355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Лев Толстой » Текст книги (страница 46)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:40

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 55 страниц)

Толстой не пытается оправдать этого предателя и вероотступника, но делает его достойным снисхождения, скрупулезно анализируя разрушительное воздействие на него желания властвовать. Жажда власти – болезнь, которая разрушает даже сильного духом, одержимый желанием вытеснить Шамиля, Хаджи-Мурат сам готовит свое поражение. Он одновременно жертва и своего стремления к власти, и тех, у кого эта власть есть, и Шамиля, и царя. Быть сторонником царя оказывается столь же опасно, как противником Шамиля. «Меня здесь занимает не один Хаджи-Мурат с его трагической судьбой, – говорил Толстой, – но и крайне любопытный параллелизм двух главных противников той эпохи – Шамиля и Николая, представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма – азиатского и европейского».[631]631
  Шульгин С. Н. Из воспоминаний о гр. Л. Н. Толстом.


[Закрыть]

И больше на совести того из двух этих деспотов, чья власть простирается шире: быть царем уже значит быть виновным перед Богом и людьми. Но Николай I, как его описывает Толстой, страшнее и своего предшественника Александра I, и тех, кто пришел после него – Александра II, Александра III и Николая II. Это холодное лицо скрывает такую низость и такую гордыню, что никакие человеческие взаимоотношения не кажутся возможными между ним и простыми смертными. Одурманенный лестью своего окружения, он считает себя рыцарем, но с потрясающим лицемерием пишет резолюцию на докладе о польском студенте, который, три раза не сдав экзамен, бросился на преподавателя с перочинным ножиком и нанес ему несколько «ничтожных ран»: «Заслуживает смертной казни. Но, слава богу, смертной казни у нас нет. И не мне вводить ее. Провести 12 раз сквозь тысячу человек». Но двенадцать тысяч ударов – это верная и ужасная смерть. Царь-добродетель приказывает судить военным судом крестьян, которые отказываются от крещения. Образцовый муж имеет постоянную любовницу и интрижки с женщинами из высшего общества. Православный, убежден, что ему позволено все – от адюльтера до преступления.

Физический портрет царя отталкивает: высокий рост и «огромный, туго перетянутый по отросшему животу стан», большие белые руки, безжизненный взгляд, «длинное белое лицо с огромным покатым лбом, выступавшим из-за приглаженных височков, искусно соединенных с париком». У Шамиля тоже «высокая, прямая, могучая фигура… производила… впечатление величия», у него тоже бледное, «как каменное», лицо и глаза, которые ни на кого не смотрят. И он гордится своими белыми руками, и, наконец, оба превосходно исполняют роль всеведущего и всемогущего хозяина. «Чернышев знал, слышав это не раз от Николая, что, когда ему нужно решить какой-либо важный вопрос, ему нужно было только сосредоточиться на несколько мгновений, и что тогда на него находило наитие, и решение составлялось само собою самое верное, как бы какой-то внутренний голос говорил ему, что нужно сделать». А вот Шамиль: «…Шамиль закрыл глаза и умолк. Советники знали, что это значило то, что он слушает теперь говорящий ему голос пророка, указывающий то, что должно быть сделано. После пятиминутного торжественного молчания, Шамиль открыл глаза, еще более прищурил их и сказал…»

Ни того, ни другого Толстой не рассматривает как личность, но исключительно как воплощение определенной системы. Их сподвижники в той или иной степени тоже испорчены властью: князь Воронцов, кавказский генерал-губернатор, готовый на любую сделку, любую бойню, чтобы выполнить поставленные перед ним цели, военный министр Чернышев, которого сам царь называет отъявленным негодяем, интриган Лорис-Меликов… Все эти господа в своем раболепии доходят до того, что копируют государя и в одежде, и в манерах. Николай носит «черный сюртук без эполет с полупогончиками», и Воронцов одет в «черный военный сюртук без эполет с полупогончиками», у князя Василия Долгорукого лицо «украшено такими же бакенбардами, усами и висками, какие носил Николай», военные рангом пониже тоже не отстают: у них маленькие усики и зачесанные к глазам пряди волос, как у императора.

Среди людей, которые в заботе властвовать над как можно большим числом себе подобных забыли о том, что такое настоящая жизнь, Хаджи-Мурат, несмотря на свое предательство, сохраняет благородство. В лагере русских он выделяется и статью, и восточной обходительностью, и презрением к лести и подхалимажу молодых карьеристов-офицеров и провинциальных дам, кокетливых и любопытных, мечтающих сделать его частью своего мирка. Интриги оставляют его равнодушным, ничто не вызывает удивления, хотя ему впервые пришлось столкнуться с тем, что принято называть цивилизацией, и полный воспоминаний о своей свободной жизни, в них черпает моральную силу, отказываясь от правил, по которым живут победители. Восхищаясь, как ребенок, получив в подарок от Воронцова часы, не проявляет ни малейшего интереса к декольтированным дамам, которых видит на балу. Высокий и тонкий, с бритой головой, широко расставленными глазами, немного прихрамывающий, Хаджи-Мурат кажется великолепным лесным животным, заблудившимся в искусственном саду, которое знает только один закон – самосохранения. Он предает Шамиля и переходит на сторону врага без малейших угрызений совести, так же убьет потом казаков, приставленных к нему. Окруженный, будет защищать свою жизнь до последнего, с бессознательным упорством. Упадет с кинжалом в руках, как мечтал. И автор не требует никакого к нему сочувствия.

Но история собственно Хаджи-Мурата – это еще не вся повесть. Как свечи в люстре загораются одна за другой, когда огонь перебирается по невидимой нити, так и в этой книге друг за другом появляются персонажи, объединенные таинственной связью. Отталкиваясь от одного эпизода стычки с горцами, Толстой дает послушать все его отзвуки. Решение одного откликается в сотнях людей – от простых до высокопоставленных. Так, ведомые автором, мы переходим от Хаджи-Мурата к ближайшим советникам царя, обсуждающим его участь, к самому Николаю, чья жестокая, холодная душа внезапно открывается нам, к Воронцову, несговорчивому Шамилю, сыну Хаджи-Мурата, которого удерживают в плену, казакам, грабящим и сжигающим вражеские аулы, простому солдату Авдееву, убитому в столкновении, переносимся к нему в деревню, где в это время молотят овес, к жене Авдеева, которая рыдает при известии о гибели мужа, но в глубине души рада этому, так как беременна от приказчика, у которого жила…

Панорама действия расширяется, в ней уже не только Кавказ, вся Россия, в небольшой повести представлен огромный мир. Кто ее герой? Хаджи-Мурат, Николай или солдат Авдеев? Неизвестно. Не ясно, что автор пытался доказать. Повесть воспевает жизнь, природу, жизненную силу растений и человека и не навязывает никаких моральных суждений. Можно ли говорить о различии между добром и злом, читая о вырванном репейнике? Повесть написана строгим, точным «пушкинским» языком, без отступлений, самолюбования, сжатая, нервная, энергичная, она – свидетельство совершенства мастерства Толстого. Впрочем, «Хаджи-Мурат» опубликован был только после его смерти, в 1912 году. Цензура пропустила это произведение, несмотря на то, что в ней звучит протест против самодержавия, войны, против подавления народов Кавказа. Последний раз Толстой внес в рукопись правку в 1904 году и без сожаления убрал в ящик стола. Он вступил в тот возраст, когда гораздо больше интересует мнение потомков, а не современников.

Отказался он и от публикации «Живого трупа», где возвращался к излюбленной своей теме – неудачам в семейной жизни и бегства от нее. Поняв после десяти лет совместной жизни, что жена его не понимает и предпочитает ему человека вполне обыкновенного, Протасов симулирует самоубийство, бежит из семьи, общества и связывает свою жизнь с цыганкой Машей. Теплота и простота их взаимоотношений контрастируют с ложью любви, освященной православной Церковью. Но обман раскрыт, избежать правосудия можно только собственной гибелью. Так еще раз Толстой идет войной на брак, людской суд, общество. В Протасове есть черты героев «Крейцеровой сонаты» (ужас семейной жизни) и «Воскресения» (необходимость связать себя с падшей женщиной, отказаться от человеконенавистничества, принятого в обществе, раствориться в толпе).

Все это было знакомо самому автору, но радость, которую давала ему работа, помогала справиться с угрызениями совести: «Я покорился совершенно соблазнам судьбы и живу в роскоши, которой меня окружают, и в физической праздности, за которую не перестаю чувствовать укоры совести, – пишет он Бирюкову второго сентября 1903 года. – Утешаюсь тем, что живу очень дружно со всеми семейными и несемейными и кое-что пишу, что мне кажется важным».

Среди этого важного не только «Хаджи-Мурат» и «Живой труп», но и статьи, «Фальшивый купон», «После бала», письма. Негодование, вызванное еврейским погромом в Кишиневе в августе 1903 года, заставило написать кишиневскому городскому голове в выражениях весьма резких: «Милостивый государь, глубоко потрясенные совершенным недавно в городе Кишиневе злодеянием, мы выражаем наше болезненное сострадание невинным жертвам зверства толпы, наш ужас перед этими зверствами русских людей, невыразимое омерзение и отвращение к подготовителям и подстрекателям толпы и безмерное негодование против попустителей этого ужасного дела».

В декабре 1903 года Толстой узнал, что тяжело заболела «тетушка-бабушка» Александрин Толстая. Его дружеские чувства к ней несколько охладели после того, как она безуспешно пыталась вернуть его в лоно православной Церкви. Но если ему доставляло удовольствие «сражаться» с ней, когда эта женщина была здорова, воинственно настроена, мужественно отстаивала свои взгляды, то на пороге смерти он мог только всем сердцем сострадать ей и двадцать второго декабря написал теплое, душевное письмо, благодаря за то счастье, которое дала ему эта полувековая дружба. Ее взволновало, говорилось в ответе, послание, полной той абсолютной искренности, что всегда была между ними со времен их молодости. Через несколько месяцев, двадцать первого марта 1904 года, Александрин тихо угасла в своих комнатах в Зимнем дворце в Петербурге. Ей было почти девяносто лет. Ушел преданный друг, готовый сделать все для племянника, чьих воззрений не разделяла. Но смерть эта не так сильно поразила Толстого, как предполагали его близкие. Он чувствовал, что и его конец близок, а потому не в силах был плакать над другими. В августе новая смерть – брат Сергей скончался в страшных мучениях от рака языка. Он отдалился от младшего брата, когда тот стал проповедовать свое неохристианство, упрекал его в том, что тот говорит о воздержании и бедности, живя во грехе и богатстве. Но семейные воспоминания оказались сильнее идеологических разногласий, и, постарев, братья вновь сблизились.

Ненавидя толстовцев, Сергей Николаевич тем не менее часто приходил в Ясную, а Лев Николаевич приезжал к нему в Пирогово, так не похожее на его собственное имение, где никто и ничего не предписывал растениям: дорожки здесь были посыпаны песком, кусты подстрижены, деревья стояли по струнке, как на параде. В отличие от брата, который одевался по-мужицки и тачал сапоги, Сергей Николаевич был настоящим барином – властным, соблюдавшим дистанцию, элегантным, недоверчивым. Крестьяне приветствовали его издалека и побаивались. Жена – бывшая цыганка Маша – не осмеливалась в его присутствии поднять голос. Три его немолодые незамужние дочери и представить не могли того, кто мог бы однажды попросить их руки у этого молчаливого, холодного отца. К тому же все они читали дядину «Крейцерову сонату» и смотрели на брак как на предприятие весьма отталкивающее. Одна из них говорила по-французски: «У нас гнездо старых дев, и дети наши будут жить так же», не замечая никакого противоречия в этом своем утверждении. Отец обожал их, но стеснялся выставлять напоказ свои чувства. Запершись в кабинете, целыми днями подсчитывал доходы. Порой через закрытую дверь оттуда доносились страшные вздохи: «Ах! Ах! Ах!» – но близкие привыкли к этому, говоря, что Сергей над чем-то размышляет. Выходя из кабинета, хозяин быстро закрывал его двери, чтобы туда не залетели мухи: он испытывал к ним отвращение, так же, как к разной мошкаре, художникам, профессорам, торговцам, незваным гостям, светским людям и людям с претензиями. Самобытный и саркастичный, по словам его племянника Ильи, дядя был похож на старого князя Болконского из «Войны и мира».

Когда он умирал, Толстой на несколько дней переехал в Пирогово. Жена и дочери хотели, чтобы Сергей Николаевич исповедался и причастился, но не решались сказать ему об этом, тот давно отказался от любых религиозных таинств. По их просьбе отлученный от Церкви младший брат взял это на себя. Чтобы утешить близких, больной согласился.

В день похорон Толстой, несмотря на свой возраст, помог нести гроб до церкви. Возвратившись в Ясную, рассказал Софье Андреевне, как позаботился о теле брата, непостижимого и дорогого. И записал в «Воспоминаниях», предназначенных для биографии: «В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог; и оставался таким, как был: совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал».

Глава 3
Русско-японская война

В Ясной Поляне Софья Андреевна лишена была городских развлечений, но жизнь ее от этого не становилась менее активной: она разбирала переписку мужа, отвечала на письма, сортировала приходившие ему книги и вносила их в каталог, вклеивала в альбом газетные вырезки, проявляла и печатала фотографии, следила за чистотой в доме, выдергивала сорняки перед парадным входом, освоила дактилографию, потом увлеклась живописью и сделала копии семейных портретов, висевших в гостиной, занималась литературой – напечатала в «Журнале для всех» поэму в прозе, которую озаглавила «Стоны» и подписала «Усталая»;[632]632
  Дневники С. А. Толстой, 18 января 1904 года.


[Закрыть]
что до музыки, то ее она не забывала никогда и, если выдавалось свободное время, садилась за фортепьяно и играла, не слишком хорошо, Бетховена, Моцарта, Мендельсона, Танеева…

Все эти разнообразные занятия не мешали ей твердой рукой управлять имением, заботиться о муже, вести дневник и принимать посетителей, которых в Ясной всегда было много. Пока Левочка после обеда отдыхал, Софья Андреевна становилась гидом, водила группы любопытствующих по усадьбе. Толстому в эти мгновения представлялось, что великий человек умер и графиня – хранительница его музея, освещаемая божественным светом. Как она любила его и восхищалась им, когда он не разочаровывал ее своим присутствием! Но когда они встречались за столом, в гостиной, в саду, муж начинал раздражать ее. Как-то в ее присутствии Лев Николаевич стал высмеивать глупость и ограниченность врачей. Забыл ли, что отец ее был доктором, или сделал специально? «Мне было противно (теперь он здоров), – читаем в ее дневнике, – но после Крыма и девяти докторов, которые так самоотверженно, умно, внимательно, бескорыстно восстановили его жизнь, нельзя порядочному человеку относиться так к тому, что его спасло». Она промолчала, но дополнительное замечание мужа о том, что, по словам Руссо, «доктора в заговоре с женщинами», ее взорвало: «Если он не верит в медицину, почему позвал и ждал докторов, почему доверился им?»[633]633
  Дневники С. А. Толстой, 1 июля 1903 года.


[Закрыть]
Но гнев прошел, Софья Андреевна успокоилась: муж ее гений, и можно ли ей со своим умишком понять и судить его. Спустя четыре дня она продолжает: «Я должна помнить и понять, что назначение его учить людей, писать, проповедовать. Жизнь его, наша, всех, близких, должна служить этой цели, и потому его жизнь должна быть обставлена наилучшим образом. Надо закрывать глаза на всякие компромиссы, несоответствия, противоречия и видеть только в Льве Николаевиче великого писателя, проповедника и учителя».

Столь мудрое рассуждение отступало перед их каждодневным совместным существованием: когда Левочка бывал вдруг по-доброму расположен к своей жене, та была слишком занята, чтобы заметить это, когда ей вдруг хотелось сблизиться с ним, он ранил ее своим равнодушием. Записями об этих несовпадениях и размолвках полны дневники обоих. Но поскольку главным в жизни Софьи Андреевны была защита их семейного счастья, высказывания ее гораздо резче: «Вхожу вечером в комнату Льва Николаевича, – отмечает она семнадцатого ноября 1903 года. – Он ложится спать. Вижу, что ни слова утешенья или участия я от него теперь никогда не услышу. Свершилось то, что я предвидела: страстный муж умер, друга-мужа не было никогда, и откуда же он будет теперь?»

Через несколько недель эти ничтожные личные заботы отступили перед чрезвычайно важным событием, которое взволновало всю страну: двадцать седьмого января 1904 года дипломатическая напряженность вылилась в военные действия между Россией и Японией. Без предварительного объявления войны японские миноносцы атаковали русский флот в Порт-Артуре, выведя из строя семь боевых кораблей. Россия откликнулась на это небывалым всплеском патриотизма. Толстой был сражен этим пробуждением насилия в мире: «Нынче немного поправлял купон. И хорошо думал о войне, которая началась. – Хочется написать о том, что когда происходит такое страшное дело, как война, все делают сотни соображений о самых различных значениях и последствиях войны, но никто не делает рассуждения о себе… Это самая лучшая и ясная иллюстрация того, как никто не может исправить существующее зло, кроме религии».

Все следующие дни он не мог думать ни о чем другом. Мир ждал его слова. Лев Николаевич начал писать пацифистскую статью «Одумайтесь!», но хорошо понимал, что, несмотря на моральный авторитет, остановить кровопролитие не в его власти. Чтобы как можно раньше узнавать о происходящем на фронте, жадно читал газеты, расспрашивал крестьян, возвращавшихся из города, сам ездил верхом в Тулу. В деревнях плакали женщины и играли гармошки, пьяные рекруты, пошатываясь, ходили от дома к дому. Родители уходивших жаловались барину, что одного забрали незаконно, у другого не в порядке документы… Толстой старался сохранять спокойствие, но еле сдерживал негодование, не мог читать статьи, прославлявшие величие и красоту кровавых событий ради того, чтобы вызвать в народе патриотизм. Но каждого прибывавшего в Ясную расспрашивал только о военных действиях.

Софья Андреевна не скрывала своей ненависти к японцам, так предательски напавшим. Яснополянского повара призвали служить – стоять у плиты генерала Гурко. Сын Толстых Андрей записался в армию добровольцем. Хотя, по правде говоря, им руководили не только патриотические чувства: он оставил жену и двоих детей ради другой женщины, и, полный угрызений совести, рассчитывал на искупление грехов под огнем врага. Его брат Лев довольствовался тем, что объявил себя сторонником войны до победного конца. Отец не одобрял ни того, ни другого. Но графиня с гордостью сопровождала сына в Тамбов, откуда тот отправлялся в расположение войск: «Выехали и ординарцы верхами, и мой Андрюша впереди всех в светло-песочной рубашке, такой же фуражке, на своей прелестной кобыле». Когда же объявили посадку и поезд тронулся, ее вдруг охватила безнадежность, вокруг плакали, ни о каком патриотизме речь больше не шла. Генерал, стремясь поднять дух отъезжавших и их близких, прокричал: «Задайте им там перцу!» – и слова эти показались Софье Андреевне «пошлы, некстати, смешны».

Филадельфийская газета «The North American Newspaper» попросила Толстого ответить, на чьей он стороне. Лев Николаевич написал: «Я ни за Россию, ни за Японию, я за рабочий народ обеих стран, обманутый правительствами и вынужденный воевать против своего благополучия, совести и религии». Несмотря на такую позицию, бывший офицер с болью переживал поражения своей страны. Журналисту «Figaro» Жоржу Бурдону он признался, что не всегда может встать «над схваткой» и что каждое поражение ощущает собственной шкурой. С первых шагов превосходство японской армии стало очевидным: военные действия развернулись в семи тысячах верст от России, вела туда лишь одна ветка железной дороги, незаконченная и не слишком эффективная, а потому снабжать войска всем необходимым было практически невозможно. Наконец, двадцатого декабря 1904 года, не выдержав натиска врага, Порт-Артур сдался японцам. Узнав об этом, удрученный Толстой сказал, что не так сражались в его время: сдавать крепость, имея боеприпасы и сорок тысяч человек, стыдно!

В дневнике тридцать первого декабря записано: «Сдача Порт-Артура огорчила меня, мне больно. Это патриотизм. Я воспитан на нем и несвободен от эгоизма личного, от эгоизма семейного, даже от аристократического, и от патриотизма. Все эти эгоизмы живут во мне, но во мне есть сознание божественного закона, и это сознание держит в узде эти эгоизмы, так что я могу не служить им. И понемногу эгоизмы эти атрофируются».

В феврале 1905 года русская армия была разгромлена при Мукдене; в мае того же года русский Балтийский флот после изнурительного семимесячного перехода добрался до Цусимы, где столкнулся с кораблями противника, которые были быстроходнее, лучше вооружены. В неравной битве многие русские корабли были потоплены, многие взяты в плен, несмотря на героическое сопротивление. Потери составили более семи тысяч человек. Толстому было и стыдно, и горько, он больше не мог занимать одинаковую позицию в отношении русских и японцев. Он сказал Маковицкому, что русские ему дороже, среди них его дети-мужики, сотни миллионов крестьян оказались связанными с армией и не хотят быть побежденными. Пытаясь объяснить причины этого страшного поражения, Лев Николаевич размышлял в дневнике: «Мне стало ясно, что это не могло и не может быть иначе: хоть и плохие мы христиане, но скрыть невозможно несовместимость христианского исповедания с войной. Последнее время (разумея лет 30 назад) это противоречие стало все более и более сознаваться. И потому в войне с народом нехристианским, для которого высший идеал – отечество и геройство войны, христианские народы должны быть побеждены… Я не говорю этого для того, чтобы утешить себя в том, что японцы побили нас. Стыд и позор остаются те же. Но только они не в том, что мы побиты японцами, а в том, что мы взялись делать дело, которое мы не умеем делать хорошо и которое само по себе дурно».[634]634
  Толстой Л. Н. Дневники, 19 мая 1905 года.


[Закрыть]

Продолжая рассуждать, приходит к выводу, что поражение его страны стало следствием избытка материализма, заботы о техническом развитии в ущерб великим истинам Нагорной проповеди. В поисках виновников произошедшего он бессознательно впадает в антисемитизм: «Это разгром не русского войска и флота, не русского государства, но разгром всей лжехристианской цивилизации. Чувствую, сознаю и понимаю это с величайшей ясностью… Разгром этот начался давно: в борьбе успеха в так называемой научной и художественной деятельности, в которой евреи, нехристиане, побили всех христиан во всех государствах и вызвали к себе всеобщую зависть и ненависть. Теперь это самое сделали в военном деле, в деле грубой силы японцы, показав самым очевидным образом то, к чему не должны стремиться христиане, в чем они никогда не успеют, в чем всегда будут побеждены нехристианами…»[635]635
  Толстой Л. Н. Дневники, 18 июня 1905 года.


[Закрыть]

Позже он дойдет до утверждения, что вся драма человечества происходит от расового противоречия между Христом и апостолом Павлом: «Мне одно время захотелось написать об этом, о том как было под учение не еврея Христа подвели чуждое ему учение Павла, еврея».[636]636
  Письмо В. Г. Черткову, 26 ноября 1906 года.


[Закрыть]

Наконец благодаря вмешательству американского президента Теодора Рузвельта в Портсмуте начались переговоры между Россией и Японией, которые завершились заключением мира в августе 1905 года. Россия теряла Порт-Артур, южную часть Сахалина и отказывалась от своего влияния в Корее и южной Манчжурии. Получив телеграмму с этим известием, Толстой был огорчен и процедил сквозь зубы, что ему стыдно, он всегда надеялся, что русские будут победителями.

Как и следовало ожидать, еще до окончания войны в стране начались трудности. Поражения русской армии высветили легкомыслие правительства и его непредусмотрительность, недееспособность власти, слабость режима, который, казалось, так прочен. Консервативная направленность не соответствовала больше ни реальным нуждам народа, ни устремлениям представителей хорошо образованных слоев населения. На студенческие манифестации, рабочее движение, забастовки в крупных промышленных центрах царь, пользуясь не лучшими советами, отвечал исключительно политическими репрессиями. Подобные меры наведения порядка не только не пугали революционеров, но подталкивали к более активным действиям. Подпольные организации множились, антиправительственные листовки и брошюры наводняли университеты и заводы, покушения на представителей высшей власти потрясали своей смелостью и свидетельствовали о силе и дерзости врагов самодержавия: убийство великого князя Сергея Александровича, московского генерал-губернатора, министра Плеве…

В воскресенье, девятого января 1905 года, тысячи рабочих, ведомые священником Гапоном, двинулись к Зимнему дворцу, чтобы вручить царю петицию с требованием восьмичасового рабочего дня и конституции. Они были жестоко разогнаны войсками, на площади перед дворцом остались убитые и раненые. Выстрелы раздавались до часа ночи. В результате Кровавого воскресенья в оппозицию перешли даже те из либералов, кто пока не решался открыто выступать против Николая II. Возмущение, вызванное за рубежом этой кровавой и бесполезной расправой, способствовало решению революционных вождей немедленно воспользоваться всеобщим недовольством. Продолжились забастовки на заводах, в типографиях, на железных дорогах, бунты в казармах, началось движение в деревнях – крестьяне сжигали имения, двадцать седьмого июня 1905 года восстали моряки броненосца «Потемкин» – они убили нескольких офицеров и повели корабль в Одессу, где шли столкновения между рабочими и войсками. Ответом на действия революционеров стали многочисленные погромы, за которыми стояли черносотенцы.

В октябре началась всеобщая забастовка, жизнь в стране была парализована. Остановилось движение по железным дорогам, не работали почта и телеграф, не выходили газеты, встали трамваи, не было электричества. Под давлением происходящего царь, посоветовавшись с Витте, заключавшим Портсмутский мир, семнадцатого октября издал манифест, провозглашавший свободу совести, слова, собраний, уважение прав личности. Он обещал расширить избирательные права, не принимать законов без одобрения думы. Широкая общественность с энтузиазмом встретила этот документ, умеренные политические деятели – с недоверием, революционеры и ультрареакционеры – с возмущением, хотя причины их негодования были различны. Толстой в ответ на это заметил, что в документе нет ничего для народа. Волнения становились сильнее: стачки, военные мятежи в Севастополе и Кронштадте…

В декабре в Москве вспыхнуло восстание, шли уличные бои. Витте заменили человеком покрепче – Столыпиным. Через полгода была распущена первая Государственная дума.

Эхо этих событий доходило до Ясной Поляны и не могло оставить равнодушным Толстого. Он считал себя сторонником реформ, но жестокость революционеров возмущала его. «Это борьба, осуждение, ненависть, и все это пахнет кровью», – писал он Юшко четвертого сентября 1905 года. Но сам столько раз выступал с нападками на царя и Церковь, что поневоле оказался союзником революционеров, чьи кровавые методы вызывали у него ужас. Сознавая этот факт, пытался оправдаться, после «Одумайтесь!» написал статью «Современные события в России», «Письмо Николаю II» и «Письмо революционерам». И того, и других он убеждал в том, что они напрасно пытаются решить свои разногласия силой, что всякие социальные реформы, которым не предшествовали изменения в духовной сфере, обречены на провал. Ни угнетатели, ни угнетенные не желали его слушать – Толстой обращался в пустоту. Но ему было не привыкать – сколько раз само сознание того, что он одинок в своем мнении, давало ему ощущение правоты и собственного превосходства. Восставший аристократ, богатый утопист, помещик-анархист, радостно порицал как сторонников царя, так и его противников. Не уставал повторять, что все формы правления внушают ему недоверие, поскольку основой для них служит подчинение масс заранее установленному порядку. Марксисты отталкивали его тем, что имели в виду удовлетворение исключительно материальных запросов, что без колебаний прибегали к насилию для достижения своих целей. Монархисты раздражали, потому что выступали защитниками социального неравенства и лжи в религиозной сфере. Либералы вызывали протест своей бесконечной болтовней, тем, что говоря о своей близости к народу, не знали даже, как держать в руках косу. Он спрашивал сына Сергея, который сочувствовал либералам: верит ли тот в способность революционеров ли, монархистов или сторонников конституции решить участь народа? И сам же отвечал, что жизнь только тогда станет лучше, когда каждый человек постарается жить хорошо, не вмешиваясь при этом в жизнь другого.

Когда зять Льва Николаевича Сухотин был избран депутатом первой Государственной думы, писатель с иронией заметил в дневнике: «Конституционный подданный, воображающий, что он свободен, подобен заключенному, считающему, что он свободен, потому, что может выбирать тюремщика». И еще: «Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра».[637]637
  Толстой Л. Н. Дневники, 31 июля 1905 года.


[Закрыть]

Толстой решительно повторял эти мысли корреспондентам американских, английских, французских, шведских, немецких газет, которые устремились в Ясную Поляну, чтобы выслушать мнение мудрейшего из мудрых. Его расспрашивали о политике, а он предлагал свое мнение о религии, переходили к царю, министрам, революционным деятелям, – говорил о Боге, ссылались на требования текущего момента, он провозглашал, что истинная современность в другом. К тому же, после визитов всех этих жадных до информации иностранцев, вдруг ощутил себя славянофилом: Россия не должна следовать западным образцам, у нее свой путь, освещенный Богом. Существование русского Бога вовсе не казалось ему абсурдным. «Если русский народ – нецивилизованные варвары, то у нас есть будущность, – заносит он в дневник третьего июля 1906 года. – Западные же народы – цивилизованные варвары, и им уже нечего ждать. Нам подражать западным народам все равно, как здоровому, работящему, неиспорченному малому завидовать парижскому плешивому молодому богачу, сидящему в своем отеле. Ah, que je m'embête![638]638
  Ах, как я томлюсь от скуки! (фр.).


[Закрыть]
Не завидовать и подражать, а жалеть».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю