355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Лев Толстой » Текст книги (страница 32)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:40

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 55 страниц)

В тот же день она ответила, что его внезапное исчезновение возмутило, оскорбило и огорчило ее до глубины души, что видит в этом поступке жестокость, враждебность и какую-то даже жажду мести. Такая выходка, по ее мнению, неприятна со стороны молодежи, а в их лета не протянуть руки при прощании, когда каждое может оказаться последним, непростительно, и простить ей будет трудно.

Почти через неделю, успокоившись, Александрин пишет Толстому, что хочет забыть об их ссоре, но никогда не сменит убеждений, так как слишком счастлива тем, что дает ей православная Церковь. Нельзя вынуть хотя бы камень из этого священного здания, не нарушив при этом гармонии целого.

Тронутый дружеским тоном послания, Лев Николаевич пытается уточнить, что он имел в виду:

«…можно верить только в то, чего понять мы не можем, но чего и опровергнуть мы не можем. Но верить в то, что мне представляется ложью, – нельзя. И мало того, уверять себя, что я верю в то, что не могу верить, во что мне не нужно верить, для того чтобы понять свою душу и Бога, и отношение моей души к Богу, уверять себя в этом есть действие самое противное истинной вере».

И продолжает, утверждая, что хотел уважать веру Александрин и мужиков, если бы она, эта вера, позволила им приблизиться к познанию Бога. Но боится, что его дорогой друг смотрит на Бога сквозь очки, предложенные ей Церковью, и они вовсе не соответствуют ее взглядам. Поэтому сожалеет, о том, что сказал все, что сказал… Смысл его слов был следующий: «…посмотрите, крепок ли тот лед, по которому вы ходите; не попробовать ли вам пробить его? Если проломится, то лучше идти материком. А держит вас, и прекрасно, мы сойдемся все в одно же».

Такой твердой почвой было для него Евангелие: «Я живу, и мы все живем, как скоты, и так же издохнем. Для того, чтобы спастись от этого ужасного положения, нам дано Христом спасение.

Кто такой Христос? Бог или человек? – Он то, что Он говорит. Он говорит, что Он сын Божий, Он говорит, что Он сын человеческий, Он говорит: Я то, что говорю вам. Я путь и истина. Вот Он это самое, что Он говорит о себе. А как только хотели все это свести в одно и сказали: Он Бог, 2-е лицо Троицы, – то вышло кощунство, ложь и глупость. Если бы Он это был, Он бы сумел сказать. Он дал нам спасение. Чем? Тем, что научил нас дать нашей жизни такой смысл, который не уничтожается смертью. Научил Он нас этому всем учением, жизнью и смертью. Чтобы спастись, надо следовать этому учению. Учение вы знаете. Оно не в одной Нагорной проповеди, а во всем Евангелии. Для меня главный смысл учения тот, что, чтобы спастись, надо каждый час и день своей жизни помнить о Боге, о душе и потому любовь к ближнему ставить выше скотской жизни… И потому-то это Божеская истина, что она так проста, что проще ее ничего быть не может, и вместе с тем так важна и велика и для блага каждого человека, и всех людей вместе, что большее ее ничего быть не может».[487]487
  Письмо А. А. Толстой, 2 февраля 1880 года.


[Закрыть]

Не довольствуясь проповедью своей новой веры в письмах к тетушке-бабушке, Толстой решает сделать ее достоянием России и мира, рассказав о ней в серии книг: сначала «Исповедь», начатая в 1879 году, потом «Критика догматического богословия» (1880), «Соединение и перевод четырех Евангелий» (1882) и, наконец, «В чем моя вера?» (1883). В этих трудах он пытается найти истоки своей муки и выход своим размышлениям. «Левочка все работает, как он выражается: но – увы – он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и все это, чтобы показать, как Церковь несообразна с учением Евангелия, – делится с сестрой Соня. – Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего, я одно желаю, чтобы уж он поскорее это кончил и чтобы прошло это, как болезнь».

Но «болезнь» протекала с осложнениями. Занимаясь ею день и ночь, пациент только ухудшал свое состояние. «Исповедь» была рассказом о внутренних спорах, которые стали причиной его отдаления от церкви. Стремление к абсолютной искренности заслуживало всяческого уважения, но результатом стало ощущение, будто прилюдно разделся и сам себя выпорол. Одновременно некоторая словесная избыточность заставляла сомневаться в искренности намерений автора, которого, казалось, пьянит самокритика на публику. Закрывая книгу, читатель задумывался, не была ли эта проповедь христианского смирения на деле демонстрацией гордыни, ведь предложить себя в качестве примера, которому не следует подражать, это тоже способ привлечь внимание.

«Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтобы убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал…» Толстой называет себя человеком низким и грязным, важно расхаживая при этом, как удачно сыгравший актер, гордость переполняет его, порицая себя, он не перестает собой восхищаться.

В «Критике догматического богословия» обрушивается на учение православной Церкви, отрицая все, что выходит за рамки здравого смысла, и прежде всего догмат о Троице: «Положим, утверждалось бы, что бог живет на Олимпе, что бог золотой, что бога нет, что богов 14, что бог имеет детей или сына. Все это странные, дикие утверждения, но с каждым из них связывается понятие: с тем же, что бог 1 и 3, никакого понятия не может быть связано. И потому, какой бы авторитет ни утверждал этого, не только все живые и мертвые патриархи александрийские и антиохийские, но если бы с неба непрестающий голос взывал ко мне: „я – один и три“, я бы остался в том же положении не неверия (тут верить не во что), а недоумения, что значат эти слова и на каком языке, по каким законам могут они получить какой-нибудь смысл». Демоны и ангелы, история сотворения мира, Адам и змий, вечное наказание – все это для него легенды, недостойные веры. Он яростно полемизирует, но аргументы его явно недостаточны.

Еще более странным выглядит желание Толстого дать собственное толкование Евангелия в «Соединении и переводе четырех Евангелий». Знания греческого показалось ему недостаточно, он обращается к древнееврейскому, чтобы иметь возможность сравнить тексты Священного Писания, пользуется трудами лучших экзегетов того времени – Рейса, Гризбаха, Тишендорфа, Мейера. В это время у детей появляется новый учитель – молодой филолог Ивакин. Испытывая трудности с переводом, он обращается к нему. Ивакин вспоминал, что Лев Николаевич бывал недоволен, когда оказывалось, что переводы, сделанные учителем, полностью совпадают с церковными. Уточнял, нельзя ли истолковать по-другому тот или иной отрывок, объясняя, как именно. Но обращение к словарям не давало никакой возможности перевода «по Толстому». Тем не менее не отступал, предлагал свою трактовку, утверждая, что главное для него – знать, как жить и что делать.

Теперь, полагаясь только на свою интуицию, на свое сердце, и основываясь на том, что все четыре Евангелия повествуют об одном и том же событии, Толстой решает соединить их в один текст, организованный хронологически. Из Евангелий от Матфея, Марка, Луки и Иоанна появляется его собственное – «от Льва». Это Евангелие не что иное, как «правила для жизни», которые он излагает в еще одном своем труде – «В чем моя вера?». Основу для своей веры писатель видит в Нагорной проповеди, открывая заново заповеди не гневаться напрасно, не прелюбодействовать, не преступать клятвы, не противиться злу, любить врагов. Он верит в Бога, хочет исповедовать христианство, отрицая при этом божественное происхождение Христа.

Для такой позиции, противоречащей позиции официальной церкви, требовалось немалое мужество. Об издании его религиозных произведений не могло быть и речи, да он и не думал об этом, распространяя их среди друзей. «Соединение и перевод четырех Евангелий» впервые увидело свет в Женеве, «В чем моя вера?» – в России, тиражом в тридцать экземпляров, что позволяло избежать вмешательства цензуры. Впрочем, весь тираж был изъят полицией. За рубежом появились их переводы на немецкий и французский.

«Раньше ты беспокоился, потому что не верил, почему ты несчастлив теперь, когда веришь?» – вздыхала Соня. Друг Фет считал, что не может последовать за ним. Только Страхов продолжал восхвалять его вкус, привычки, труды, утверждая, что спасется, если будет исполнять то, что проповедует Толстой.

Теперь, выступив проповедником собственной религии, Толстой спрашивал себя, как и когда сможет применить ее на практике.

В 1880 году в Москве собирались открыть памятник Пушкину, в связи с чем туда съехались все лучшие русские писатели. Из Франции вернулся Тургенев, который решил во что бы то ни стало привлечь к участию в торжествах Толстого. Второго мая прибыл в Ясную, где его встретили с распростертыми объятиями. Весна была в разгаре, березки в зеленой дымке молодой листвы, по ночам пели соловьи. Лев Николаевич немедленно организовал охоту, приготовив гостю лучшее место – возле поляны, над которой имели обыкновение пролетать вальдшнепы. К несчастью, в тот день в воздух не поднялась ни одна птица. Софья Андреевна, стоявшая рядом с Тургеневым, спросила его, почему тот больше не пишет. В ответ прозвучало признание, что «он уже конченый писатель».

«– Нас никто не слышит? – продолжал он. – Так я вам скажу. Я теперь уже не могу писать. Раньше всякий раз, как я задумывал писать, меня трясла лихорадка любви. Теперь это прошло. Я стар и не могу больше ни любить, ни писать.

Во время разговора вдруг послышался выстрел и голос Льва Николаевича, посылавшего собаку искать убитого вальдшнепа.

– Началось, – сказал Тургенев. – Лев Николаевич уже с полем. Вот кому счастье. Ему всегда в жизни везло».[488]488
  Толстой С. Л. Очерки былого.


[Закрыть]

Действительно, все птицы летели в сторону Толстого, Ивану Сергеевичу удалось подстрелить только одну, да и та повисла на дереве. Ее на другой день нашел Илья.

Вернувшись, Лев Николаевич и Тургенев удалились в кабинет хозяина. Гость попытался убедить его, что как великий русский писатель он должен произнести речь во время предстоящих торжеств. Толстой, всегда питавший неприязнь к официальным церемониям, категорически отказывался появляться на публике. На этот раз положение, возможно, осложнялось тем, что в празднествах должен был участвовать Достоевский, которого он считал своим соперником и боялся, что тому достанется больше симпатий публики. Тургенев исчерпал все свои аргументы и, не скрывая досады от упрямства Льва Николаевича, упаковал чемоданы и в тот же вечер уехал. Встретившись в Москве с Достоевским, который намеревался отправиться в Ясную Поляну, чтобы наконец познакомиться с Толстым, отговорил автора «Братьев Карамазовых» от этой затеи. А между тем среди литературной братии пополз слух, будто Лев Николаевич одержим безумием на религиозной почве. Достоевский писал жене, что, по словам Григоровича, вернувшийся от Толстого Тургенев слег, потому что тот оказался совершенно безумен.

Пушкинские торжества стали одновременно и торжеством Достоевского: по окончании его речи публика разразилась аплодисментами, писателя забросали цветами, враги обнимались, а один студент упал в обморок.

Без сомнения, узнав об этом триумфе, Толстой не пожалел о своем решении не ехать в Москву. Тем не менее, когда летом 1880 года перечитал «Записки из мертвого дома», делился со Страховым: «…не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина. Не тон, а точка зрения удивительна – искренняя, естественная и христианская… Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю».

Страхов не ограничился передачей только похвалы, он отдал письмо. Через несколько месяцев, 28 января 1881 года, Достоевского не стало. Узнав об этом из газет, Толстой испытал глубокое потрясение. «Как бы я желал уметь сказать все, что я чувствую о Достоевском, – пишет он Страхову. – Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. Я был литератор, и литераторы все тщеславны, завистливы, я, по крайней мере, такой литератор. И никогда мне в голову не приходило меряться с ним – никогда. Все, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом – я один обедал, опоздал – читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне дорог, и я плакал и теперь плачу».[489]489
  Письмо Н. Н. Страхову, 5—10 февраля 1881 года.


[Закрыть]

Но через некоторое время вернулось его решительное неприятие тех, кто мыслит по-другому, и критическое отношение к таким людям. Г. А. Русанов вспоминал о таком замечании Толстого:

«„Записки из мертвого дома“ – прекрасная вещь, но остальные произведения Достоевского я не ставлю высоко. Мне указывают на отдельные места. Действительно, отдельные места прекрасны, но в общем, в общем – это ужасно! Какой-то выделанный слог, постоянная погоня за отысканием новых характеров, и характеры эти только намеченные. Вообще Достоевский говорит, говорит, и, в конце концов, остается какой-то туман над тем, что он хотел доказать. У него какое-то странное смешение высокого христианского учения с проповедыванием войны и преклонением перед государством, правительством и попами».

Русанов спросил его:

«– „Братья Карамазовы“ вы читали?

– Не мог дочитать.

– Но „Преступление и наказание“? Это его лучший роман. Что вы о нем скажете?

– „Преступление и наказание“? Да, лучший. Но вы прочтите несколько глав с начала, и вы узнаете все последующее, весь роман…»[490]490
  Русанов Г. А. Поездка в Ясную Поляну.


[Закрыть]

Помимо всего прочего, Толстой упрекал Достоевского в преувеличениях, неправдоподобии, неотделанности его произведений, грамматических ошибках, мании множить странных параноидальных персонажей. Рассуждая о князе Мышкине, вспоминал Горький, Толстой говорил, что если бы это был человек здоровый, то наивность его сердца глубоко трогала, но Достоевскому не хватило на это решительности, к тому же он и не любил людей здоровых. Известен также отзыв Достоевского об «Анне Карениной» – роман показался ему скучным и ничем не примечательным, он не понимал, чем все восхищаются. Двух великих писателей разделяла пропасть: один вел жизнь мученика, другой стремился постигнуть мудрость пророков.

В 1883 году Страхов, занявшись биографией Достоевского, написал Толстому удивительное письмо, удивительное тем более, что сам многие годы был другом и доверенным лицом Федора Михайловича. Он делится с адресатом, что во время работы над биографией ему постоянно приходилось бороться с разочарованием – Достоевский не виделся ему ни добрым, ни счастливым, напротив, злым, завистливым, греховным, обуреваемым эмоциями и раздражением, которые превратили бы его в человека, достойного жалости и даже несколько смешного, не будь он так зол и умен одновременно; что его обуревали самые низменные чувства, что в нем не было никакого преклонения перед женской красотой, а одна только животная чувственность, и что наиболее близкие ему по духу персонажи – герои «Записок из подполья», Свидригайлов из «Преступления и наказания» и Ставрогин из «Бесов»; что Достоевский считал себя личностью героической и человеком счастливым, будучи на самом деле несчастным и очень плохим человеком, любившим лишь себя одного.

Почему же Страхов не отказался от написания биографии того, кто внушал ему столь сильное отвращение? Увидев, с какой легкостью он отказывается от прежней дружбы, Толстой должен был бы поостеречься и в собственных взаимоотношениях с ним, но у него, привыкшего к восхищению этого человека, мысль о предательстве даже не возникла. Лев Николаевич отвечает:

«Мне кажется, вы пали жертвою ложного, фальшивого отношения к Достоевскому, не вами, но всеми – преувеличения его значения и преувеличения по шаблону, возведения в пророки и святого, – человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы, добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека, который весь борьба… Бывают лошади-красавицы: рысак цена 1000 рублей, и вдруг заминка, и лошади-красавице, и силачу цена – грош. Чем я больше живу, тем больше ценю людей без заминки… И Пресансе, и Достоевский – оба с заминкой. И у одного вся ученость, у другого ум и сердце пропали ни за что. Ведь Тургенев и переживет Толстого, и не за художественность, а за то, что без заминки».[491]491
  Письмо Н. Н. Страхову, 30 ноября 1883 года.


[Закрыть]

Спустя месяц после смерти Достоевского, второго марта 1881 года, Толстой, как обычно, прогуливался вдоль дороги, ведущей на Киев. Стояла оттепель. Вдруг он увидел, как по размокшей грязи брел из Тулы нищий мальчик-итальянец. Лев Николаевич стал расспрашивать его о житье-бытье. Тот сказал на ломаном французском:

– Дела плохие, никто не подает, император убит.

– Как, когда убит?

Мальчик не знал точно. На следующий день в поместье принесли газеты. Царь Александр II возвращался в карете с еженедельного воскресного парада в Манеже, когда на мосту через Екатерининский канал какой-то человек бросил под ноги лошадям что-то обернутое в газеты. Раздался жуткий взрыв, лошади погибли, ранены были два казака из сопровождающего государя эскорта и проходивший мимо мальчуган. Царь чудесным образом не пострадал. Вместо того чтобы пересесть в другую карету и как можно быстрее уехать с места происшествия, Александр решил расспросить виновника покушения, который тоже был ранен. В этот момент взорвалась вторая бомба, брошенная еще одни заговорщиком. Царь, лишившись обеих ног, истекая кровью, упал на снег. Его перевезли в Зимний дворец, где он той же ночью скончался. Это было седьмое покушение на него. Подобное озлобление трудно объяснить: Александр II отменил крепостное право, вернул из ссылки декабристов, прекратил кровопролитную Крымскую войну и собирался ввести в России конституцию, накануне объявления о которой и произошло убийство. Но, опережая своими действиями «нигилистов», царь мог сделать так, что никакая революция оказалась бы не нужна. Противники не могли этого допустить, ведь главный враг в политике тот, кто использует ваши идеи для реализации своих целей. Против Александра были либералы, которые осуждали террористические акты, но требовали от него скорейшей реорганизации органов управления в стране, и реакционеры, опасавшиеся растерять при этой реорганизации свои привилегии.

Толстой, занятый собственной внутренней жизнью, политикой не интересовался. Конечно, время от времени к нему приходили «подозрительные личности», немытые, длинноволосые, с безумным взглядом, которые приносили с собой из Петербурга полные карманы политических брошюр. Они питали надежду на кровавую катастрофу, из которой Россия выйдет обновленной навстречу своей судьбе, гордились действиями народовольцев, просили Толстого поддержать их словом. Каждый раз, во имя христианской морали, он мягко, но твердо выпроваживал их. По словам Ильи Толстого, отец считал, что революционер и христианин стоят на двух крайних точках незамкнутой окружности. Кажется, что они близки, на самом деле нет более удаленных друг от друга точек. Чтобы им встретиться, надо повернуться в обратную сторону и пройти все разделяющее их расстояние.

Убийство Александра II привело Толстого в ужас. Следуя евангельской проповеди любви и прощения, он никак не мог понять это бессмысленное и, в общем, совершенное без ненависти, ради выполнения какой-то программы, убийство людьми с холодным умом и крепкими нервами. Но еще больше мучила мысль, что содеявшие убийство сами будут убиты. Кровь за кровь. Переходя от преступления к репрессиям, страна может оказаться во власти гражданской войны, чтобы остановить такое развитие событий, новый государь должен проявить милосердие. «Я не мог верить, что их казнят, и вместе с тем боялся и мучился за убийц. Помню, с этой мыслью я после обеда лег внизу на кожаный диван и неожиданно задремал и во сне, в полусне, подумал о них и о готовящемся убийстве и почувствовал так ясно, как будто это все было наяву, что не их казнят, а меня, и казнят не Александр III с палачами и судьями, а я же и казню их, и я с кошмарным ужасом проснулся. И тут написал письмо».

«Отца вашего, царя русского, сделавшего много добра и всегда желавшего добра людям, старого, доброго человека, бесчеловечно изувечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то блага всего человечества.

Вы стали на его место, и перед вами те враги, которые отравляли жизнь вашего отца и погубили его. Они враги ваши потому, что вы занимаете место вашего отца и для того мнимого общего блага, которого они ищут, они должны желать убить и вас.

К этим людям в душе вашей должно быть чувство мести, как к убийцам отца, и чувство ужаса перед той обязанностью, которую вы должны были взять на себя. Более ужасного положения нельзя себе представить, более ужасного потому, что нельзя себе представить более сильного искушения зла…

В этом-то искушении и состоит весь ужас вашего положения. Кто бы мы ни были, цари или пастухи, мы люди, просвещенные учением Христа…

Положение ваше ужасно, но только затем и нужно учение Христа, чтобы руководить нас в тех страшных минутах искушения, которые выпадают на долю людей…

Знаю я, как далек тот мир, в котором мы живем, от тех Божеских истин, которые выражены в учении Христа и которые живут в нашем сердце, но истина – истина, и она живет в нашем сердце и отзывается восторгом и желанием приблизиться к ней. Знаю я, что я, ничтожный, дрянной человек, в искушениях, в 1000 раз слабейших, чем те, которые обрушились на вас, отдавался не истине и добру, а искушению и что дерзко и безумно мне, исполненному зла человеку, требовать от вас той силы духа, которая не имеет примеров, требовать, чтобы вы, русский царь, под давлением всех окружающих, и любящий сын, после убийства, простили бы убийц и отдали бы им добро за зло; но не желать этого я не могу…

Около 20 лет тому назад завелось какое-то гнездо людей, большей частью молодых, ненавидящих существующий порядок вещей и правительство. Люди эти представляют себе какой-то другой порядок вещей, или даже никакого себе не представляют и всеми безбожными, бесчеловечными средствами, пожарами, грабежами, убийствами, разрушают существующий строй общества…

Пробовали во имя государственной необходимости блага масс стеснять, ссылать, казнить, пробовали во имя той же необходимости блага масс давать свободу – все было то же. Отчего не попробовать во имя бога исполнять только закон его, не думая ни о государстве, ни о благе масс? Во имя Бога и исполнения закона его не может быть зла…

Государь!.. Вы чисты и невинны перед собою и перед Богом. Но вы стоите на распутье. Несколько дней, и если восторжествуют те, которые говорят и думают, что христианские истины только для разговоров, а в государственной жизни должна проливаться кровь и царствовать смерть, вы навеки выйдете из того блаженного состояния чистоты и жизни с Богом и вступите на путь тьмы государственных необходимостей, оправдывающих все и даже нарушение закона Бога для человека.

Не простите, казните преступников, вы сделаете то, что из числа сотен вы вырвете 3-х, 4-х, и зло родит зло, и на место 3-х, 4-х вырастут 30, 40, и сами навеки потеряете ту минуту, которая одна дороже всего века, – минуту, в которую вы могли бы исполнить волю Бога и не исполнили ее…

Простите, воздайте добро за зло, и из сотен злодеев десятки перейдут не к вам, не к ним (это не важно), а перейдут от дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра с престола в такую страшную для сына убитого отца минуту.

Государь, если бы вы сделали это, позвали этих людей, дали им денег и услали их куда-нибудь в Америку и написали бы манифест со словами вверху: а я говорю: любите врагов своих, – не знаю, как другие, но я, плохой верноподданный, был бы собакой, рабом вашим. Я бы плакал от умиления, как я теперь плачу всякий раз, когда бы я слышал ваше имя. Да что я говорю: не знаю, что другие. Знаю, каким бы потоком разлились бы по России добро и любовь от этих слов…

Убивая, уничтожая их [революционеров], нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который был бы выше их идеала, включал бы в себя их идеал…

Есть только один идеал, который можно противуставить им. И тот, из которого они выходят, не понимая и кощунствуя над ним, – тот, который включает их идеал, идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло… Как воск от лица огня, растает всякая революционная борьба перед царем – человеком, исполняющим закон Христа».

Составив письмо, Толстой прочитал его домашним. Соня была возмущена, что он вступается за заговорщиков, боялась, что царь рассердится на призывы проявить такое великодушие. Она даже хотела уволить учителя Алексеева, который одобрял поступок Толстого. И хотя позже извинилась, тот уехал с семьей в самарское имение. Осыпаемый упреками, Лев Николаевич стоял на своем, согласившись только исправить некоторые фразы, казавшиеся чересчур фамильярными. Из Тулы ему привезли хорошей почтовой бумаги, на которую писарь Иванов и перенес послание.

Семнадцатого марта 1881 года оно было выслано Страхову с просьбой передать Победоносцеву, обер-прокурору Святейшего Синода, который когда-то был воспитателем нового государя и сохранил на него большое влияние. Толстой полагал, что к полученному таким образом письму царь отнесется с большей благосклонностью.

В письме к Страхову была Сонина приписка: «Многоуважаемый Николай Николаевич, несмотря на все мои просьбы и уговоры, Лев Николаевич решился послать письмо к государю… прочтите письмо, рассудите сами и потом спросите мнение Победоносцева, не может ли это письмо вызвать в государе какие-нибудь неприятные чувства или недоброжелательство к Льву Николаевичу. В таком случае, ради Бога, не допускайте письмо до государя».

Напрасные пожелания! Воодушевленный Страхов тут же передал письмо обер-прокурору. Тот пробежал его и отказался показывать императору. Уже после казни заговорщиков он так объяснил Толстому свой поступок: «В таком важном деле все должно делаться по вере. А прочитав письмо ваше, я увидел, что ваша вера одна, а моя и церковная другая и что наш Христос – не ваш Христос. Своего я знаю Мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере и не мог исполнить ваше поручение». Посетителю сказал лишь, что будучи убежденным сторонником смертной казни, все же станет настаивать на тайном приведении приговора в исполнение.

Победоносцев опасался, как бы письмо Толстого не разошлось в списках и не дошло до императора другими путями. Одновременно он узнал о публичной лекции философа Владимира Соловьева, посвященной смертной казни. В заключительной ее части содержалось обращение к наследнику престола простить убийц его отца. Это уже было чересчур, и 30 марта 1881 года обер-прокурор спешно набросал записку царю о том, что в обществе циркулируют идеи, приводящие его лично в ужас, – о помиловании заговорщиков. Он говорил, что царь не должен простить убийц отца и забыть о пролитой крови, когда все (за исключением некоторых, слабых умом и сердцем) требуют отмщения и негодуют по поводу отсрочки приговора, что именно этого требует русский народ. Но если хоть один из несчастных сумеет избежать наказания, он вновь вернется к своей деятельности. А потому ни в коем случае нельзя распахнуть свое сердце навстречу мечтателям.

На что государь ответил: «Будьте спокойны, никто не осмелится обратиться ко мне с подобной просьбой, и я гарантирую, что все шестеро будут повешены».

Получив известие об отказе Победоносцева, Толстой попросил Страхова, чтобы тот попытался передать письмо через профессора Константина Бестужева-Рюмина. Тот отдал его великому князю Сергею Александровичу. Документ оказался у Александра III, но решение царя осталось неизменным.

Третьего апреля виновные в убийстве Александра II были повешены. Для одного из них – Михайлова – первая попытка не удалась, со сломанными ногами его повесили только со второго раза.

В это же время Толстой начинает составлять свои «Записки христианина»: «Я прожил на свете 52 года и за исключением 14-ти, 15-ти детских, почти бессознательных, 35 лет я прожил ни христианином, ни магометанином, ни буддистом, а нигилистом в самом прямом и настоящем значении этого слова, то есть без всякой веры.

Два года тому назад я стал христианином. И вот с тех пор все, что я слышу, вижу, испытываю, все представляется мне в таком новом свете, что мне кажется, этот новый взгляд мой на жизнь, происходящий оттого, что я стал христианином, должен быть занимателен, а может быть, и поучителен, и потому я пишу эти записки».

Тогда же вновь начинает вести дневник. Первая запись датируется 17 апреля 1881 года: «Разговор с Сережей о непротивлении злу».

И далее:

«21 мая. Спор – Таня, Сережа, Иван Михайлович: „Добро условно“. То есть нет добра. Одни инстинкты».

«22 мая. Продолжение разговора об условности добра. Добро, про которое я говорю, есть то, которое считает хорошим для себя и для всех».

«29 мая. Разговор с Фетом и женой. Христианское учение неисполнимо. Так оно глупости? Нет, но неисполнимо. Да вы пробовали ли исполнять? Нет, но неисполнимо…»

Фет редко соглашался с Толстым, тем не менее дети Льва Николаевича считали его человеком рассудительным и очень обаятельным. Он имел ярко выраженную иудейскую внешность, длинная его борода начинала седеть. У него были маленькие, почти женские ручки с хорошо ухоженными ногтями. Свою речь он прерывал вздохами, похожими на стоны, иногда, в самый неожиданный для окружающих момент, отпускал шутку, способную рассмешить самых недовольных. Однажды слуга, подававший обед, не мог сдержать смеха, услышав его остроту, и, поставив тарелку на пол, бежал на кухню. Толстой часто теперь упрекал Фета за то, что тот выступает сторонником чистого искусства. Сам он за столом выступал с проповедью Евангелия, призывая отказаться от земных радостей. Если ему случалось поссориться с посетителем, тут же просил у него прощения.

Соня писала сестре, что часто спорит с Левочкой и даже хотела уйти из дома: без сомнения, виной тому, что они начали жить «по-христиански»; но раньше все шло лучше. И продолжала брату: «Если бы ты знал и слышал теперь Левочку. Он много изменился. Он стал христианин самый искренний и твердый. Но он поседел, ослаб здоровьем и стал тише, унылее, чем был».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю