355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Лев Толстой » Текст книги (страница 51)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:40

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 55 страниц)

В Ясной Поляне графиня в нетерпении не отходила от окна второго этажа, из которого просматривались все подходы к дому, Лев Львович стоял на страже у въезда в имение. Саша, подозревая о возможной слежке, пришла с другой стороны, и через окно подала дневники Варваре Михайловне Феокритовой, та вручила Тане. Но было слишком поздно: предупрежденная Львом, Софья Андреевна обрушилась на старшую дочь, пытаясь вырвать у нее из рук сверток, как мать, у которой отнимают ребенка. Завладев тетрадями, принялась за чтение. На возмущенные крики Саши прибежал Сухотин, попытался урезонить тещу, забрал у нее дневники, запаковал и запер в шкаф. Через день он должен был отвезти их в Тулу и положить на хранение в государственный банк от имени Льва Николаевича.

Графиня никак не могла успокоиться и по-прежнему требовала либо дневников, либо ключа от шкафа. Толстой отказался и вышел в сад. Когда проходил мимо окон, жена крикнула: „Я опий выпила“.

Лев Николаевич бегом вернулся, поднялся наверх. „Я тебя обманула, я и не думала пить“, – сказала она. У него началось сердцебиение, он нашел Сашу, попросил пойти к матери, объяснить, что такое поведение заставит его уйти из дома, а что касается дневников, то ключ у Сухотина.

Теперь на попятный пошла Софья Андреевна и согласилась даже, чтобы время от времени в Ясную приезжал Чертков. Правда, как только он появлялся, выходила из себя: дневники больше не принадлежали ему, но и она не имела к ним доступа. Таким образом, победу ее нельзя было считать полной. „Он рвет и мечет, что у меня на него открылись глаза и я поняла его фарисейство, и ему хочется мстить мне. Но я не боюсь“, – заносит она в дневник семнадцатого июля. Нападает на мужа: „…упорное отнятие дневников есть ближайшее орудие уязвить и наказать меня. Ох! уж это напускное христианство с злобой на самых близких вместо простой доброты и честной безбоязненной откровенности“.[668]668
  Дневники С. А. Толстой, 18 июля 1910 года.


[Закрыть]

Ситуация в доме стала столь мучительна, что Лев Николаевич, Таня и Саша решили обратиться к врачам. Девятнадцатого июля в Ясную приехал известный психиатр Г. И. Россолимо и друг семьи, доктор Никитин. Лев ворчал, что „лечить надо не мать, а отца, который выжил из ума“. Вежливо и высокомерно позволила Софья Андреевна осмотреть себя. Доктора задержались еще на день и пришли к заключению, что психическим расстройством она не страдает, у нее „дегенеративная двойная конституция: паранойяльная и истерическая, с преобладанием первой“. Рекомендованы были ванны, прогулки, а в особенности, чтобы супруги на время расстались. Софья Андреевна решительно отказывалась покинуть Левочку, так как была уверена, что ее место немедленно займет Чертков. Переубедить ее врачи не сумели, когда они уезжали, без конца повторяла, что сразу выздоровеет, едва ей вернут дневники Толстого.

У самого Льва Николаевича на душе было неспокойно – за два дня до этого он тайком побывал у Черткова, чтобы переписать завещание, окончательный вариант которого был наконец составлен. Хотя, казалось, все было предусмотрено, неожиданная болезнь Саши заставила Черткова вновь обратиться к Муравьеву, который внес поправки, и теперь, в случае смерти девушки раньше Толстого, авторские права переходили к Татьяне Львовне. Этот окончательный текст Лев Николаевич переписал своею рукой и подписал в присутствии трех свидетелей накануне визита врачей для осмотра жены. Он думал, что с завещанием покончено раз и навсегда, когда Владимир Григорьевич дал знать, что опущены слова „в здравом уме и твердой памяти“, вследствие чего завещание могут признать недействительным. Надо было вновь переписать бумагу. Боясь вызвать у жены подозрения, Толстой решил не ездить в Телятники, а увидеться со свидетелями в лесу. На эту встречу отправились друг и советчик Черткова Сергеенко, секретарь Владимира Григорьевича Радинский и Гольденвейзер. Лев Николаевич ждал их, верхом на своем верном Делире: в белой шляпе, с белой бородой, лежащей на белой рубашке, благородным силуэтом своим выделялся он на фоне леса. Кавалькада некоторое время занималась поисками подходящего места, потом все спешились. Толстой „сел на пень и, вынув прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему все нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мной для этой цели картон, на котором писать, а Александр Борисович держал перед ним черновик завещания“.[669]669
  Сергеенко А. П. Как писалось завещание Л. Н. Толстого.


[Закрыть]

Толстой старательно переписывал. Под деревьями было свежо, солнечные блики то и дело попадали на бумагу. Мирно стояли лошади, вдалеке переговаривались птицы. Наконец Лев Николаевич поставил подпись, расписались и свидетели.

„Как тяжелы все эти юридические придирки“,[670]670
  Сергеенко А. П. Как писалось завещание Л. Н. Толстого.


[Закрыть]
– сказал он Сергеенко, ловко поднялся в седло и уехал.

Дома, когда жена посмотрела на него своими пронзительными черными глазами, Лев Николаевич испугался, что она обо всем догадалась. К тому же сама неожиданно стала настаивать на приходе Черткова в тот же вечер. Впрочем, увидев того, вновь перешла к обычным резкостям: говорила, что не дает ей ни дня передышки, забыв, что приглашение последовало от нее.

И без того плохое настроение Софьи Андреевны ухудшилось на следующий день, когда Владимир Григорьевич появился вновь и она застала его перешептывающимся о чем-то с Толстым. Оба отказались отвечать на ее вопрос о теме их беседы. К тому были все основания: Лев Николаевич успел сообщить своему ученику, что в письме, приложенном к завещанию, назначал его одного ответственным за публикацию произведений Толстого после смерти автора. Графиня была рассержена, что ее не посвящают в предмет обсуждения, стала угрожать, потом тихо ушла к себе в комнату, взяла в руки пузырек с опиумом, но с самоубийством решила повременить: не хотела всем, включая Сашу, доставить удовольствие видеть себя мертвой. Вспомнив о „черте“, добавила, что хотела бы убить Черткова, чтобы освободить душу Льва Николаевича от его тлетворного влияния».

Графиня, слишком возбужденная, чтобы заснуть, решила, что на другой день навсегда уйдет из дома, стала собирать вещи. Потом села писать письмо Левочке. Пыталась поведать о своих несчастьях, о том, как старалась терпимо относиться к Черткову, но из этого ничего не вышло. Осмеянная дочерью, отталкиваемая мужем, покидает семейный очаг – место ее занято Чертковым, и не вернется, пока он не уйдет.

В слезах, ею было подготовлено и заявление для газет: «В мирной Ясной Поляне случилось необыкновенное событие. Покинула свой дом графиня Софья Андреевна Толстая, тот дом, где она в продолжение 48 лет с любовью берегла своего мужа, отдав ему всю свою жизнь. Причина то, что ослабевший от лет Лев Николаевич подпал совершенно под вредное влияние господина Ч-ва, потерял всякую волю, дозволяя Ч-ву грубо обращаться с графиней, и о чем-то постоянно тайно совещался с ним. Проболев месяц нервной болезнью, вследствие которой были вызваны из Москвы два доктора, графиня не выдержала больше присутствия Ч-ва и покинула свой дом с отчаянием в душе».

Поставив таким образом в известность общественность, Софья Андреевна провела утро двадцать пятого июля в дорожном платье, с видом угрюмым и решительным. После полудня собирался приехать Андрей Львович, выделена была коляска, чтобы встретить его на вокзале. В десять часов графиня села в нее и попрощалась с близкими. Думая, что она отправляется на прогулку, Лев Николаевич предложил сопровождать ее, но, отказавшись, та уехала одна. В дамской сумочке у нее лежали паспорт, пистолет и баночка с опиумом. В семь часов вечера вернулась: убедил в этом сын, которого мать встретила на вокзале. Увидав мужа, бросилась к нему, стала просить прощения за то, что доставила ему столько беспокойства, но очень быстро снова перешла к теме его заговора с Чертковым. Лев Николаевич отказался продолжить беседу, а дочери сказал с грустью, что ему было жаль эту старую женщину, которая то плакала, то смеялась. Все же произошедшее тронуло его сильнее, чем он признавался себе в этом, и Толстой вновь пришел к мысли, что Владимиру Григорьевичу надо на время удалиться от Ясной Поляны. Двадцать шестого июля пишет ему: «Думаю, что мне не нужно объяснять вам, как мне больно и за вас, и за себя прекращением нашего личного общения, но оно необходимо… Будем пока переписываться. Я не буду скрывать своих и ваших писем, если пожелают их видеть».

Чертков немедленно ответил, что подчиняется этому решению, но оно представляется ему следствием упадка духа: «…я боюсь, как бы из желания успокоить Софью Андреевну вы не пошли слишком далеко и не поступились бы той свободой, которую следует всегда за собою сохранять тому, кто хочет исполнять волю не свою, а Пославшего…И тут-то и бывает у вас, я боюсь, опасность уступить свою свободу, связать себя и поставить свое поведение в том или другом отношении в зависимость от воли человека, а не одного только голоса Божьего в своей душе в каждое настоящее мгновение. Вот поэтому, хотя я готов безропотно даже навсегда лично расстаться с вами, если вы будете находить в каждую данную минуту, что в этом воля Божья; тем не менее, мне было бы жаль и больно даже один раз не повидаться с вами вследствие связывающего вас обещания, данного вами человеку».

Учитель смиренно воспринял этот урок толстовства, но от решения своего не отказался: не время подливать масла в огонь, думал он. С приездом Андрея Львовича у графини появился серьезный союзник: сын смотрел на происходящее вокруг весьма трезво. Бонвиван, придерживавшийся установленного порядка, противник всякой философии, он был настроен стойко защищать финансовые интересы семьи. Вместе со Львом встал на защиту матери против тех, кто считал ее безумной. С возмущением говорил, что отец со своим непротивлением злу только и знает, что ненавидит людей и причиняет им боль, что мнение старика, впавшего в детство, его совершенно не интересует. Двадцать седьмого июля вошел в кабинет к Толстому и напрямую спросил, существует ли завещание. У Льва Николаевича сжалось сердце, но он справился с собой и спокойно сказал, что не считает нужным отвечать.

Андрей вышел, хлопнув дверью. Раз не удалось заставить говорить отца, следует надавить на сестру, но та ответила, что не в курсе происходящего. Саша врала матери и братьям умело, страстно, Толстой же мучился, прикидываясь невинным.

Дневнику, которому он обычно поверял свои мысли и чувства, теперь нельзя было доверить всё, каждый из близких считал себя, что вправе туда заглянуть. Двадцать девятого июля Лев Николаевич начал новый, который назвал «Дневник для одного себя» и прятал ото всех. Это была не просто необходимость записывать-размышлять над самым сокровенным: все чаще Толстой спрашивал себя, прав ли он, отказывая в авторских правах семье, не предал ли учение, подписав документ, соответствующий требованиям законности, против которой восставал. Чтобы оправдаться в собственных глазах, вспоминал о посредственности сыновей. Вот запись от двадцать девятого июля: «Я совершенно искренно могу любить ее [жену], чего не могу по отношению ко Льву. Андрей просто один из тех, про которых трудно думать, что в них душа Божия (но она есть, помни)… Нельзя же лишать миллионы людей, может быть, нужного им для души… чтобы Андрей мог пить и развратничать и Лев мазать и…» На следующий день замечает: «Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела и противна мне».

Сомнения только усилились после разговора с «Пошей», биографом и другом Павлом Бирюковым, который приехал в Ясную второго августа. Толстой ждал, что тот похвалит его за подарок, который он делает человечеству, но оказалось, что Поша не одобряет тайны, окружающей историю с завещанием. Бирюков полагал, что Льву Николаевичу следовало собрать семью и открыто объявить о своем решении. Неужели он не настолько велик, чтобы не обращать внимания на мнение родных, близких? Сказанное поколебало уверенность и решимость Толстого. В тот же вечер он записал: «Очень, очень понял свою ошибку. Надо было собрать всех наследников и объявить свое намерение, а не тайно. Я написал это Черткову».

Но Чертков такому намерению воспротивился: Гольденвейзер и Булгаков то и дело привозили в Ясную его письма, где он объяснял учителю, что невозможно обнародовать документ, это нанесет непоправимый вред здоровью Софьи Андреевны, которая в течение долгих лет вынашивала план, как она завладеет всеми произведениями мужа после его смерти, жестокое разочарование станет для нее ударом, она не пощадит никого.

Толстой на это отвечал: «Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвало во мне это ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был не прав и также был не прав и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как».

Активность «почтальонов» – Гольденвейзера и Булгакова, – сновавших между Ясной и Телятниками, раздражала Софью Андреевну, которая как-то даже сказала мужу, что у него с Чертковым тайная любовная переписка. Лев Николаевич грубо одернул жену, тогда она с победной ухмылкой сунула ему под нос переписанный отрывок из его юношеского дневника (от двадцать девятого ноября 1851 года): «Я никогда не был влюблен в женщин… В мужчин я очень часто влюблялся… Для меня главный признак любви есть страх оскорбить или не понравиться любимому предмету, просто страх… Я влюблялся в мужчин, прежде чем имел понятие о возможности педерастии; но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову… Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем пример Д [ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова], и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладострастие, но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею страшное отвращение».

Прочитав, Толстой побледнел и закричал, чтобы жена немедленно ушла. Та не шевельнулась. Тогда он удалился к себе и закрылся. Софья Андреевна словно окаменела. Где же любовь? Где это непротивление злу? Где христианство? Неужели старость так ожесточает сердце человека? Саша вызвала к отцу доктора Маковицкого, тот констатировал истощение, учащенный пульс, сбои в сердцебиении. «Передайте ей, что если она хочет меня убить, то она скоро этого добьется», – пробормотал пациент.

Но графиня все не могла успокоиться и повторяла свои догадки о гомосексуальности Маковицкому, Саше, каждому, кто слушал. Узнав, что во время прогулок Лев Николаевич встречается в ельнике с Чертковым, стала следовать за ним, подглядывать из-за деревьев, расспрашивать деревенских ребятишек, видели они графа одного или с каким-то господином. Как только муж выходил из кабинета, пробиралась туда, рылась в бумагах – искала свидетельства его предательства, злобы, дурных наклонностей. Иногда понимала, что вот-вот лишится рассудка, и с ужасом вспоминала брата Степана, умершего годом раньше. Мечтая хоть о небольшой передышке, признавалась в дневнике: «Думаю о том, не могу ли я примириться с Чертковым… Может быть, в мыслях и перестану ненавидеть его. Но когда подумаю – видеть эту фигуру и встречать в лице Льва Николаевича радость от его посещения, опять страдания поднимаются в моей душе, хочется плакать… В Черткове злой дух, оттого он так и пугает, и мутит меня» (4 августа 1910 года).

Андрей и Лев всерьез задумывались над тем, чтобы объявить отца умалишенным и таким образом добиться признания недействительным завещания, о существовании которого подозревали, несмотря на отрицательный ответ Льва Николаевича. Презираемый одними, нелюбимый другими, находясь под пристальным наблюдением каждого, Толстой с ужасом смотрел на окружавших его близких людей. Что бы он ни делал, все вызывало протест родных или учеников. Тот, кто проповедовал всеобщую любовь, стал причиной раздора в собственной семье. И он в последний раз попытался обмануть себя. Не в состоянии принять решение, пробовал скрыть малодушие за религией. Говорил Булгакову: «Я понял недавно, как важно в моем положении, теперешнем, неделание! То есть ничего не делать, ничего не предпринимать. На все вызовы, какие бывают или какие могут быть, отвечать молчанием. Молчание – это такая сила!.. И просто нужно дойти до такого состояния, чтобы, как говорит Евангелие, любить ненавидящих вас, любить врагов своих». И, думая о Черткове и Саше, добавил: «Но они все это преувеличивают, преувеличивают…»

«Наверное, Лев Николаевич, вы смотрите на это как на испытание и пользуетесь всем этим для работы над самим собой?» – спросил Булгаков.

«Да как же, как же! Я столько за это время передумал!.. Но я далек от того, чтобы поступать в моем положении по-францисковски. Знаете, как он говорит?.. радость совершенная в том, чтобы когда тебя обругают и выгонят вон, смириться и сказать себе, что это так и нужно».[671]671
  Булгаков В. Ф. Л. Н. Толстой в последний год его жизни, 30 июля 1910 года.


[Закрыть]

Шестого августа в дневнике Льва Николаевича появляется запись: «Думаю уехать, оставив письмо, и боюсь, хотя думаю, что ей [Софье Андреевне] было бы лучше». И спустя несколько дней продолжает: «Помоги мне Отец, начало жизни, дух всемирный, источник, начало жизни, помоги, хоть последние дни, часы моей жизни здесь жить только перед Тобой, служа только Тебе».

Посреди всего этого кошмара в Ясную приехала Татьяна Львовна, и, чувствуя себя совершенно беспомощным, Толстой признался ей в существовании завещания. Она не была удивлена и даже одобрила, но все-таки пожалела, что отец отказывает семье в авторских правах на произведения, написанные до 1881 года. Как бы то ни было, у нее ни на секунду не возникло сомнения, что если он останется в этой атмосфере доносов и истерик, то умрет от разрыва сердца. Дочь пригласила его в Кочеты, одного, отдохнуть. Лев Николаевич откликнулся с энтузиазмом, но Софья Андреевна потребовала, чтобы ехали вместе: пусть лучше она будет надоедать ему, чем знать, что муж счастлив вдали от нее. Пятнадцатого августа Толстой выехал с женой, дочерьми и доктором Маковицким.

Первые дни в Кочетах были сердечными, графиня забыла все свои беды, счастливо наслаждаясь хорошим отношением зятя и внуков. Но восемнадцатого августа прочла в газетах о том, что близкие пытались скрывать от нее уже четыре дня: министр внутренних дел разрешил Черткову вернуться в Тульскую губернию. Софья Андреевна была в отчаянии, уверяя, что это смертный приговор ей, что она убьет Владимира Григорьевича, отравит его. Пульс был бешеный, голова горела.

Чтобы образумить жену, Левочка пообещал, что не позволит больше Черткову фотографировать себя, как «старую кокетку». И пока она с гордостью писала об этой своей победе в личном дневнике, заносил в свой: «Софья Андреевна с утра просила обещать прежние обещания и не делать портретов. Я напрасно согласился». Но в тот же день сказал ей, что будет продолжать переписку с учеником, и графиня уже предчувствует новую опасность: недоброжелательные суждения о ней найдут не в дневниках, а в письмах, которыми обмениваются муж и Чертков.

Вновь, ведомая навязчивой идеей, стала отыскивать в произведениях Толстого отрывки, свидетельствующие о его тяге к мужчинам. Самым откровенным показался кусок из «Детства», где автор восхищается красотой Сергея. «Поразительно, до чего черты молодости те же, как и черты старости, – замечает она в дневнике, – преклонение перед красотой (Сережа Ивин), и потому страдания за свою некрасивость и желание заменить красоту тем, чтоб быть умным и добрым мальчиком». Когда смотрелась в зеркало, не могла понять, почему Левочка предпочитает ей этого тучного бородача с полысевшей головой. «День моего рождения, – записывает Софья Андреевна двадцать второго августа, – мне 66 лет, и все та же энергия, обостренная впечатлительность, страстность и – люди говорят – моложавость».

Двадцать шестого был день рождения Толстого. Восемьдесят два года. Ему так хотелось, чтобы он прошел спокойно. Но опять вышел спор с женой – идеал христианства, утверждал он, это безбрачие и целомудрие, она заметила, что у него нет права проповедовать это перед ней, когда у них тринадцать детей. Слово за слово, и пожилые супруги, дрожа от ярости, стали припоминать друг другу прежние разногласия: раздел имущества, авторские права, Черткова… В ход пошло все! Последовало примирение, искреннее со стороны графини и вызванное глубокой жалостью – со стороны Льва Николаевича: «Все тяжелее и тяжелее с Софьей Андреевной. Не любовь, а требование любви, близкое к ненависти и переходящее в ненависть… Ее спасали дети – любовь животная, но все-таки самоотверженная. А когда кончилось это, то остался один ужасный эгоизм. А эгоизм самое ненормальное состояние – сумасшествие. Сейчас говорил с Сашей и Михаилом Сергеевичем, и Душан, и Саша не признают болезни. И они не правы».

Через день Софья Андреевна решила уехать из Кочетов. По настоянию отца с матерью поехала Саша. Едва переступив порог дома в Ясной, графиня стала снимать со стен фотографии Черткова и Саши, заменяя их на свои. Потом призвала священника, чтобы он освятил кабинет Левочки, где витал дьявольский дух его ученика. Священник явился второго сентября к четырем часам дня и с ним дьякон с дорожным сундучком. Окропил комнату святой водой, кадил ладаном во все четыре угла и громким голосом произнес молитвы. Саша отправилась обратно в Кочеты третьего сентября и рассказала отцу о происходившем дома. Тот был тем более опечален, что жена, которой не сиделось на месте, сообщала о своем приезде к ним.

Пятого графиня уже была в Кочетах, раздор заполыхал вновь: упреки, обвинения, бегство в сад. Толстой следовал за женой, болезненно повторявшей, что он убийца и она не желает его видеть. В перерывах между ссорами Лев Николаевич пытался читать и немного писать. Современные романы разочаровывали, в основном он оставался верен литературным предпочтениям юности: из зарубежных писателей по-прежнему почитал – за абсолютную искренность – милого сердцу Руссо, чьи духовные искания так напоминали его собственные; Мольера, за общедоступность его пьес; Стендаля, у которого учился писать о войне; гиганта Гюго, провозглашавшего, как и он, что искусство должно приносить пользу человечеству; зубоскала Анатоля Франса; защитника социальных прав Золя; друга униженных Диккенса с его тонким юмором и грустью; Мопассана, единственного, кто понял и сумел выразить негативную сторону взаимоотношений мужчины и женщины. Горький и Поссе спросили как-то Льва Николаевича, почему ему так нравится этот почти «порнографический» автор. Толстой ответил, что, с его точки зрения, у таланта два «плеча» – этика и эстетика. Если этическое плечо поднимается чересчур высоко, настолько же опускается эстетическое.

Шестым сентября датирован ответ Ганди, который прислал ему в августе в Ясную письмо и номер издававшегося им журнала «Indian Opinion». В нем говорится о вопиющем противоречии между законом любви, который исповедуют христианские народы, и их жестокостью, проявляющейся через деятельность правительств, армии, судов, всех органов управления. Толстой призывает своих азиатских братьев не отвечать злом на зло. Быть может, тогда удастся им добиться того, что не удалось христианам? Иногда Лев Николаевич спрашивал себя, что подумал бы о нем этот далекий корреспондент, которому он кажется великим мудрецом, увидев его рядом с полусумасшедшей женой и детьми, погрязшими в материальных заботах.

Чертков отправил ему выписку из дневника Варвары Михайловны, где были приведены слова Софьи Андреевны о том, что даже если муж передал все авторские права Черткову, она не откажется от прав на неизданные произведения, так как дата на них не проставлена, и можно будет заявить, что написаны они до 1881 года; к тому же она с сыновьями сумеют опротестовать завещание (если таковое существует), доказав, что у Льва Николаевича в последние годы помутился рассудок, случались частые обмороки (а об этом известно всем), и завещание его вынудили написать в момент умственной слабости, сам он никогда бы не стал ущемлять интересы собственных детей.

Посеяв смятение и тоску в сердце Толстого, Владимир Григорьевич обращается с письмом к его жене, в очередной раз пытаясь вернуть ее расположение. Недоброжелательность, настороженность графини, уверяет он, вызваны недоразумениями и клеветой людей, питающих к нему неприязнь. Софья Андреевна заметила на это, что не может простить «захват» дневников мужа – это святая святых всей его жизни и, как следствие, ее жизни с ним, отблеск его души, которую она привыкла чувствовать и любить, а потому дневники не должны быть в чужих руках. И кто знает, не сгорят ли они у Черткова, а уж в том, что их могли не раз переписать, и вовсе нет никаких сомнений. Ей непонятно, почему он не соглашается сказать, как собирается поступить с бумагами и рукописями Льва Николаевича после его смерти. Почему немедленно завладевает всеми рукописями писателя? Она не верит, что это происходит по доброй воле Толстого, а видит в этом все возрастающее влияние Черткова на человека, чья собственная воля слабеет день ото дня. И, наконец, это Владимир Григорьевич внушает Льву Николаевичу мысль о бегстве из дома или самоубийстве.

Двенадцатого сентября, после того, как два дня ничего не ела, чтобы наказать Левочку, Софья Андреевна, одна, уезжает в Ясную Поляну. За время недолгого пребывания в Кочетах она умудрилась настроить против себя даже невозмутимого Сухотина, утверждавшего, что ее слава верной спутницы Толстого исчезнет, как только тот покинет ее, а люди скажут, что писатель избавился от жены, которая отравляла ему жизнь.

Теперь, когда графиня уехала, ее противники во главе с Сашей попытались упрочить свое преимущество: младшая Толстая делилась с Булгаковым, что не хочет, чтобы отец уступил матери. Чертков, сожалея, что не может видеться с учителем в такой тяжелый момент его жизни, посылал письмо за письмом, призывая сохранять твердость. «Получил письмо от Черткова, подтверждающее советы всех о твердости и мое решение. Не знаю, выдержу ли, – заносит Толстой в дневник шестнадцатого-семнадцатого сентября. – Хочу вернуться в Ясную 22-го». Двадцать третьего была сорок восьмая годовщина их с Соней свадьбы, и он обещал жене провести этот день рядом с ней: «22 утро. Еду в Ясную, и ужас берет при мысли о том, что меня ожидает. Только fait ce que doit…[672]672
  «Делай, что должно…» (фр.).


[Закрыть]
А главное, молчать и помнить, что в ней душа – Бог».

Вместе со Львом Николаевичем в Ясную вернулись Саша и Маковицкий. Встреча супругов вышла неловкой и нерадостной. Но на следующий день Софья Андреевна вышла в белом шелковом платье, с праздничной улыбкой, велела подать на завтрак шоколад и попросила Булгакова сфотографировать ее с мужем – он не откажет ей, ведь столько раз позировал Черткову. Она полагала, что публикация этих снимков развеет слухи о разногласиях между великим писателем и его женой. Толстой нехотя согласился. Поставили экран, чтобы слабые лучи осеннего солнца лучше освещали графа и графиню, накрывшись черной тряпкой, Булгаков смущенно попросил их повернуться друг к другу, с любовью посмотреть. Лев Николаевич, раздосадованный происходящим, не слушал его. Фотография не получилась. Через день по просьбе матери семейства решили сеанс повторить. Было холодно, сильный ветер. Булгаков никак не мог установить аппарат. Наконец все было готово. Перед собой он видел странную пару: Лев Николаевич, заложив руки за пояс, с изможденным лицом и взглядом, устремленным в пустоту, казалось, не замечает жены, которая держит его под руку с умоляющим и властным одновременно видом, пожирая его глазами. Эта трагическая фотография двух людей, между которыми больше не было ничего общего, оказалась последним прижизненным изображением Толстого.

Саша, конечно, была возмущена тем, что отец согласился фотографироваться с матерью, как если бы они были образцовой парой, да еще и портреты ее и Черткова не были возвращены на свои места в кабинете писателя. Неожиданно для себя Толстой узнал в дочери, повышавшей тон и сверкавшей глазами, Софью Андреевну. «Ты уподобляешься ей», – грустно сказал он. И записал в дневнике: «Они разрывают меня на части, иногда думается: уйти ото всех».

Немного погодя Саша по просьбе отца вошла к нему в кабинет, чтобы стенографировать. «Но едва та заняла место за столом, как старик вдруг упал головою на ручку кресла и зарыдал…

– Не нужно мне твоей стенографии! – проговорил он сквозь слезы».

Александра Львовна кинулась к нему, просила прощенья, оба плакали.

На следующий день портреты Черткова и Саши возвращены были на прежние места.

Теперь вышла из себя Софья Андреевна: когда Саша с Варварой Михайловной поехали в Таптыково, навестить первую жену Андрея Львовича Ольгу Дитерихс, а Левочка пошел прогуляться, с «пугачом» в руке, ворвалась в кабинет и стала стрелять по портретам дочери и Владимира Григорьевича, изорвала их. Когда муж вернулся, выстрелила в воздух, чтобы испугать. Это, казалось, не произвело на него никакого впечатления, графиня в слезах убежала в парк. Маковицкий, Булгаков, Мария Александровна Шмидт по очереди выходили к ней, убеждая вернуться в дом. Обеспокоенная Мария Александровна отправила в Таптыково слугу с запиской о происходящем. Ночью, когда все в доме уже улеглось, вернулись Саша с Варварой Михайловной. Софья Андреевна, крайне раздраженная их появлением, кричала, почему они вернулись так скоро. Разъяренная дочь обрушилась на мать, та на нее и Варвару Михайловну и заявила, что выгонит из дома, как Черткова.

Саша все же совладала с собой, прошла к отцу и сказала, что ради спокойствия в семье завтра же уезжает жить в Телятники. С ней и Варвара Михайловна. Она была уверена, что отец присоединится к ним. Но тот лишь устало произнес: «Все к одному концу».

На другой день Саша с Варварой Михайловной действительно уехали. Софья Андреевна с облегчением наблюдала, как они удалялись от дома. Толстой в дневнике записывал: «Как комично то противоположение, в котором я живу, в котором без ложной скромности, вынашиваю и высказываю самые важные, значительные мысли, и рядом с этим: борьба и участие в женских капризах, и которым посвящаю большую часть времени. Чувствую себя в деле нравственного совершенствования совсем мальчишкой, учеником, и учеником плохим, мало усердным».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю