Текст книги "Лев Толстой"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 55 страниц)
Несколько раз Толстой ездил в Тульскую тюрьму, утешал и поддерживал заключенных, сопровождал их на судебные заседания, провожал поезда, увозящие их в Сибирь. «Партию готовят. Бритые в кандалах… Старик 67 лет, злобно, „за поджог“, больной, чуть живой. Хромой мальчик. За бесписьменность 114 человек… Есть развращенные, есть простые, милые. Старик слабый вышел из больницы. Огромная вошь на щеке. Ссылаемые обществами. Ни в чем не судимы, два – ссылаются. Один по жалобе жены – на 1500 руб. именья… Высокий солдат сидит шестой год… Каторжных двое за драку, не убийство. „Ни за что пропадаем“, плачет. Доброе лицо. Вонь ужасная».[492]492
Толстой Л. Н. Дневники, 15 мая 1881 года.
[Закрыть]
Вид этих несчастий утверждает его в мысли, что миссия его вовсе не в том, чтобы посвятить себя семье: «Семья – это плоть, – заносит он в дневник 5 мая. – Бросить семью – 2-ое искушение – убить себя. Семья – одно тело. Но не поддайся 3-му искушению – служи не семье, но единому Богу».
Толстой решает вновь посетить Оптину пустынь: теперь не для того, чтобы договориться с Церковью, которая подталкивала его к этому, но в надежде, смешавшись с мужиками, больными, святыми, вновь обрести веру в человечество и человечность. Признавая их веру ложной, грубой, смешной, продолжал восхищаться упорству, с которым они верили в невозможное. Быть может, чтобы разделить с ними их блаженство, следует отказаться от кареты, железной дороги и брести, как они, пешком, среди монотонных равнин, спать под открытым небом или на грязных постоялых дворах, дрожать от холода, просить милостыню? Ничто не готовит душу к встрече с Богом лучше, чем бесконечные поля и луга, где взгляду не на чем остановиться.
Десятого июня, одевшись по-мужицки, с котомкой на спине, в лаптях, опираясь на палку, Толстой отправился в путь, простившись с пораженными его видом женой и детьми. Он уходил не один, его сопровождали учитель Виноградов и слуга Сергей Арбузов со смеющейся физиономией с рыжими бакенбардами, который тащил узел с одеждой на смену. Лев Николаевич был доволен своей эскападой. Очень скоро на его непривычных к лаптям ногах появились мозоли, Арбузов сделал перевязку. На первой остановке, в деревне Селиваново, все трое спали на полу в доме старой крестьянки. На другой день граф купил чуни, чтобы защитить чувствительные ноги, слив, чтобы очистить желудок, и написал жене: «Нельзя себе представить, до какой степени ново, важно и полезно для души (для взгляда на жизнь) увидать, как живет мир Божий, большой, настоящий, а не тот, который мы устроили себе и из которого не выходим, хотя бы объехали вокруг света».[493]493
Письмо С. А. Толстой, 11 июня 1881 года.
[Закрыть]
Они продолжали путь, шли не быстро, перекусывая на обочине дороги, отдыхая в тени деревьев, останавливаясь на ночь в избах, вставая с рассветом. На четвертый день вечером пришли в Оптину пустынь. Было время трапезы, звонил колокол, разливался ароматный запах похлебки. Сначала монахи решили, что трое пришедших взлохмаченных, запыленных людей – попрошайки, а потому не пустили в трапезную, где кормили паломников, а отправили в трапезную для нищих.
Толстой ликовал – наконец-то он был мужиком среди мужиков. В полумраке вдоль длинного стола сидели рука об руку мужчины и женщины, со вздохами ели и пили, а над столом витал удушливый запах капусты, пота и нечистоты. Достав из кармана блокнот, Лев Николаевич записал: «Борщ, каша, квас. Из одной чашки 4. Все вкусно. Едят жадно».
