Текст книги "Лев Толстой"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 55 страниц)
Толстой старался не обращать внимания на семейные распри, причиной которых был. Оберегая собственный покой, избегал объяснений с женой и Чертковым – жить оставалось немного и хотелось посвятить это время размышлениям. Его беспокоило будущее страны, которая, считал он, находилась на пороге страшных потрясений, так как для свержения правительства в России есть только два способа – бомбы или любовь.
В январе 1909 года его навестил тульский архиерей преосвященный Парфений, пытавшийся в очередной раз, напрасно, вернуть писателя в лоно православной Церкви. Когда тот, ничего не добившись, уезжал, Софья Андреевна отвела его в сторону и спросила, откажет ли Церковь в поминальной службе ее мужу. Смущенный Парфений ответил, что должен испросить согласия Святейшего Синода, и попросил сообщить, если Лев Николаевич тяжело заболеет.
Узнав от жены об этом разговоре, Толстой заподозрил ее в сговоре с представителями Церкви, испугался и записал в дневнике двадцать второго января: «Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я „покаялся“ перед смертью. И потому заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении, – ложь».
Все это тем больше волновало его, что силы пошли на убыль. В марте опять дал знать о себе тромбофлебит. Приближался конец? Лев Николаевич искренне в это верил. Но через неделю температура спала, и он вновь стал проклинать тело, которое тем не менее не без благодарности ощущал. Лежа в постели на чистом белье, вдруг почувствовал, что, несмотря на восемьдесят лет, плоть его жива, и это его ужаснуло. Пятнадцатого марта был готов к смерти, шестнадцатого заносил в дневник:
«Бороться с половой похотью было бы в сто раз легче, если бы не поэтизирование и самых половых отношений, и чувств, влекущих к ним, и брака, как нечто особенно прекрасное и дающее благо (тогда как брак, если не всегда, то из 10 000 – 1 не портит всей жизни); если бы с детства в полном возрасте внушалось людям, что половой акт (стоит только представить себе любимое существо, отдающееся этому акту) есть отвратительный, животный поступок, который получает человеческий смысл только при сознании обоих того, что последствия его влекут за собой тяжелые и сложные обязанности выращивания и наилучшего воспитания детей».
Переписывая эти строки, Саша думала о том, как хорошо, что нет в ее жизни другой любви, кроме отца.
Настали настоящие весенние деньки, Толстой совершенно выздоровел. Тридцать первого он уже потихоньку прогуливался по заснеженному саду. Снова раздумывал о своих грехах, и о самом главном из них, живым воплощением которого был Тимофей, сын крестьянки Аксиньи. Она вышла замуж, но с него вины это не снимало. Тимофей был живым упреком, который постоянно находился перед глазами, забирался на свое кучерское место и спрашивал: «Куда прикажете вести, барин?» И законные дети, которые знали об этом, что думают они о своем отце? Развратник, сладострастник, дьявол. «Посмотрел на босые ноги, вспомнил Аксинью, то, что она жива, и, говорят, Ермил [Тимофей] мой сын, и я не прошу у нее прощенья, не покаялся, не каюсь каждый час и смею осуждать других».[652]652
Толстой Л. Н. Дневники, 13 июня 1909 года.
[Закрыть]
Выздоровление омрачено было отъездом Черткова, которого высылали из Тульской губернии за «подрывную деятельность». Узнав об этом решении шестого марта, тот решил отложить переезд до конца месяца и удалился к своим теткам в Крекшино, недалеко от Москвы. Софья Андреевна в глубине души была рада этому, но сочла нужным публично выразить протест против решения властей. Толстой умилялся благородством жены – если бы только она могла подняться над самой собой. Но в окружении Льва Николаевича задавались вопросом, не ее ли рук дело – высылка человека, которого так смело теперь защищала. Письмо графини адресовано было в российские и иностранные газеты. В нем говорилось о новом акте насилия, который потряс всех местных жителей, что преступление Черткова очевидно – его дружба с Толстым, преданность учению Льва Николаевича. Но ведь идеи эти – не убий, не отвечай насилием на зло, прекращение кровавых действий. Она обращала внимание на то, что высылка Владимира Григорьевича и наказание тех, кто осмеливается читать и давать читать другим произведения Толстого, свидетельствуют о ярости, проявляющейся так мелочно, против старика, который своими творениями умножает славу России. И все знают, как Лев Николаевич любит Черткова. Софья Андреевна отмечает в этом письме, что внимательно наблюдала за его жизнью и обращением, и хотя не разделяет большую часть его воззрений и воззрений мужа, особенно в том, что касается Церкви, уверена: усилия Черткова всегда были направлены на то, чтобы люди совершенствовались нравственно, чтобы между ними воцарилась любовь, что не раз отговаривал он молодых крестьян от революционных действий, предостерегал от любого насилия.
Ни протесты Софьи Андреевны, ни вмешательство влиятельных друзей ученика Толстого ничего не изменили. «Мне не хватает Черткова», – с грустью замечает в своем дневнике Лев Николаевич (15 апреля 1909 года). Он томится, как покинутая женщина. Графиню это беспокоило – нервы ее были совершенно расстроены, она ни секунды не могла сидеть спокойно, принимать участие в разговоре, читать. Жизнь казалось ей полной неразрешимых проблем, и стоит присесть, как болезни, нужда навалятся на близких. Чтобы отвлечься, Софья Андреевна фотографировала, на всех подоконниках стояли ванночки с реактивами. Перебегая от одной к другой, графиня сетовала, что Левочка устроил себе легкую жизнь, от всего устраняется и потому спокоен.
Внутренне сжавшись, но молча и терпеливо ждал Толстой, когда минует очередная гроза. Беспрестанная суета жены вызывала и гнев, и жалость. Ему так многое хотелось ей сказать! Но стоило открыть рот, она начинала противоречить, разговор превращался в спор. Чтобы облегчить сердце, сохранив при этом покой, Лев Николаевич стал писать посмертные письма.
«Письмо это отдадут тебе, когда меня уже не будет. Пишу тебе из-за гроба с тем, чтобы сказать тебе, что для твоего блага столько раз, столько лет хотел и не мог, не умел сказать тебе, пока был жив. Знаю, что если бы я был лучше, добрее, я бы при жизни сумел сказать так, чтобы ты выслушала меня, но я не умел. Прости меня за это, прости и за все то, в чем я перед тобой был виноват во все время нашей жизни, и в особенности в первое время. Тебе мне прощать нечего, ты была такою, какой тебя мать родила, верною, доброю женой и хорошей матерью. Но именно потому, что и не хотела измениться, не хотела работать над собой, идти вперед к добру, к истине, а, напротив, с каким-то упорством держалась всего самого дурного, противного всему тому, что для меня было дорого, ты много сделала дурного другим людям и сама все больше и больше опускалась и дошла до того жалкого положения, в котором ты теперь». Письмо это так и осталось неотправленным.
В июне Толстой уехал погостить к Сухотиным в их имение Кочеты. Сопровождали его Софья Андреевна, Маковицкий, Гусев и кто-то из слуг. На станции ожидал экипаж, запряженный четверкой прекрасных лошадей. По дороге Лев Николаевич заметил, что крестьяне снимают шапки и кланяются, завидя их. «Я бы на их месте плевал бы, когда видел этих лошадей и эти огромные парки, когда у него нет ни кола, чтобы подпереть сарай», – сказал Толстой Гусеву. А после записывал в дневнике: «Особо живо чувствовал безумную безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищету и задавленность бедных. Почти физически страдаю от сознания участия в этом безумии и зле… Простительна жестокость и безумие революционеров… французские языки и теннис, и рядом рабы голодные, раздетые, забитые работой. Не могу выносить, хочется бежать».
Но не убежал, напротив, так понравилось, как его холят, балуют, уважают в доме дочери и ее мужа, что Софья Андреевна вернулась в Ясную Поляну одна. Таня скрыла от матери, что в Орловской губернии, недалеко от Кочетов, решил обосноваться Чертков. Толстой пишет жене, что планы его не определены, так как не знает, сумеет ли увидеться с Чертковым. Наконец любимый ученик снял избу в деревне Суворово в трех верстах от Кочетов. Едва узнав об этом, Лев Николаевич верхом поскакал через лес к родному человеку. «Радостное свидание с ним». Толстой приезжал к нему не раз, все с тем же радостным возбуждением. Отъезд откладывался, Софья Андреевна проявляла нетерпение. Третьего июля, без особого желания, ее муж пустился в обратный путь, в Ясную.
Встреча вышла бурной: графиня с порога стала упрекать Левочку, что он виделся с Чертковым за ее спиной; потом перешла к его решению принять участие во Всемирном конгрессе мира, который должен был состояться в Стокгольме. Толстой пытался объяснить, что должен воспользоваться этой возможностью, дабы во весь голос заявить о том, о чем никто не решается говорить. Жена возражала, в его годы, уверяла она, нельзя отправляться так далеко, устанет от путешествия, официальных приемов, конференций. Как всегда в спорах с Левочкой, при малейшем его несогласии Софья Андреевна повышала голос, рыдала, стенала. У нее началась невралгия в плече, она обвиняла в этом мужа, требовала отказаться от участия в конгрессе. Толстой объяснял – это его долг. В ответ крик: жестокий, безжалостный человек. «Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни!» – записывает Лев Николаевич двенадцатого июля.
Саша поддерживала отца, но кто знает, не делала ли она это исключительно потому, что мать была против. И если бы Софья Андреевна настаивала на поездке в Стокгольм, не стала бы Александра отвергать эту затею. Толстой не знал теперь, что думать, что предпринять, но, следуя собственным убеждениям, сочинял послание делегатам конгресса, в котором говорилось о несовместимости христианского учения и военной службы.
Еще не утихли споры, вызванные его решением принять участие в конгрессе, как возникло куда более серьезное осложнение: Чертков дал бесплатно опубликовать «Три смерти» и «Детство», написанные до 1881 года, а следовательно, входящие в перечень произведений, авторские права на которые принадлежали Софье Андреевне. Сыновья Илья и Андрей, чьи денежные дела были расстроены, настаивали, чтобы она возбудила судебное дело против издателей. Но племянник Иван Денисенко, судья, сказал, что она его не выиграет. Толстой пригрозил аннулировать передачу ей авторских прав, если она обратится в суд. Графиня обезумела от гнева и кричала: «Тебе все равно, что семья пойдет по миру. Ты все права хочешь отдать Черткову, пусть внуки голодают!»[653]653
Толстая А. Л. Отец.
[Закрыть]
Сцены следовали одна за другой, все более жестокие, все более абсурдные. «Меня разбудили. Софья Андреевна не спала всю ночь. Я пошел к ней. Это было что-то безумное. Душан отравил ее и т. п. Я устал и не могу больше и чувствую себя совсем больным. Чувствую невозможность относиться разумно и любовно, полную невозможность. Пока хочу только удаляться и не принимать никакого участия. Ничего другого не могу, а то я уже серьезно думал бежать. Ну-тка, покажи свое христианство. C'est le moment ou jamais.[654]654
Теперь или никогда (фр.).
[Закрыть] А страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии здесь есть что-нибудь кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва и во вред всем. Помоги, Бог мой, научи. Одного хочу – делать не свою, а Твою волю».[655]655
Толстой Л. Н. Дневники, 21 июля 1909 года.
[Закрыть]
Теперь Софья Андреевна требовала не только его отказа от участия в конгрессе, но и передачи ей авторских прав на все произведения, написанные и до, и после 1881 года. Муж не уступал ни в том, ни в другом, она попыталась отравиться морфием. Лев Николаевич вырвал пузырек у нее из рук, бросил под лестницу, жена билась в рыданиях. Вернувшись к себе и поразмыслив, Толстой решил отказаться от поездки в Стокгольм. Запись в дневнике двадцать девятого июля: «Пошел и сказал ей. Она жалка, истинно жалею ее. Но как поучительно. Ничего не предпринимал, кроме внутренней работы над собой. И как только взялся за себя, все разрешилось».
Графиня немного успокоилась. Саша упрекала отца, что он капитулировал перед матерью. Толстой понимал, что перемирие будет недолгим. Пока Маковицкий массировал ему ногу, делился с ним: «Обращаюсь к вам, как к близкому другу, скромному, воздержанному человеку: я хочу из дому уйти куда-нибудь за границу. Как быть с паспортом? Так, чтобы об этом никто не знал, хоть один месяц». Маковицкий ответил, что возможно, но он слышал, будто теперь Софья Андреевна сама собирается с мужем в Стокгольм. Лев Николаевич нахмурил брови и проворчал: «Что же, зависеть от истерической особы? Это не телесная, а душевная болезнь. Болезненный эгоизм».[656]656
Маковицкий Д. П. Дневники.
[Закрыть]
К счастью, двадцать девятого июля в Ясную приехала Мария Николаевна Толстая. Ей удалось окончательно успокоить Софью Андреевну, которая любила и уважала эту набожную женщину, монахиню в Шамордине. Прибывали и другие гости, как это происходило каждый год. Несмотря на усталость и плохое настроение Толстой с удовольствием беседовал об искусстве с В. П. Боткиным и художником И. К. Пархоменко, который писал его портрет, обсуждал аграрную реформу с В. В. Тенишевым, математику и геометрию с физиком А. В. Цингером. Как-то августовским вечером, когда хозяин дома играл в шахматы с Гольденвейзером, появились полицейские с ордером на арест Гусева, секретаря писателя. Толстой побледнел от гнева и потребовал предъявить ему документы. Показали. Из них следовало, что Гусева высылают на два года в Чердынский уезд Пермской губернии за «революционную пропаганду и распространение запрещенной литературы». Присутствовавшие окружили несчастного, Саша успела сунуть ему в чемодан «Войну и мир», которой тот никогда не читал. «Тьфу! – плевалась вслед отъезжавшим полицейским монахиня Мария Николаевна. – За что они арестовывают такого доброго человека! Тьфу! Тьфу!»
Когда полицейские уехали, Толстой, сдерживая слезы, поднялся к себе в кабинет. На следующий день, пятого августа, он записал: «Вчера вечером приехали разбойники за Гусевым и увезли его. Очень хорошие были проводы: отношение всех к нему и его к нам. Было очень хорошо. Об этом нынче написал заявление».
Заявление это опубликовали многие газеты, и министр внутренних дел приказал начальнику управления полиции выразить неудовольствие тульскому губернатору тем, как он и его подчиненные справились с этим делом: вместо того, чтобы вызвать Гусева в полицию, отправились за ним в Ясную Поляну, выделили час на сборы, чем вновь содействовали росту популярности графа Толстого и спровоцировали появление в периодической печати статей, в которых тот представлен жертвой правительственного судебного произвола.
После ареста Гусева Лев Николаевич захотел вновь увидеться с Чертковым. Софья Андреевна долго противилась, но уступила и сама собирала мужа в Крекшино, где все еще жил Владимир Григорьевич. Третьего сентября Толстой пустился в путь. С ним выехали Саша, Маковицкий и слуга Иван Сидорков. К писателю обратились с просьбой снять его отъезд из Ясной, он отказался, но третьего сентября операторы и фотографы подстерегали его по дороге, на станции. Недовольный, он, сгорбившись, прошел перед камерой.
В Москве его снова встречали журналисты. Путешественники остановились в Хамовниках. Дом, который когда-то виделся Саше дворцом, оказался некрасивым, пришедшим в упадок, мрачным. Здесь теперь жил брат Сергей с женой. Толстой решил выйти в город, где не был восемь лет. В Москве все его поразило, вспоминал Гольденвейзер, «высокие дома, трамваи, движение. Он с ужасом смотрел на этот огромный людской муравейник и на каждом шагу находил подтверждение своей давнишней ненависти к так называемой цивилизации».
Впрочем, некоторые плоды цивилизации доставили ему удовольствие, например, музыкальный аппарат «Mignon» в магазине Циммермана. Он замечательно воспроизводил игру пианистов. Толстой слушал Шопена в исполнении Падеревского и говорил, что это чудесно. Делился впечатлениями об этом и в поезде по дороге в Крекшино. Когда прибыли к Черткову, «Mignon» уже поджидал его – подарок Циммермана. Отказаться было невозможно.
Но люди собрались здесь вовсе не затем, чтобы слушать музыку. Восторженные почитатели ждали приезда учителя. Первые дни прошли за обсуждением философских и педагогических проблем. Как всегда у Черткова, за одним столом сидели хозяева и слуги, что очень стесняло Ивана Сидоркова.
А в Ясной Поляне Софья Андреевна уже сожалела, что отпустила мужа на свидание с учеником. Ничего хорошего из этого выйти не могло. Лев Николаевич не пробыл в Крекшине и нескольких дней, как туда пожаловала супруга. Встретили ее с показным энтузиазмом. В дороге она вывихнула ногу, от боли настроение только ухудшилось, все не нравилось ей в этом грязном фаланстере. Когда оглядела присутствовавших за столом и обнаружила среди них Сидоркова, несчастный сжался, опасаясь хозяйского гнева. Но в последующие дни графине удалось справиться с плохим настроением и присоединиться к жизни, к которой привыкли хозяева дома. Она не сомневалась, что, подбодряемый Чертковым и Сашей, муж попытается оставить завещание, по которому авторские права на произведения, написанные до 1881 года, отойдут в общественное пользование, все рукописи переданы будут Владимиру Григорьевичу, которому предстоит принимать решение о публикации.
Лев Николаевич хотел вернуться сразу в Ясную, но Софья Андреевна настояла на остановке в Москве. И снова на вокзале толпа журналистов и фотографов, ужаснувшая Толстого. Что не помешало ему согласиться пойти вечером в кино на Арбат – это была его первая встреча с кинематографом. Но картина оказалась неудачной, и, выходя из зала, Толстой сказал: «Какое это могло бы быть могучее средство для школ, изучения географии, жизни народов, но… его опошлят, как и все остальное».
На следующий день по поручению отца и Черткова Саша, никому не сказав, отправилась к присяжному поверенному Муравьеву с завещанием, которое Лев Николаевич составил и подписал в Крекшине. Муравьев внимательно несколько раз прочитал его и сказал, что с юридической точки зрения оно не имеет никакой законной силы: что значит – передать авторские права всем. Но обещал посмотреть законы, подумать и позже написать Саше.
Весть о пребывании Толстого в Москве облетела город: непрерывно звонили репортеры и просто любопытные, пытаясь узнать, каким поездом он отправится в Ясную. Все это тешило тщеславие Софьи Андреевны, но очень беспокоило ее дочь.
Утром девятнадцатого сентября 1909 года в Хамовники подали ландо, чтобы отвезти Толстых на вокзал. В нем устроились Лев Николаевич, жена, дочь и Чертков, отдельно ехали Сергей с женой, Маклаков и друзья семьи. Маковицкий в это время был за границей, и графиня настояла, чтобы мужа сопровождал доктор Беркенгейм. Небольшая группа собралась уже при выходе из дома, у ворот стоял старый военный, который снял фуражку и низко поклонился, вдоль улицы выстроились люди, и когда экипаж проезжал мимо, обнажали головы. У Толстого на глазах были слезы.
Когда подъехали к Курскому вокзалу, Софья Андреевна и Саша испуганно посмотрели друг на друга: тысячи людей ждали приезда Льва Николаевича – студенты, гимназисты, рабочие, женщины из народа и великосветские дамы, военные, гражданские. Продвигаться вперед было невозможно, часть толпы окружила коляску, остановив ее. Раздалось «ура», присутствующие снимали шляпы. Пришлось спуститься, Лев Николаевич предложил руку жене, которая прихрамывала. Чертков в белой панаме пытался проложить дорогу, ему помогали Маклаков и какой-то жандарм. Студенты образовали цепь, взявшись за руки. Бледный, с заострившимися чертами, шел Толстой сквозь эту живую цепь, молодые люди, не отрывая взгляда, смотрели на него, произносили его имя. Он чувствовал невероятную слабость от радости и страха – не закончится ли все это очередной Ходынкой? Когда писатель был уже у вокзала, толпа прорвала цепь, Лев Николаевич и его спутники двигались теперь согласно ее воле. Кто-то умолял присутствующих остановиться, подумать о нем, беспокойно оглядывалась по сторонам Софья Андреевна. Их буквально вынесло на перрон – люди были повсюду, на крышах вагонов, на столбах, из рук в руки передавали цветы, полиция не знала, что делать. Благодаря широкоплечему жандарму, один за одним, они просочились в вагон. Толстой еле шел, нижняя челюсть его слегка подрагивала, он собрал все свои силы, чтобы продержаться до конца.
Наконец, целые и невредимые, они оказались в вагоне, Лев Николаевич опустился на полку и закрыл глаза. Опасность миновала и жена, с сияющими глазами повторяла: «Как королей! Нас встречали, как королей!» Чертков вытирал лицо и обмахивался панамой. Снаружи слышны были крики «Ура!».
По совету Черткова Лев Николаевич подошел к окну. Шум усилился, но сквозь него можно было расслышать отдельные возгласы: «Тише, тише, господа… Лев Николаевич будет говорить…»
«Спасибо, – твердо произносит Толстой. – Никак не ожидал такой радости, такого проявления сочувствия со стороны людей… Спасибо».
«Спасибо вам, – отвечала толпа. – Ура! Слава нашему Льву Николаевичу!»
Фотографы снимали происходящее. Поезд тронулся. Стоя у окна, Толстой продолжать махать рукой отдалявшейся толпе, ее возбуждение становились все тише и растворялось в глухом стуке колес. Удовольствие, которое доставили ему эти проводы, удивило писателя – он был уверен, что давно лишен тщеславия. Сел, радостный и усталый. Ему срочно дали овсяной каши, чтобы восстановить силы.
В Серпухове Чертков распрощался с попутчиками: в связи с запретом жить в Тульской губернии дальше ехать он не мог. Поезд тронулся, Толстой прилег и вдруг потерял сознание. Пульс был настолько слабым, что врач забеспокоился. Когда прибыли в Ясенки, Лев Николаевич открыл глаза, попробовал заговорить, но пробормотал всего несколько слов – язык не слушался. Его подвели к коляске, ждавшей у вокзала. Во время пути все смотрел в пустоту, чертил что-то в воздухе руками и повторял: «Моисей… Пигмалион… Моисей, Моисей, религия…» Жена сидела рядом, укрывала его пледом, согревала руки, молилась и плакала. Он все еще бредил, когда наконец подъехали к крыльцу яснополянского дома. Врач потребовал немедленно принести бутылки с горячей водой, вино, банки, лед.
Саша помогала раздеть больного. Стоя перед дрожащим, с отвисшей губой мужем, Софья Андреевна решила, что настал его последний час. И вдруг вспомнила о всех своих недругах: не станет Левочки, и ее растопчут, воспользуются дневниками покойного, выставят мегерой, и самой яростной противницей, конечно, окажется младшая дочь, которую околдовал Чертков! Скорее, опередить их всех! Сама не своя от усталости и тревоги, графиня кружила по комнате, смотрела по сторонам.
«– Левочка, – тормошила его мама, – Левочка, где ключи?
– Не понимаю… зачем?
– Ключи, ключи от ящика, где рукописи!
– Мама, оставь, пожалуйста, не заставляй его напрягать память… Пожалуйста!
– Но ведь мне нужны ключи, – говорила она в волнении, – он умрет, а рукописи растащат…
– Никто не растащит, оставь, умоляю тебя!»[657]657
Толстая А. Л. Отец.
[Закрыть]
Доктор велел согревать Льва Николаевича, сделал ему укол. Софья Андреевна продолжала стенать: «Теперь все, конец!»
Ночью Толстой пришел в себя, устало улыбнулся и заснул. В дневнике о случившемся записано: «Толпа огромная, чуть не задавила. Чертков выручал, я боялся за Соню и Сашу… Приехали в Ясенки. Я помню, как мы сели в коляску, но что было дальше до 10 часов утра 20-го – ничего не помню. Рассказывали, что я сначала заговаривался, потом совсем потерял сознание. Как просто и хорошо умереть так».[658]658
Толстой Л. Н. Дневники, 20 сентября 1909 года.
[Закрыть]
Через день он уже ездил верхом, а спустя еще несколько занялся статьями и корреспонденцией. Среди прочего было послание от незнакомого ему индуса, который называл его «Русским титаном», а себя – «смиренным последователем его учения». Индусом этим был Махатма Ганди. Толстой ответил ему.
Чертков находился в Москве и не оставлял дела с завещанием. По его просьбе Муравьев пытался составить новое, несколько вариантов которого согласился отвезти Льву Николаевичу в Ясную Страхов. Согласно этому документу, все авторские права должны были быть переданы определенному лицу, названному в завещании, человек этот впоследствии отказывался от этих прав, передавая их в общее пользование. «Заговорщики» выбрали день, когда Софья Андреевна собиралась быть в Москве. Но в поезде, который вез Страхова в Ясенки, тот нос к носу столкнулся с графиней, которая с холодной ненавистью взирала на него. Ему с трудом удалось скрыть замешательство. Вместе они прибыли в Ясную.
Страхов передал писателю новый проект завещания, но оказалось, тот переменил мнение и думал теперь, что лучше вообще отказаться от всякого завещания. По его словам, не было необходимости обеспечивать публикацию его произведений тем или иным путем; Христос ведь не заботился о том, кто завладеет его идеями, отважно распространял их и пошел ради них на крест. И идеи его не затерялись. Никакое слово не уходит бесследно, если оно выражает истину, и человек, его произносивший, в эту истину верил.
Тогда Страхов попытался объяснить, что, если не позаботиться о законной передаче авторских прав, их наследует семья писателя. Какое негодование это вызовет среди толстовцев, когда они узнают, что их учитель, осуждавший собственность, не посмел лишить жену и детей доходов от произведений, которые по сути своей предназначены были людям. Довод этот заставил Толстого усомниться в правильности своего решения, он удалился подумать. Через несколько часов сообщил, что передаст права доказавшей свою преданность Саше, а та откажется от них в пользу народа. Речь шла о всех его произведениях, в том числе написанных до 1881 года.
Сашу поставили в известность об этом решении. Она протестовала, говорила, что недостойна, боялась нападок матери, сестры и братьев, но уступила, и в глубине души была горда, что выбор его пал на нее. Лев Николаевич попросил, если останутся деньги от первого издания сочинений, выкупить у матери и братьев Ясную Поляну и отдать мужикам. Страхов уехал довольный.
Первого ноября вернулся с Гольденвейзером – привезли окончательный текст завещания, составленного в пользу Александры Львовны Толстой, которая наследовала все авторские права своего отца. Прибыли поздно, когда в доме спали, бодрствовал только хозяин. Он принял посланников Черткова в своей комнате, прочитал документ, переписал своей рукой. Лев Николаевич был очень напряжен, постоянно прислушивался: жена спала чутко и, кто знает, не могла ли появиться в любой момент и разоблачить «заговорщиков». Несколько раз проверял, нет ли кого за дверью. Несмотря на то, что Страхов и Гольденвейзер ободряли его, ему все время казалось, будто совершает дурной поступок. Гости удостоверили его подпись своими, Страхов убрал завещание в портфель, чтобы везти в Москву.
Наутро ничего не подозревавшая Софья Андреевна была очень любезна с посетителями, и у Страхова даже появились угрызения совести. Но он успокаивал себя тем, что прошлой ночью довел до конца дело, последствия которого будут историческими.
В январе 1910 года в Ясной гостил Дорик Сухотин, Танин пасынок, у которого началась корь. От него заразилась Саша. Корь осложнилась двусторонним воспалением легких, она стала кашлять кровью. Толстой в отчаянии проводил часы возле нее. Когда она просила пить, подавал стакан дрожащей старческой рукой. «…Вода расплескивалась. Я целовала его руку. „Спасибо“. Он всхлипывал, брал мою руку, прижимал ее к губам».
В марте Саша встала, но врачи опасались туберкулеза и посоветовали поехать в Крым на два месяца – этого хватит для окончательного выздоровления. Она с ужасом думала, что придется оставить отца так надолго, – вдруг больше никогда его не увидит. Ее убедили в необходимости отъезда, вместе с ней согласилась отправиться в путь Варвара Феокритова. В день отъезда, тринадцатого апреля, Толстой плакал. «Тяжело, – отметил он на следующий день в дневнике, – а не знаю, что делать. Саша уехала. И люблю ее, недостает она мне – не для дела, а по душе. Приезжали провожать ее и Гольденвейзеры. Он играл. Я по слабости кис. Ночью было тяжело физически, и немного влияет на духовное…Читал свои книги. Не нужно мне писать больше. Кажется, что в этом отношении я сделал, что мог. А хочется, страшно хочется… Теперь 12 часов. Ложусь. Все дурное расположение духа. Смотри, держись, Лев Николаевич».
Толстой вскоре заметил, что с отъездом дочери атмосфера в Ясной Поляне стала гораздо спокойнее: отсутствие Саши и Черткова благотворно сказывалось на внутреннем состоянии Софьи Андреевны. Она беспрестанно жаловалась на здоровье – мигрени, нервная усталость, боязнь потерять зрение, кроила никому не нужные рубашки и чепчики, вздыхала, что сыновья обходятся ей слишком дорого, готовила, не жалея сил, полное собрание сочинений мужа в двадцати восьми томах, описывала свою жизнь и предрекала разорение, но все это было в рамках привычного, а потому не беспокоило Льва Николаевича. Хотя он вдруг почувствовал себя чужим в этом спокойном доме. Он поддерживал с Сашей постоянную переписку, рассказывал ей о своей жизни, работе, уверял в своей нежности.
«Так близка ты моему сердцу, милая Саша, что не могу не писать тебе каждый день» (24 апреля 1910 года); «От тебя нынче нет письма, а я все-таки пишу тебе, милый друг Саша» (25 апреля); «Как твоя жизнь? Хотелось бы думать, что у тебя есть и там внутренняя духовная работа. Это важнее всего. Хотя ты и молода, а все-таки можно и должно» (26–27 апреля).
Как это бывало каждый год, с приближением лета в Ясную Поляну потянулись гости, от которых Толстой теперь уставал. Иногда им вдруг завладевала мысль о социальной несправедливости, он как безумный устремлялся в кабинет, брал дневник и писал: «Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной, голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут пятнадцать человек блины, человек пять, шесть семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жранье. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно меня сквозь строй прогнали».[659]659
Толстой Л. Н. Дневники, 12 апреля 1910 года.
[Закрыть] Почти каждый день находил повод, чтобы негодовать или чувствовать себя несчастным. То посетитель в гимназической форме, признававшийся, что состоит платным осведомителем в полиции и занимается разоблачением террористов, то настоящий революционер, упрекавший писателя в отказе в своей борьбе от бомб; то толстовец, осуждавший за слишком роскошную жизнь за чужой счет, то японцы, выражавшие восхищение христианской цивилизацией и думавшие доставить ему этим радость. Эти японцы отправились в деревню с хозяином дома и его гостями, которые хотели продемонстрировать крестьянам новейшее техническое достижение – граммофон. Мужчины, женщины, дети высыпали из изб и расселись на земле, из граммофона раздавались веселые звуки оркестра балалаечников. Мужики удивленно переглядывались, а потом пустились в пляс, подбадриваемые Толстым. Японцы были на седьмом небе. Едва уехали, появились сын Черткова и Сергеенко. Лев Николаевич рад был услышать вести о своем любимом ученике, в дневнике появляется запись: «…духом Чертковых повеяло – приятно. Ложусь спать».[660]660
Толстой Л. Н. Дневники, 26 апреля 1910 года.
[Закрыть]