журналистов шла женщина, одетая в черное, лишь поверх меховой шапочки намотан был светлый платок, завязанной под подбородком.
Пятого ноября состояние писателя ухудшилось. Приехал срочно вызванный из Москвы доктор Беркенгейм, привез другую, более мягкую постель, лекарства, кислородные подушки. Осмотрев больного, не стал скрывать беспокойства: сердце могло остановиться в любую минуту. Толстой отказывался, чтобы за ним ухаживали, дремал, бредил, путал имена и лица. Придя в себя, как-то сказал Тане: «На Соню, на Соню многое падает». – «Хочешь ты видеть ее, хочешь видеть Соню?» – спросила дочь. Он ничего не ответил – смотрел невидящим взглядом, тяжело дышал. Сыну Сергею говорил: «Я не могу заснуть, все сочиняю, пишу…»
С каждым поездом прибывало все больше корреспондентов, фотографов, кинооператоров. Где разместить это несметное количество народу? Руководство Рязанско-Уральской железной дороги сначала выделяло для них вагоны, когда мест перестало хватать, открыли недавно построенный дом, в котором еще не просохла штукатурка. Одна за другой следовали телеграммы: срочно прислать в Астапово пятнадцать настольных ламп; срочно привезти матрасы, подушки, одеяла. Железнодорожники умудрялись при этом создать зону тишины вокруг больного – следили за тем, чтобы не скрипели тормоза, не стучали буфера, не шипел пар. Когда через Астапово проходили пассажирские поезда, из окон вагонов смотрели люди, не было свистков, сигнализирующих о прибытии и отправлении. На тихих астаповских улицах звучала иностранная речь. В буфете толпились суетливые самоуверенные субъекты, пили водку, закусывали хрустящими солеными огурцами и обсуждали за этим занятием умиравшего писателя. О его температуре, пульсе, дыхании сообщалось ежедневно. Тот, кто с таким тщанием записывал в дневник малейшие признаки собственного нездоровья, теперь мог бы увидеть аналогичные заметки во всех газетах. По зловещей иронии, человек, пытавшийся обрести своим бегством покой и забвение, вызвал такой шквал интереса к своей персоне, такую публичность, которой не знал ни один писатель. Его личный дневник теперь вела пресса.
Сознавая, что дело получило слишком широкую огласку, министр внутренних дел решил прибегнуть к мерам весьма энергичным: четвертого ноября к месту событий выехал губернатор и начальник жандармерии Рязани; пятого – инкогнито прибыл заместитель начальника департамента полиции. Действительно ли так боялись народных волнений? Отдан был приказ раздать жандармам патроны. Тут и там сновали шпионы. Не осталась в стороне и Церковь. Митрополит Санкт-Петербургский Антоний направил больному послание, призывавшее покаяться, прежде чем предстать перед судом Божиим. Чертков отказался показать Льву Николаевичу эту телеграмму. Вечером пятого ноября в Астапове появился оптинский старец игумен Варсонофий. Он сразу обратился к жандармскому офицеру, который ведал наблюдением за домом. Миссия старца состояла в том, чтобы попасть к Толстому и попытаться убедить его вернуться в лоно Церкви. Но близкие и врачи категорически воспротивились этому визиту. Игумен Варсонофий тем не менее остался в Астапове, создав немалые проблемы – его негде было разместить. Залы ожидания, служебные помещения, вагоны, все было переполнено. Пришлось ему довольствоваться кушеткой в одной из комнат для проезжающих дам. Вопреки здравому смыслу, он продолжал надеяться, что в последнюю минуту его все же допустят ко Льву Николаевичу. Архиепископ Рязанский смотрел на вещи более трезво, напомнив местным священникам, что отлученный не имеет права на церковное отпевание. И все-таки многие представители церкви пытались обратиться к писателю со словами увещевания. Но они до него не доходили.