После ужина вместе с толпой направились на ночлег в гостиницу третьего класса. На пороге отвратительного помещения с сомнительными матрацами и следами убитых насекомых на стенах хозяин Ясной Поляны вздрогнул: не слишком ли далеко зашел он в своем смирении? Его слуга бросился к монаху, сунул ему рубль и попросил номер. Тот согласился и выделил комнату, предупредив, что их будет трое – там уже разместился сапожник из Болховского уезда. Безусловно, постоялец был несколько удивлен, увидев, что мужик с рыжими бакенбардами достал из котомки чистую простыню и подушку, приготовил своему бородатому, загорелому спутнику постель на диване, помог ему улечься. Сам же устроился на полу.
«Сапожник вскоре заснул и сильно захрапел, так что граф вскочил с испуга и сказал мне:
– Сергей, разбуди этого человека и попроси его не храпеть, – вспоминал Арбузов.
Я подошел к дивану, разбудил сапожника и говорю:
– Голубчик, вы очень храпите, моего старичка пугаете: он боится, когда в одной комнате с ним человек спит и храпит.
– Что же, прикажешь мне из-за твоего старика всю ночь не спать?
Не знаю почему, но после этого он все-таки не храпел».
Утром, напившись горячего чаю, Арбузов пошел на службу, Толстой – смотреть, как монахи работают. Вскоре по монастырю разнесся слух, что граф Толстой инкогнито находится среди паломников. Монахи расспросили Арбузова, тот с облегчением открыл им правду.
Началась суматоха, багаж знатного гостя перенесли в гостиницу первого класса, где «все обито было бархатом». Толстой протестовал, говорил, что останется с нищими, но согласился, увидев чистую постель, кресла и хороший пол.
«Сергей, коли меня узнали, делать нечего, дай мне сапоги и другую блузу, я переоденусь и тогда пойду к архимандриту и старцу Амвросию», – сказал он Арбузову.
У архимандрита Лев Николаевич пробыл часа два-три. Потом, как и в предыдущее свое посещение пустыни, захотел увидеться с Амвросием. Около тридцати богомольцев вот уже несколько дней дожидались у его кельи благословения и совета старца. Они переминались с ноги на ногу и шептали молитвы. У крыльца – мужчины, за домом – женщины, в прихожей – паломники в духовном сане.
Толстой провел у Амвросия четыре часа. Старец, слышавший об его антицерковном настроении, убеждал посетителя покаяться, подтверждая свои доводы отрывками из Священного Писания. Лев Николаевич стоял на своем и даже указал старцу на ошибку в его цитировании Евангелия. Выйдя из кельи, подал милостыню ожидавшим старца.
Утром следующего дня, вновь надев мужицкое платье и в сопровождении своих двух товарищей двинулся в обратный путь. Сил идти пешком до Ясной не было, в Калуге сел на поезд. Но ехать решил третьим классом – его место было среди обиженных судьбой. С саркастической улыбкой взирал на хорошо одетых мужчин, поднимавшихся в вагон первого класса. Все время пути беседовал с соседями, в которых видел братьев во Христе.
Прибыв на вокзал в Тулу, с удовольствием обнаружил там кучера Филиппа, приехавшего за ним, – перед отъездом из Калуги Толстой телеграфировал Софье Андреевне.
Сразу по приезде Лев Николаевич получил письмо от Тургенева с приглашением в Спасское. Он прибыл восьмого июля, но оказалось, что ошибся, – его ждали только девятого утром. Среди ночи гостивший у Ивана Сергеевича поэт Полонский проснулся от звука шагов и лая собак и при свете свечи заметил какого-то всклокоченного мужика, который расплачивался с другим такого же вида. Внимательного посмотрев на поэта, он спросил: «Это вы, Полонский?», тогда только тот признал в мужике графа Толстого.
Тургенев еще не ложился и радостно встретил гостя, показал ему обновленный, свежевыкрашенный дом, к чему Лев Николаевич остался совершенно равнодушен. В дневнике появилась запись: «У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятый живописью и писаньем, неосуждающий и – бедный – спокойный. Тургенев боится имени Бога, а признает его. Но тоже наивно спокойный, в роскоши и праздности жизни».
Толстой рассказал этим двум эстетам о своей поездке в Оптину пустынь, о своем понимании религии. Его вежливо выслушали, робко возражали, во взгляде Тургенева читались сочувствие и нежность.
Толстой провел в Спасском два дня, двенадцатого июля вернулся домой, а тринадцатого с сыном Сергеем уехал в самарское имение, где не был уже два года. Провожая их, Соня грустила. Но огромное поместье, леса, лошадей нельзя бросать на произвол судьбы. К тому же курс лечения кумысом совершенно необходим мужу. И на этот раз билеты были куплены в третий класс. На каждой станции на перроне собиралась толпа с криками «Ура!» – тем же поездом ехал великий князь Николай Николаевич.
В Самаре нищета народа в сравнении с его собственным достатком вновь поразила Льва Николаевича: «16 июля. Ходил и ездил смотреть лошадей. Несносная забота. Праздность. Стыд», «2 августа. Павловской бабы муж умер в остроге и сын от голода. Девочку отпоили молоком. Патровский бывший пастух, нищета. Белый и седой. Разговор с А. А. о господах, тех, которые за землю стоят, и тех, которые за раздачу».
Но на его собственных землях крестьяне не были без работы – косили, жали, убирали, молотили зерно. Цены на лошадей росли: Толстой рассчитывал просить сто рублей за хорошего жеребенка, сто двадцать за взрослую лошадь. По его расчетам, имение должно было приносить от десяти до двадцати тысяч рублей в год. О чем с гордостью и сообщил жене, приписав: «Одно было бы грустно, если бы нельзя было помогать хоть немного, это то, что много бедных по деревням, и бедность робкая, сама себя не знающая». Соня, со своим всегдашним трезвым взглядом на мир, отвечала: «Во всяком случае ты знаешь мое мнение о помощи бедным: тысячи самарского и всякого бедного народонаселения не прокормишь, а если видишь и знаешь такого-то или такую-то, что они бедны, что нет хлеба или нет лошади, коровы, избы и пр., то дать все это надо сейчас же, удержаться нельзя, чтобы не дать, потому что жалко и потому что так надо».
Занимаясь хозяйственными вопросами, жалея бедных, Толстой не оставлял свои религиозные раздумья. Порвав с официальной церковью, все чаще обращал внимание на разные секты, в том числе на молокан, живших в Самарской губернии. Он посетил их и записал после в дневнике: «20 июля. Воскресенье. У молокан моленье. Жара. Платочком пот утирают. Сила голосов, шеи карие, корявые, как терки. Поклоны. Обед: 1) холодное, 2) крапивные щи, 3) баранина вареная, 4) лапша, 5) орешки, 6) баранина жареная, 7) огурцы, 8) лапшинник, 9) мед». В письме к Софье Андреевне Толстой говорит о том, что «и серьезность, и интерес, и здравый, ясный смысл этих полуграмотных людей – удивительны». Читал им отрывки из своего Евангелия, присутствовал при их толковании Евангелия.
Кумыс, отдых, жизнь вдали от семьи, как всегда, угомонили его нервы. Успокоенный, расслабленный, полный нежности к людям, он уже корил себя за то, что решил посвятить жизнь размышлениям, тогда как жена его одна тянет тяжкий воз воспитания детей и ведения домашнего хозяйства.
«Ты не поверишь, как меня мучает мысль о том, что ты через силу работаешь, и раскаяние в том, что я мало (вовсе) не помогал тебе, – пишет он ей 24 июля. – Вот уже на это кумыс был хорош, чтобы заставить меня спуститься с той точки зрения, с которой я невольно, увлеченный своим делом, смотрел на все. Я теперь иначе смотрю. Я все то же думаю и чувствую, но я излечился от заблуждения, что другие люди могут и должны смотреть на все, как я. Я много перед тобой был виноват, душенька, бессознательно, невольно виноват, ты знаешь это, но виноват. Оправдание мое в том, что для того, чтобы работать с таким напряжением, с каким я работал, и сделать что-нибудь, нужно забыть все. И я слишком забывал о тебе и каюсь. Ради Бога и любви нашей как можно береги себя. Откладывай больше до моего приезда, я все сделаю с радостью и сделаю недурно, потому что буду стараться».
И шестого августа: «Только бы Бог донес нас благополучно ко всем вам благополучным, и ты увидишь, какой я в твоем смысле стану паинька».
А в одном из следующих писем сообщает о намерении вновь заняться литературой. Соня счастлива:
«Каким радостным чувством меня охватило вдруг, когда я прочла, что ты хочешь писать опять в поэтическом роде.
Ты почувствовал то, чего я давно жду и желаю. Вот в чем спасенье, радость, вот на чем мы с тобой опять соединимся, что утешит тебя и осветит нашу жизнь. Эта работа настоящая, для нее ты создан, и вне этой сферы нет мира твоей душе.
Я знаю, что насиловать ты себя не можешь, но дай Бог тебе этот проблеск удержать, чтобы разрослась в тебе опять эта искра Божия. Меня в восторг эта мысль приводит».
Однако намерения эти сохранялись у Толстого лишь до последней капли кумыса – потом оптимизм и терпимость исчезли как по волшебству. Семнадцатого августа он вернулся в Ясную и нашел полный дом родных, приглашенных, соседей, молодежь танцевала, болтала о пустяках, бегала, рылась в шкафах – готовили любительский спектакль. Хозяин, недовольный происходящим, заперся у себя, не могло быть и речи ни о романе, ни об участии в семейной жизни. В дневнике появляется запись: «Театр. Пустой народ. Из жизни вычеркнуты дни 19, 20, 21».
Двадцать второго был день рождения Софьи Андреевны, в Ясную приехал Тургенев. Толстой с неодобрением смотрел на элегантного, разговорчивого старика, который с удовольствием принимал участие в забавах молодежи. Гость предложил каждому вспомнить самый счастливый момент в жизни. Среди приглашенных была Татьяна Кузминская и Сергей Николаевич, которые когда-то любили друг друга, теперь у них были семьи. Сергей шепнул что-то на ухо молодой женщине. Покраснев, та сказала, что он невозможен и она запрещает ему рассказывать самое прекрасное его воспоминание. Тогда все повернулись к Тургеневу, который ответил: «Разумеется, самая счастливая минута жизни связана с женской любовью. Это когда встретишься глазами с ней, женщиной, которую любишь, и поймешь, что и она тебя любит. Со мной это было раз в жизни, а может быть, и два раза».
Толстой едва подавил неприязнь. В еще большее негодование привело его, что, уступив просьбам молодых людей, писатель показал, как танцуют в Париже старинный канкан «с приседаниями и выпрямлением ног. Кончился этот танец тем, что он упал, но вскочил с легкостью молодого человека. Все хохотали, в том числе и он сам». Потом Иван Сергеевич рассказывал, что «присутствовал в Париже на лекции по порнографии, причем на лекции производились опыты с живыми людьми. Он много рассказывал про близкий ему кружок французских писателей: Флобера, Золя, Додэ, Гонкуров, Мопассана. Он не одобрял преднамеренный реализм, слог и язык Золя, а Гонкуров он не считал даровитыми». Зашла речь о Достоевском, Толстой был весь внимание:
«Знаете, что такое обратное общее место? Когда человек влюблен, у него бьется сердце, когда он сердится, он краснеет и т. д. Это все общие места. А у Достоевского все делается наоборот. Например, человек встретил льва. Что он сделает? Он, естественно, побледнеет и постарается убежать или скрыться. Во всяком простом рассказе, у Жюля Верна, например, так и будет сказано. А Достоевский скажет наоборот: человек покраснел и остался на месте. Это будет обратное общее место. Это дешевое средство прослыть оригинальным писателем. А затем у Достоевского через каждые две страницы его герои – в бреду, в исступлении, в лихорадке. Ведь этого не бывает».[494]494
Толстой С. Л. Очерки былого.
[Закрыть]
Толстой ликовал, слыша столь пылкую критику писателя, которого осмеливались ставить в один ряд с ним самим. Он простил Тургеневу и его жилеты, и кокетство с женщинами. Но все же воспоминание о нем в этот день осталось скорее печальное: «Тургенев cancan. Грустно».
Глава 4
Неприятие городской жизни
Толстой год от года все больше стремился к одиночеству. С некоторым опасением ждал наступления лета: шумных гостей, нескончаемых бесед за столом, крокета, тенниса, прогулок, пикников. Первые осенние дожди приносили облегчение, но настоящий покой сулила зима, прогонявшая званых и незваных гостей. Тогда можно было наконец спокойно предаться размышлениям. Соня, напротив, смотрела на приближение зимы с ужасом: в окруженном снегами доме с грустью вспоминала о городской жизни, приемах, балах, театрах… Если хотя бы переписывать очередной Левочкин роман, ее пустое существование было бы занято перипетиями жизни его героев. Но муж, казалось, вовсе не собирался возвращаться к такого рода литературе. Она умоляла, он не соглашался и совсем не скучал в своем кабинете, окруженный книгами по философии. Ее же «развлечениями» было воспитание детей, счета, шитье, вышивание, вязание, еда: «Иду ужинать, есть щучку вареную, потом кормить и спать…»,[495]495
Дневники С. А. Толстой, 27 октября 1878 года.
[Закрыть] «Я пила чай, ела кислую капусту…»[496]496
Дневники С. А. Толстой, 5 ноября 1878 года.
[Закрыть]
Лев Николаевич каждый день отправлялся на охоту, она с нетерпением ждала его возвращения. «Левочка ходил с гончими, убил зайца», «Всякий день Левочка на охоте. Вчера он затравил с борзыми 6 зайцев, сегодня с гончими ходил и застрелил лисицу».
Дети болели – у одного живот, у другого горло… Заботы такого рода не возвышали душу. Соня жаловалась своему дневнику. На некоторое время ее увлекла работа, предложенная мужем с подачи Страхова: краткая биография Толстого для сборника его произведений. «Писать биографию нелегко, – замечает она. – Я написала мало и плохо. Меня отвлекали дети, кормление, шум. Кроме того, я плохо знаю Левочкину жизнь до женитьбы».[497]497
Дневники С. А. Толстой, 16 октября 1878 года.
[Закрыть] Позже добавляет: «Вечер мы провели вместе, пересматривая жизнь Левочки для его биографии. Мы работали очень весело и дружно».[498]498
Дневники С. А. Толстой, 25 октября 1878 года.
[Закрыть]
Но передышка оказалось краткой – биография была написана, откорректирована, отправлена Страхову, и Соня снова оказалась не у дел: «С осенью вернулась моя болезненная грусть. Я провожу время, вышивая коврик, в молчании или за чтением. В отношении всех и вся у меня только холод и безразличие. Все мне надоело, все грустно, передо мной только мрак…»[499]499
Дневники С. А. Толстой, 19 ноября 1878 года.
[Закрыть]
Тридцатого января 1880 года она пишет сестре, что ее затворническая жизнь мучительна – с сентября не ступала за порог дома, который стал для нее тюрьмой, пусть и очень светлой в моральном и материальном плане. Соня делится с Татьяной, что иногда ей кажется, будто кто-то запер ее, запрещает выходить, и потому хочется раскидать, разбить все вокруг и как можно скорее бежать неизвестно куда.
Конечно, если бы они с мужем были вдвоем, жизнь в деревне имела какой-то смысл, но воспитание и образование детей не могло продолжаться усилиями одних домашних учителей. В 1881 году старшему, Сергею, исполнилось восемнадцать, следовало записать его в Московский университет; Илья и Лев, пятнадцати и двенадцати лет, были в том возрасте, когда необходимо ходить в гимназию; семнадцатилетняя Таня хорошо рисовала, ей надо было брать уроки живописи, да и пора было начать выезжать в свет. Соня задолго начала готовить мужа к принятию нелегкого для него решения о переезде в город. Десятки, сотни раз обсуждали они это. Толстой тщательно взвешивал все «за» и «против», ведь речь шла об образовании его детей. Все окружающие переезд одобряли, у него же он вызывал страх – страх перед новой жизнью, столь противной его принципам.
Пока они с Сережей пили кумыс в Самарской губернии, Соня, которая опять была беременна, съездила в Москву, сняла там дом и подготовила все к переезду. Было решено выехать из Ясной Поляны в первых числах сентября. Понемногу комнаты стали заполнять тюки, коробки, сундуки, чемоданы – паковали вещи. Дети счастливо перешептывались, смеялись, баловались. Толстой, всеми забытый, угрюмый, не находящий ни в ком понимания, бродил по парку, прощаясь с деревьями, как будто больше никогда их не увидит. Двадцать восьмого августа в доме царила такая суета, что жена и дети забыли поздравить его с днем рождения – ему исполнилось пятьдесят три. Вечером он записал в дневнике: «Не мог удержаться от грусти, что никто не вспомнил», второго сентября – «Умереть часто хочется. Работа не забирает».
Пятнадцатого сентября все уже были в Москве, в доме князя Волконского в Денежном переулке. Дом был большой, но со слишком тонкими перегородками, оттого в нем было очень шумно. Соня называла его «карточным». Рабочий кабинет Толстого был столь внушительных размеров, что хозяин чувствовал себя в нем совершенно потерянным. О спокойствии можно было только мечтать – каждый звук множился в этих стенах, как эхо. Расстроенная Соня просила детей и слуг говорить вполголоса, жаловалась сестре: «Наконец у нас было объяснение. Л. говорит, что если бы я его любила и думала о его душевном состоянии, то я не избрала бы эту огромную комнату, где ни минуты нет покоя, где всякое кресло составило бы счастье мужика, – т. е. эти 22 рубля дали бы лошадь или корову, что ему плакать хочется и т. д.». И он действительно плакал, а рядом плакала жена.
Но она быстро взяла себя в руки. Раз Левочка отошел в сторону, ей следовало делать все самой: за две недели до родов непрестанно давала указания о покупке мебели и устройстве быта. Другими стали дети. Сережа, серьезный, неловкий, углубленный в себя, но исключительно прямолинейный молодой человек, надел студенческий мундир – поступил в университет. Он восхищался отцом, считал себя интеллектуалом, презирал правительство, чиновников, богатеев и православную Церковь. Красивая, милая Таня, росшая дикаркой, потеряла голову от счастья, когда отправилась с матерью к портнихе. Ее одели с ног до головы, записали в мастерскую к художнику, составили распорядок выходов в свет. Устройством в гимназию Ильи и Льва занялся отец. Правда, в последнюю минуту возникла загвоздка: так как они поступали в государственное учебное заведение, родители должны были дать письменную гарантию хорошего поведения детей. Толстой категорически отказался подписать такой документ, сказав: «Я не могу дать такую подписку даже за себя. Как же я ее дам за сыновей?» И отдал мальчиков в частную гимназию Поливанова.
Чем сильнее радовались окружающие новой жизни, тем больше недовольства ею выказывал Толстой: «5 октября. Москва. Прошел месяц – самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву. Все устраиваются. Когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни. Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях, возят извозчиками…»
В Ясной Поляне социальная несправедливость скрывалась под очарованием сельской жизни, бедняки жили не кучно, солнце и ветер разгоняли зловоние, в Москве нищета была скучена и лезла в глаза, отвернуться от нее было невозможно. Если ты ешь досыта в этом городе, уже чувствуешь себя виновным. Охваченный угрызениями совести за свою благополучную жизнь, Лев Николаевич дурно спал, отказывался есть, вздыхал, плакал, сожалел об одиночестве и спокойствии в Ясной Поляне. Тридцать первого октября на свет появился их с Соней одиннадцатый ребенок – сын Алексей.
Его рождение не доставило отцу никакой радости. В соседнем доме, за шесть рублей в месяц, Толстой снял две маленькие комнаты, где заперся, чтобы спокойно работать над своими философскими произведениями. К двум-трем часам дня, переодевшись в простое платье, потихоньку исчезал из дома, переходил начавшую подмерзать реку, шел на Воробьевы горы и там с наслаждением помогал мужикам колоть и пилить дрова. Вечером сам привозил в дом воду. Иногда, как в качестве наказания, отправлялся в самые бедные московские кварталы, населенные нищими, ворами, беглыми каторжниками. По сторонам кошмарных переулков стояли ночлежки, в сумерках сновали изголодавшиеся существа со своими несчастьями, ранами. Лев Николаевич вдыхал ужасающий запах, спотыкался об упавших на землю пьяных, задевал больных в рубище, раздавал мелочь и возвращался к себе, сам больной от ужаса и жалости. С чувством растущей вины взирал на ковры, люстры, слуг, жену, детей, сытых, хорошо одетых.
«Мне очень тяжело в Москве, – пишет Лев Николаевич Алексееву 15 ноября. – Больше двух месяцев я живу и все так же тяжело. Я вижу теперь, что я знал про все зло, про всю громаду соблазнов, в которых живут люди, но не верил им, не мог представить их себе… И громада этого зла подавляет меня, приводит в отчаяние, вселяет недоверие».
Что делать? Сидеть сложа руки и вздыхать? Забыться за картами и болтовней? Нет!
«Представляется один выход – проповедь изустная, печатная, но тут тщеславье, гордость, и, может быть, самообман и боишься его; другой выход – делать доброе людям; но тут огромность числа несчастных подавляет. Не так, как в деревне, где складывался кружок естественный. Единственный выход, который я вижу, – это жить хорошо – всегда ко всем поворачиваться доброй стороной».[500]500
Письмо В. И. Алексееву, 15 ноября 1881 года.
[Закрыть]
Эту «добрую сторону» жена и дети замечали в нем все реже. Он оставлял ее для бедных, которые одни только могли понять его. Дома был чужим. После родов Соня со страстью предавалась светской жизни – с Таней наносили визиты, ездили по магазинам, посещали спектакли, концерты… По четвергам она стала устраивать вечера, на которые собирались разные знаменитости. Толстой не мог каждый раз избегать появления на этих вечерах, но решительно отказывался снять ради этого свою серую блузу и одеться «по-городскому» – сюртук, жесткий воротничок, галстук, ботинки из тонкой кожи. Держался за свою одежду как за принципы. «И вот он пошел на компромисс – завел какую-то черную куртку, надеваемую на некрахмальную рубаху и застегивающуюся доверху».[501]501
Толстой С. Л. Очерки былого.
[Закрыть]
В январе 1882 года в Москве назначена была перепись населения. Проводили ее в течение трех дней, в ней принимали участие чиновники, студенты, просто любопытствующие. Толстой тоже решил поучаствовать, воспользоваться случаем, чтобы «узнать городскую нищету и поднять вопрос о помощи нуждающимся». Быть может, примешивалось к этому и чисто эгоистическое желание художника лучше узнать среду, с которой мало знаком, пройти еще одно «испытание чувств». Ему разрешили вести перепись в районе Смоленского рынка, где были ночлежки и самые грязные игорные дома в Москве.
С 23 по 25 января Лев Николаевич обходил этот «двор чудес», который населяли разбойники, пьяницы, дети, походившие на скелеты, падшие женщины. При его появлении каждый стремился пуститься наутек, двери захлопывались у него перед носом, о том, чтобы спрашивать у несчастных их документы, и речи быть не могло.
Испуганные, страшные в своем испуге, сбивались они в группки, слушали объяснения счетчиков и не верили им. Дома были переполнены, «все женщины, не мертвецки пьяные, спали с мужчинами. Многие женщины с детьми на узких койках спали с чужими мужчинами. Ужасно было зрелище по нищете, грязи, оборванности и испуганности этого народа. И, главное, ужасно по тому огромному количеству людей, которые были в этом положении. Одна квартира и потом другая такая же, и третья, и двадцатая, и нет им конца. И везде тот же смрад, та же духота, теснота, то же смешение полов, те же пьяные до одурения мужчины и женщины, и тот же испуг, покорность и виновность на всех лицах…».
Скрывая отвращение, расспрашивал Толстой эти существа, пытаясь выяснить, на что они живут, как впали в такую нищету. Ответы их были глупы, уклончивы, хитры, порочны. Никаких пожертвований, никакой благотворительности, никакой помощи государства недостаточно было, чтобы вытащить этих людей из пропасти. Для этого требовались не деньги, любовь. Следовало взывать к общественности, открыть глаза богатым на ад, окружающий их. В надежде на это он пишет статью «О переписи в Москве», которая не находит никакого отклика. Голоса писателя, пусть даже автора «Войны и мира», недостаточно, чтобы перевернуть установившийся порядок вещей. Разочарованный, Лев Николаевич понимает, что надо довольствоваться несколькими последователями, и качество заменит количество. Рядом с ним по-прежнему восторженный почитатель Страхов, бывший учитель его детей Алексеев, уезжавший в Америку, где вместе с товарищами-социалистами основал аграрную коммуну, но, разочаровавшись, вернувшийся в Россию. В 1878 году он окончательно отвернулся от марксизма и обратился к религии. Это был прекрасный учитель, но после письма Льва Николаевича императору Александру III с просьбой помиловать убийц его отца, императора Александра II, Алексеев вынужден был покинуть Ясную из-за ссоры с Софьей Андреевной. Он уехал с семьей в Самарскую губернию. В письмах к нему изливал Толстой душу.
Можно было бы рассчитывать и на писца Иванова, встреченного им однажды на Киевской дороге, но у этого тихого, маленького человека с тонким лицом и козлиной бородкой было два порока – алкоголь и бродяжничество. Вдруг по весне он начинал беспокоиться и уходил, без цели, прося по дороге кусок хлеба, за несколько копеек переписывая письмо или давая урок грамматики. Осенью со слезами на глазах возвращался к Толстым, которые принимали его с распростертыми объятиями. В Москве Лев Николаевич устроил его секретарем к мировому судье и женил на портнихе. Через несколько дней Иванов покинул семейный очаг. Бродяги с Хитровки принесли графу паспорт беглеца и просьбу заплатить хозяину ночлежки долг, из-за которого его не отпускали. Он растратил деньги, доверенные ему судьей, и продал всю свою одежду. Толстой помог, но отказался принять в ряды последователей.
Более счастливой оказалась дружба с двумя людьми, с которыми писатель познакомился в Москве, – Федоровым и Орловым. Николай Федорович Федоров, библиотекарь Румянцевского музея, аскет, эрудит, жил в каморке, спал на пачках старых журналов, почти ничего не ел, а те немногие деньги, что зарабатывал, раздавал бедным. Обладая феноменальной памятью, он был «ходячей энциклопедией». Верил, что в скором времени ученые сумеют возрождать умерших, а потому полагал, что «общее дело человечества состоит в том, чтобы этому способствовать и сохранять все то, что остается после умерших». Владимир Федорович Орлов, учитель железнодорожного училища, поразил Толстого своим толкованием евангельских текстов. У него было девять детей, он работал до полного изнеможения, чтобы прокормить их, но, несмотря на плохое здоровье и недостаток сил, никогда не жаловался на судьбу.
Но эти замечательные люди меркли перед Василием Сютаевым. О нем Лев Николаевич услышал еще летом, когда лечился кумысом в Самарской губернии, от Пругавина, автора исторических трудов, посвященных религиозным сектам в России. По его словам, Сютаев, крестьянин, пастух, каменотес, воспитанный в традициях старообрядцев, был человеком исключительной доброты и мудрости. Жил он недалеко от Твери.
Уже после приезда в Москву осенью 1881 года Толстой отправился навестить своего давнего приятеля Бакунина, чье поместье находилось в восьми верстах от деревни Шавелино, где обитал Сютаев. Искушение было слишком велико, и на следующее утро Лев Николаевич наведался к нему, смущенный встречей сильнее хозяина. Сютаев рассказал, что хочет устроить общину из своей семьи и все у них будет общее – земля, инструменты, скотина, еда, одежда. Он не признавал ни торговли, ни судов, ни налогов, ни армии. Хотел, чтобы все жили «по сердцу». Лев Николаевич был в восхищении от этого старого пастуха с вдохновенными глазами, сладким голосом и жидкой бородкой. Вечером Сютаев отвез его на телеге к Бакуниным. Кнутом он не пользовался из моральных убеждений, лошадь еле тащилась, спутники, увлеченные философскими рассуждениями, не заметили, как оказались в овраге, телега опрокинулась, и они вывалились.