355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Лев Толстой » Текст книги (страница 48)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:40

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 55 страниц)

Маковицкий и Гусев помогали Толстому в составлении «Круга чтения» – сборника произведений известных писателей. За этим занятием Лев Николаевич вновь почувствовал вкус к педагогике: написал брошюру «Учение Христа, изложенное для детей», подготовил «Детский круг чтения» и неожиданно организовал вечерние курсы для деревенских яснополянских детишек. Поначалу их было пятнадцать, они собирались в библиотеке, писатель обсуждал с ними религиозные и нравственные вопросы, оставляя в стороне грамматику, историю, научные сведения. Ребята слушали внимательно, казалось, все понимали. Толстой ликовал: «За это время был занят только детскими уроками, – заносит он в дневник семнадцатого марта 1907 года. – Чем дальше иду, то вижу большую и большую трудность дела и вместе с тем большую надежду успеха». Софья Андреевна пожимала плечами и ворчала, что муж нашел себе новую страсть – обсуждать с детишками христианские истины, которые те повторяют наизусть, словно попугаи, что не помешает им в будущем стать пьяницами и ворами. Недоброжелательство графини возмущало Льва Николаевича, хотя он и вынужден был признать, что, несмотря на очаровательные мордашки и звонкие голоса, ученики его не были ангелами. Ему хотелось бы обнаружить в них некую основополагающую невинность, девственную чистоту души, не испорченной цивилизацией, все в нем восставало против дурных инстинктов, свойственных взрослым. На самом деле все было не так: однажды он вернулся с прогулки со слезами на глазах, – наслаждаясь чудесным утром, вдруг услышал грубую брань, подойдя ближе, увидел своих учеников.

Впрочем, детей с каждым разом становилось все меньше, и Толстой не знал, чему это приписать – их собственному нежеланию или боязни родителей. Хотя революция была задушена, глухое недовольство крестьян помещиками тлело, мятежи уступили место отдельным проявлениям жестокости. Брата Софьи Андреевны Вячеслава Берса, главного инженера комиссии по организации земляных работ в Гавани под Петербургом, убили безработные, он же защищал их интересы и хлопотал о работе для них. В имении сына Толстых Михаила крестьяне сожгли инструментальные сараи; хозяйственные постройки сгорели и в имении Сухотиных, и тоже подозревали поджог; у соседей Звегинцевых двое подозрительных людей убили кучера и охотника, которых хозяева послали спросить у незнакомцев паспорта. Да и в самой Ясной воровали капусту, стреляли однажды в ночного сторожа, срубили и увезли сто двадцать девять дубов. По совету сына Андрея графиня обратилась к тульскому губернатору. Прислали полицейских, задержали нескольких крестьян. Губернатор рад был случаю раздуть это дело и оставил «стражников» в имении и даже в доме: так апостол ненасилия оказался под защитой людей в мундирах. Ситуация была тем более неприятной, что ни в одном из поместий губернии ничего подобного не было, противники толстовства могли торжествовать. Свое негодование Лев Николаевич высказывал жене, спрашивая, неужели та не понимает, что ему невыносимы аресты крестьян и присутствие полицейских в доме, что все это настоящий ад, что не было в его жизни положения хуже. Софья Андреевна спокойно возражала, что не хочет, чтобы кто-нибудь из близких был убит.

Жены и родители задержанных просили барина вмешаться и обратиться к губернатору. Толстой не мог объяснить им, что все сделано без его ведома, что, следуя своим идеалам, давно уступил все владения жене и детям и ему больше не принадлежит Ясная Поляна, а значит, и ничего не может сделать для несчастных. «Они не могут допустить того, чтобы я – особенно живя здесь – не был бы хозяин, и потому все приписывают мне. Это тяжело, и очень, но хорошо, потому что, делая невозможным доброе обо мне мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит», – рассуждает он в дневнике седьмого сентября 1907 года. И делает в записной книжке пометку о том, что прибыл губернатор, что все это «и отвратительно и жалко». Теперь в передней, по словам Саши, «пахло мужским потом и махоркой» – здесь обосновались «стражники».

Дочь умоляла Софью Андреевну отправить их обратно, простить мужиков, подумать об отце – мать оставалась непреклонна. Тогда Толстой написал губернатору и отправил к нему Сашу. Тот выслушал ее, пробежал глазами письмо Льва Николаевича и ответил: «Ваша матушка графиня просила меня об ограждении безопасности Ясной Поляны и вашей семьи, и я только исполняю ее просьбу». И показал письмо графини с просьбой о помощи любой ценой. Вернувшись домой, дочь со слезами на глазах побежала к матери и заявила, что лучше пусть пропадает все, вся Ясная, но нельзя ставить отца в подобную ситуацию. Софья Андреевна твердила свое: говорила, что хорошо знает – Саше безразлично, спалят Ясную или нет, а у нее дети, о которых она должна думать.

Полицейские задержались в имении на два года, Толстой страдал от их присутствия, как от самых страшных угрызений совести. «Если бы я слышал про себя со стороны, – про человека, живущего в роскоши, со стражниками, отбивающего все, что может, у крестьян, сажающего их в острог и исповедующего и проповедующего христианство и дающего пятачки, и для всех своих гнусных дел прячущегося за милой женой, – я бы не усомнился назвать его мерзавцем».[645]645
  Июль 1908 года.


[Закрыть]
Но наряду с этим делится с Поповым в письме от семнадцатого января 1907 года: «…но все-таки со всем желанием поступить соответственно кажущихся высших требований, не могу этого сделать, и не потому, что жалею вкусную пищу, мягкую постель, верховую лошадь, а по другим причинам – не могу сделать горе, несчастие, вызвать раздражение, зло в женщине, которая в своем сознании исполняет все выпавшие на ее долю, как жены, вследствие связи со мной обязанности, и исполняет вполне сообразно своему идеалу, хорошо».

Двадцать второго октября 1907 года за пропаганду революционных идей арестовали Гусева, Толстой обратился к тульскому губернатору, затем к графу Д. А. Олсуфьеву, хлопоча о своем секретаре. В конце декабря Гусева выпустили. Лев Николаевич сказал: «Как я завидую вам. Как бы я хотел, чтобы меня посадили в тюрьму, настоящую, вонючую… Видно, этой чести я еще не заслужил…»[646]646
  Толстая А. Л. Отец.


[Закрыть]

Все эти переживания не могли не сказаться на здоровье писателя, зимой – весной 1907–1908 гг. у него несколько раз случались обмороки с потерей памяти, но боевого задора он не терял: с неодобрением следил за деятельностью нового правительства, которое возглавил П. А. Столыпин, волновало его и возвращение смертной казни. До революции 1905 года смертную казнь в России применяли только в исключительных случаях, заменяя, как правило, заключением или каторгой. Но после волны террористических актов наказания ужесточили, смертных приговоров стало больше, особенно это касалось политических дел. Снова и снова Толстой встречал в газетах сообщения о приведении в действие таких приговоров. И в этом кровавом противостоянии между царизмом и его противниками жалел и жертв, и палачей. Хотел написать об этом рассказ: «…возьму первое попавшееся дело о революционерах и опишу, что он переживал, когда решил убить провокатора, что переживал этот провокатор, когда он его убивал, что переживал судья, который постановлял приговор, что переживал палач, который его вешал…»[647]647
  Гусев Н. Н. Два года с Л. Н. Толстым.


[Закрыть]
Но художественное произведение с его выдуманными героями вряд ли могло оказать влияние на общественность – дело зашло слишком далеко: профессор Давыдов, адвокат Муравьев, Бирюков буквально завалили Толстого документами, касавшимися смертной казни. Эти заблуждения, произвол, жестокость исправить могла только отмена собственности на землю, уверен был Лев Николаевич, и двадцать шестого июля 1907 года он обращается к Столыпину:

«Вам предстоят две дороги: или продолжать ту, начатую Вами деятельность не только участия, но и руководства в ссылках, каторгах и казнях, и, не достигнув цели, оставить по себе недобрую память, а, главное, повредить своей душе, или, став при этом впереди европейских народов, содействовать уничтожению давней, великой, общей всем народам жестокой несправедливости земельной собственности…» Передал это послание адресату брат П. А. Столыпина, корреспондент «Нового времени», он же составил первый ответ от имени слишком занятого министра: в том, что касается плана отмены частной собственности на землю, предлагаемое Толстым выглядит абсолютно невыполнимым, тем более что есть надежда перевести Россию на путь процветания, устанавливая и укрепляя мелкую собственность, то есть, следуя идее, полностью противоположной толстовской – все знают, как дети любят свое, какую радость доставляет им первая лошадка, первая собака. Та же трепетная радость может развиться у людей из народа, только если у них будет собственная земля, на которой стоит их собственный дом, окруженный собственным садом.

Не рассчитывая быть понятым, Толстой еще раз написал П. А. Столыпину в январе 1908 года. В мае того же года в газетах появилось сообщение о казни в Херсоне двадцати крестьян «за разбойное нападение на усадьбу землевладельца». «Нет, это невозможно! Нельзя так жить! Нельзя так жить!.. нельзя и нельзя!..» – застонал Лев Николаевич, прочитав об этом. И в тот же день сел за статью «Не могу молчать».

В начале года в знак признательности он получил из Америки от Томаса Эдисона диктофон. До сих пор он мало пользовался аппаратом – когда надо было говорить, «волновался, запинался, забывал, что хотел сказать», но теперь справился с собой и голосом, полным слез, начал диктовать. Затем Саша перепечатывала текст на машинке. Тридцать первого мая текст был готов к публикации:

«О казнях, повешениях, убийствах, бомбах пишут и говорят теперь, как прежде говорили о погоде. Дети играют в повешение. Почти дети, гимназисты идут с готовностью убить на экспроприации, как прежде шли на охоту… Нельзя так жить. Я, по крайней мере, не могу так жить, не могу и не буду».

Далее он требует от правительства прекратить эскалацию насилия и просит, как милости, быть казненным за свои убеждения:

«Затем я и пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу и в России и вне ее, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы или же, что было бы лучше всего (так хорошо, что я и не смею мечтать о таком счастье) надели на меня так же, как на тех 20 или 12 крестьян, саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле намыленную петлю…»

Статья была запрещена цензурой, но выдержки из нее появились в некоторых российских газетах, которые оштрафовали. Многочисленные ее перепечатки, копии, выполненные от руки, разошлись по стране. За рубежом полный текст появился во всех странах одновременно – Европа заговорила о протесте великого Толстого против скорого суда правительства. В Ясную посыпались отзывы: большинство корреспондентов благодарили автора за мужество, но были и те, что ругали за разрушительную деятельность. В одном из пакетов был ящик, а в нем веревка. Сопровождала послание записка, в которой Толстому предлагалось повеситься самому, не утруждая этим правительство, оказав тем самым услугу отечеству и юношеству. Подпись гласила – «Русская мать».

Тем временем почитатели мастера не хотели оставить без внимания его день рождения – Льву Николаевичу исполнялось восемьдесят. Для одних речь шла о том, чтобы чествовать величайшего писателя России, для других это был способ заработать деньги на статьях и фотографиях, для третьих – возможность высказать свои политические взгляды. В январе в Петербурге был создан комитет по организации торжеств. На его призыв отозвались не только в России – в Англии возник даже «фонд Толстого». Льва Николаевича это очень нервировало: всю жизнь он ненавидел всяческие юбилеи, и вот в его преклонные годы, когда думать нужно только о смерти, ему хотят устроить такую неприятность.

Волновалось и правительство: когда имя Толстого появляется в печати, жди самого худшего! Смятение официальных кругов вылилось, по обыкновению, в обмен шифрованными телеграммами между столицей и провинциальными городами. Одновременно Софья Андреевна получила письмо от старой княжны Дондуковой-Корсаковой, в котором та говорила, что чествование человека, разрушающего православную веру, оскорбит православных людей. Были недовольные и среди толстовцев, считавших это ненужным. Бодянский делился с Гусевым, что «Льва Николаевича следовало бы посадить в тюрьму ко дню юбилея, что дало бы ему глубокое нравственное удовлетворение».

Толстой ответил Дондуковой-Корсаковой, уверяя, что готовящиеся торжества мучительны для него, что постарается избавиться от этого «дурного дела», и отреагировал на слова Бодянского: «Действительно, ничего так вполне не удовлетворило бы меня, и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму… вонючую, холодную, голодную…» Потом написал секретарю комитета по организации юбилея М. А. Стаховичу: «Так вот, моя к вам великая просьба: сделайте, что можете, чтобы уничтожить этот юбилей и освободить меня. Навеки вам буду очень, очень благодарен».[648]648
  Письмо от 28 февраля 1908 года.


[Закрыть]

Комитет уступил его просьбе, но успокоить общественность, возбужденную известием о юбилее, было уже невозможно. Газеты опубликовали призыв Толстого отказаться от всяческих манифестаций, но правительство и Церковь бдительности не теряли. Епископ Саратовский Гермоген требовал, чтобы верующие отказались чествовать «окаянного, презирающего Россию, Иуду, удавившего в своем духе все святое, нравственно чистое».

Между тем здоровье «Иуды» опять ухудшилось – снова обмороки, потеря памяти, в июле обострился тромбофлебит. Врачи заставили Толстого лежать, обложив ногу льдом. День рождения приближался, а он с каждым днем все больше думал о смерти. И диктовал дочери для дневника:

«Тяжело, больно. Последние дни неперестающий жар, и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю. Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне привелось прожить жизнь, и еще тяжелее умирать в этих условиях: суеты, медицины, мнимого облегчения, исцеления, тогда как ни того, ни другого не может быть, да и не нужно, а может быть только ухудшение духовного состояния».[649]649
  Толстой Л. Н. Дневники, 11 августа 1908 года.


[Закрыть]

Уточнял последнюю свою волю: права на книги отдать всем, обойтись без заупокойной службы, гроб выбрать деревянный, самый простой, и похоронить на краю оврага у Старого Заказа, где зарыта «зеленая палочка».

Через четыре дня температура упала, Толстой понял, что в очередной раз спасен. Был ли он счастлив? Говорил, что «нет», что жизнь для него стала трудна, потерял вкус к работе. Но с семнадцатого августа в записных книжках появляются наброски романа, в котором молодой священник, начитавшийся Толстого, вдруг открывает для себя проблемы, стоящие перед человечеством.

Настало двадцать восьмое августа. И хотя праздник должен был ограничиться семейным кругом, с утра потянулись поздравлявшие, звонок отрывал от работы писателя, сидевшего в своем кабинете. Почта не справлялась с письмами, телеграммами, посылками со всего света. В полдень Толстой, сидевший в кресле-каталке, получал поздравления близких: был одет в белую рубашку, расчесанная борода лежала на груди, из-за слишком коротко подстриженных волос огромными казались уши. Присутствовали все дети, кроме Льва, бывшего в то время в Швейцарии. Софья Андреевна чрезвычайно взволнованная, бледная, как всегда спину держала прямо и бегала туда-сюда, наблюдая за последними приготовлениями. Голова у нее слегка кружилась, она обводила присутствующих своими близорукими глазами.

Принесли подарки: конфеты, книги, носовые платки с вышитыми на них портретами писателя, произведения русских художников – Репина, Пастернака, Левитана, вино – «для желудка Льва Николаевича», коробки папирос с портретами Толстого на пачках (их отослали обратно, с письмом, в котором говорилось, что Лев Николаевич не курит), официанты одного из клубов подарили мельхиоровый самовар с выгравированными словами: «Царствие Божие внутри вас есть», «Не в силе Бог, а в правде», «Не так живи, как хочется, а как Бог велит».

За столом собралось человек тридцать, зачитали некоторые из поздравлений, их было великое множество от ученых, писателей, студентов, художников, инженеров, рабочих, крестьян, купцов, аристократов и даже священников: «…Живите долго на дело борьбы с властью тьмы. Профессора Петербургского политехнического института», «Не молчи, Богом вдохновляемый старец, и живи многие лета. Крестьянин», «Богоискателю шлет привет католический ксендз». Томас Гарди, Джордж Мередит, Герберт Уэллс, Бернард Шоу и другие английские литераторы направили ему адрес, подобные послания пришли из Франции, Германии, Австралии. Толстой был тронут до слез. Но звуки голосов, звон столовых приборов измучили его. Он сидел за отдельным столом, вытянув ногу, из-под бровей на усталом лице светились глаза. После жаркого слуги принесли шампанское, домочадцы подошли к юбиляру с бокалами.

Прибывавшие в Ясную делегации собирались на лужайке перед домом, для них был организован стол. Лев Николаевич выехал к ним на своем кресле, которым ловко управлял. Гости окружили его. Как утолить жажду этих людей, ждущих доброго слова? Наверное, такие же наивные, чистые и уважительные лица были у внимавших Христу учеников. От яснополянского старца ждали его нагорной проповеди. Но в его годы требовать этого было чересчур, к тому же он никогда не умел выступать публично. Он пробормотал несколько банальных фраз, соответствующих обстановке, благодарил, пожимал руки, целовал детей, улыбался многочисленным фотографам, где-то под липами звучали фанфары, снимал для потомков оператор. Толстой без сил покинул своих почитателей, они с Сухотиным уединились, чтобы сыграть партию в шахматы. Лев Николаевич выиграл (не без помощи зятя) и был счастлив. Вечером Гольденвейзер исполнял «Этюды» Шопена. Музыка, как всегда, взволновала именинника. Он ушел в свою комнату, и когда Саша навестила его, чтобы пожелать спокойной ночи, поделился, что у него тяжело на душе.

Позже пришла жена. Он бросил на нее взгляд, полный грусти, – был похож на ребенка, несмотря на свои седые волосы и бороду. Юбилей прошел. Ни одна игрушка не заслуживала того, чтобы думать о ней. Софья Андреевна заправила одеяло ему под плечи. Лев Николаевич, довольный, пробормотал: «Как хорошо! как все хорошо! Только за все это не было бы какое-нибудь горе…»[650]650
  Дневники С. А. Толстой, 7 сентября 1908 года


[Закрыть]

Она ушла. Перед тем, как заснуть, Толстой занес в записную книжку: «Поесть, когда голоден, выпить воды, когда хочется пить, большое удовольствие телу, но отказаться от еды, питья, от всего, чего хочет тело, уже не удовольствие, а радость души».[651]651
  Толстой Л. Н. Записные книжки, 28 августа 1908 года.


[Закрыть]

Глава 2
Возвращение Черткова

Среди тех, кто двадцать восьмого августа 1908 года с особой теплотой поздравлял юбиляра, был и Владимир Григорьевич Чертков. Годом раньше ему было позволено вернуться в Россию после десяти лет ссылки. Столь долгое пребывание в Англии не изменило его отношения к доктрине учителя, напротив, он стал еще более ярым ее сторонником, не появилось в его манере вести себя и британской чопорности. Он пополнел, полысел, но натиск его был прежним. Чертков пользовался невероятным авторитетом среди толстовцев, и сам Толстой относился к нему с чрезвычайным уважением – человек пострадал за веру. Одновременно с ним выслан был и Бирюков, но он вернулся еще в 1904 году и с тех пор жил с семьей недалеко от Ясной Поляны. Об авторитете, подобном чертковскому, ему нечего было и думать.

Там, за морем, Владимир Григорьевич энергично сражался за правое дело. Впрочем, Лев Николаевич давно передал полномочия в его руки: ни одна новая строка писателя не могла появиться в печати без разрешения на то его ученика; Чертков один имел дело со всеми российскими и зарубежными издателями, выбирал переводчиков, следил за ходом работы, определял даты публикаций. Единственный министр слишком старого, чтобы сопротивляться, понтифика, сила которого в значительной степени проистекала из его искренности. Если ему и случалось выступить против учителя, то исключительно во имя толстовства, воплощением которого считал себя. Чертков был Толстым, лишенным желаний, искушений и его гения, отражением в кривом зеркале, приговором доктрине, которую отстаивал.

Как-то жарким днем Лев Николаевич заметил комара на лысине Владимира Григорьевича и хлопком убил его. Ученик посмотрел на него с укоризной и сказал, что ему должно быть стыдно, ведь он убил живое существо. Саша, присутствовавшая при этом, вспоминала, что отец вздрогнул и ему сделалось нехорошо. Чтобы оправдать свою слабость перед несгибаемым Чертковым, Толстой говорил, что человек этот посвятил ему жизнь, отказался ради него от безбедного существования, от светской жизни, не щадил сил ради публикации его произведений, был даже выслан.

Так преданность влекла за собой благодарность, которая, в свою очередь, делала ученика все более ортодоксальным. Чем больше прав на произведения писателя присваивал себе Чертков, тем более обязанным ощущал себя Толстой. Стремление постоянно чувствовать себя чьим-то должником приводило к постоянной необходимости самоосуждения: считал, что виноват перед женой, потому что, следуя своему идеалу, не мог подарить ей той жизни, о которой она мечтала; перед крестьянами, потому что они бедны, а он ни в чем не нуждается; перед читателями, потому что, проповедуя добродетели, сам грешит; перед учениками, потому что их высылают, а сам он остается в Ясной.

Но если ученики «второго плана» не подвергали сомнению превосходство Черткова, то наиболее приближенные, как Бирюков и англичанин Моод, переводчик Толстого, прекрасно знали о тираническом характере Владимира Григорьевича, о его умении плести интриги. Бирюков напишет, что ему мучительно было видеть, как Чертков подчинял Льва Николаевича своей воле и вынуждал порой к действиям, которые противоречили его идеям; что Толстой, искренно любивший своего ученика, видимо, страдал от его опеки, но безропотно подчинялся, так как делалось это во имя столь дорогих ему принципов. Моод, говоря о Черткове, подмечал, что никогда не знал человека, так умеющего навязать другому свою волю; этот другой становился в его руках инструментом, принимая это или удаляясь; что отказ от физического насилия, казалось, давал ему право на нравственное принуждение, и он знал, как этим пользоваться. Что до воспитателя-швейцарца Мориса Кюэса, то он запомнит, что Чертков обладал глубокой и искренней верой, которая заставляет отказаться от мира ради своего идеала, но и слепой непримиримостью ко всему, что было противно толстовству, сухостью и упрямством, не позволяющими подмечать нюансы, жестоким безразличием к человеческим слабостям, то есть качествами, присущими сектантам.

Толстовские непостоянство, неопределенность, глубина, чувствительность, его трагедия – все приобретало в ученике узость и ограниченность, абсолютную бессердечность, полное отсутствие такта, что тем более удивительно, поскольку Чертков получил воспитание самое утонченное. Сторонник ненасилия признавал все средства – кроме разве физического принуждения, – чтобы навязать другим идеалы, которым сам служил. Без колебаний жертвовал нравственным спокойствием Толстого ради славы толстовства. Инстинктивно понимал, что апостолы неудобны тем, что в любой момент способы перечеркнуть свои слова своими делами, а потому надлежало следить за старцем, запрещать ему необдуманные выступления, превратить его в памятник и бдительно охранять.

Первые дни по возвращении в Россию Чертков провел у Льва Николаевича, потом ненадолго уехал обратно в Англию, где оставались незавершенные дела, и, наконец, устроился в пяти верстах от Ясной Поляны, в заброшенной усадьбе в Ясенках, потом начал обустраивать дом в Телятниках. Первый этаж выделен был «соратникам», то есть людям, выполнявшим при Черткове ту или иную работу – от секретарской до мытья посуды. Все они, человек двадцать, преданные толстовцы, презирали комфорт и собственность, спали на полу, подстелив солому и завернувшись в собственную одежду. На втором, в прилично обставленных комнатах, жили Владимир Григорьевич с женой и сыном и его мать. Во время одного из визитов к ученику Толстой поделился с дочерью, что страдает, видя, как Чертков строит слишком большой и слишком красивый дом и тратит на это столько денег.

В это время Владимир Григорьевич принялся за работу по изданию «Полного собрания мыслей Л. Н. Толстого»: делал выписки из литературных и философских произведений Льва Николаевича, писем и дневника, добавляя собственные изречения для формулировки учения, составлял комментарии к нему. Он собрал целую команду, поставив во главе ее философа Ф. А. Страхова. Ежедневно прочесывались труды «патриарха», выбирались мысли, которые затем просматривал сам Чертков, принимая одно, отвергая другое. Что-то порой вызывало его гнев, он обвинял Толстого в антитолстовской ереси, требовал вычеркнуть некоторые строки, изменить слово. И чаще всего тот уступал.

В полдень проголодавшиеся обитатели Телятников, среди которых были и люди самые простые – рабочие, пастухи, земледельцы, – собирались за большим столом с дымящимися кастрюлями. Вроде бы это сообщество людей придерживалось идей равенства, взаимопомощи и любви, но Саша Толстая, которая частенько сюда захаживала, заметила, что «братья» поделены были на три категории, как пассажиры на железной дороге. Во главе стола сидел Чертков и его близкие, в середине – трудившиеся над «Полным собранием», на другом конце – рабочие, крестьяне, сторожа, прачки. Представители «третьего класса» имели право только на кашу с постным маслом и завидовали тем, кто «ехал» «первым», – им положены были свиные котлеты, варенье и компот.

Мать Черткова, аристократка, принятая ко двору, жила своей жизнью: пила чай у себя в комнате, требовала белых накрахмаленных скатертей, столового серебра и тонкого фарфора. Владимир Григорьевич и сам выглядел всегда элегантно, несмотря на простую рубашку и грубые башмаки. Его сын Дима, весьма посредственный, напротив, отталкивал своей нечистоплотностью: толстовство в этом мальчике проявлялось в отказе от мытья и учения. Он постоянно чесался, валяясь на диване в грязных ботинках. На нерешительные упреки отца отвечал, что жить с мужиками можно, только окончательно опростившись.

Обычно Чертков приезжал в Ясную утром, когда Толстой еще работал. Установлено было, что никто не заходил в кабинет в эти часы без приглашения хозяина. Но то, что запрещено обычным людям, не могло остановить великого ученика. Он входил, склонялся надо Львом Николаевичем, читал через плечо написанное и говорил порой, что следует кое-что изменить. И раздраженный, смущающийся Толстой в очередной раз уступал.

Нередко Чертков приводил с собой фотографов, которые мешали Льву Николаевичу работать, делая снимки, необходимые для пропаганды толстовства. Софья Андреевна, увлекавшаяся фотографией, упрекала мужа, что чужим он позирует охотнее, чем ей. Но к этим мелким жалобам добавились и более серьезные: графиня не могла не заметить, что Чертков немедленно завладевал всем, что выходило из-под пера Толстого, был в курсе не только статей Левочки, оригиналы которых переходили в его руки, но в любой момент имел доступ к дневнику, что пугало графиню и вызывало у нее протест. Она чувствовала себя ущемленной в своих правах, это было похоже на предательство ее привязанности. Раньше можно было утешать себя тем, что, несмотря на всех учеников и все размолвки, удерживала мужа желанием, которое в нем не ослабевало. Теперь это была женщина шестидесяти пяти лет, увядшая, с больными нервами, муж – восьмидесятилетний старик, который, глядя на нее, видел только ее морщины. Уважение, которое он испытывал к ней как к матери своих детей, исчезло после «дела Танеева». Музыкант вновь навестил Ясную в 1908 году, играл «Романсы без слов», графиня плакала. О чем думал Левочка? Софья Андреевна не была уверена, что он не рассказал все своему доверенному лицу. Чертков несомненно знал, что давно между супругами нет близости, и пользовался ее промахами, чтобы укрепить свою власть. Но обойти графиню было нелегко: она прожила бок о бок с великим писателем сорок шесть лет, принимала участие в его работе, переписывала рукописи, вела дом, рожала детей, заботилась о муже, любила его не для того, чтобы в одночасье уступить место какому-то толстовцу. Ее собственная жизнь имела значение только рядом с Толстым, чьей незаменимой спутницей она была всегда. И потому защищалась от Черткова, как он защищался от нее, полагая, что своими трудами и жертвами заслужил исключительное право представлять Толстого в глазах потомков. Для него не было ничего важнее исключительной приближенности к учителю, он был уверен, что лучше других проник в суть его учения, которое следовало оберегать от любых искажений. А потому требовалось следить, чтобы постаревший и ослабевший писатель не уступал просьбам жены.

В этой борьбе противники пытались обзавестись сторонниками. Софье Андреевне хотелось бы видеть сплоченными вокруг себя всех своих детей. Но Сергей и Татьяна держали осторожный нейтралитет, Саша была неприступна, Илья, Андрей, Михаил и Лев поддерживали ее, но по большей части в письмах, так как редко приезжали в Ясную Поляну. В лагере Черткова были Гольденвейзер, Варвара Михайловна Феокритова, помогавшая в переписывании, доктор Душан Маковицкий, секретари Толстого. И, наконец, ему удалось завоевать доверие Саши.

Покидая Россию, не принимал всерьез ее, тринадцатилетнюю. Теперь это была девушка двадцати трех лет, крепко сложенная, немного грубоватая, с мальчишескими повадками, обожавшая лошадей и собак. Взгляд ее выдавал прямоту и честность: со своим бурным темпераментом, она не выносила хитрости и, любя или ненавидя, отдавалась своему чувству полностью. Саша обожала отца и могла бы, как мать, проявлять недовольство и обеспокоенность «внедрением» Черткова в их жизнь. Вдобавок, тот поначалу ей очень не понравился своей развязностью и беззастенчивостью. Но так как сражаться вдвоем против одного легче, предпочла объединиться с Чертковым против матери, а не с матерью против Черткова. Прежде всего, Софья Андреевна никогда ее не любила, между ними было не только душевное несогласие, но и чисто физическая неприязнь. Как только оказывались рядом, атмосфера накалялась, начинали пикироваться, оскорбляли друг друга. Слуги рассказали Саше, что когда умер Ванечка, мать простонала: «Почему он? Почему не Саша?» Эти жестокие слова дочь не забыла. Потом она видела Софью Андреевну влюбленной в Танеева, выставлявшей этой влюбленностью себя на посмешище и унижавшей замечательного человека, чья репутация должна была бы быть для нее дороже жизни. Саша не раз присутствовала при душераздирающих ссорах между родителями, сотни раз говорила себе, что, будь она на месте Софьи Андреевны, сумела бы дать счастье Льву Толстому. Возможно, дочь представляла себя в роли жены, старость отца, с каждым днем становившаяся все отчетливее, лишала эти мечтания всякой двусмысленности. Но наряду со страстным стремлением заботиться, служить и защищать его, такого усталого и доброго, было и безотчетное желание вытеснить, занять место неподобающей, как ей казалось, спутницы жизни. Молодые люди совершенно Сашу не интересовали, она не помышляла о замужестве, думала только о том, как оставаться всегда с отцом, чьи мысли, седые волосы, запах, болезни и славу так любила. Дочь всегда оправдывала Льва Николаевича и, по словам Николая Оболенского, прилагала все силы, упорство, использовала все растущее влияние на него, чтобы усилить разногласия между ним и Софьей Андреевной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю