355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Лев Толстой » Текст книги (страница 26)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:40

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 55 страниц)

Как мало значат герои, чьи имена сохранила история, по сравнению с неизвестными воинами, полагает Толстой и, отказавшись от романтизма Александра Дюма и Вальтера Скотта, оказывается противником и великих имен: «…воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руководима» (том четвертый, часть первая, глава первая); «В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименование событию, которые, так же как ярлыки, менее всего имеют связи с самим событием» (том третий, часть первая, глава первая).

Решив отказаться от общепринятых взглядов на историю, автор вновь почувствовал себя студентом Казанского университета, который рассказывал своему товарищу об историческом нигилизме. Но если отдельная личность ничего не решает, почему вдруг случаются войны и народы нападают друг на друга, кто руководит ходом событий? Признавая, что Наполеон в состоянии развязать войну, следует согласиться, что он обладает исторической властью, а следовательно, теория отрицания героев не имеет права на существование. Не признавая тот факт, что один человек в силах заставить пойти на смерть пять тысяч других, следует согласиться с тем, что эти пять тысяч, более или менее сознательно, решили участвовать в походе на другую страну, что ни в коей мере не может служить подтверждением теории о врожденной доброте простого народа. И Толстой в статье «Несколько слов по поводу „Войны и мира“» выбирает самое легкое решение: миллионы людей убивают друг друга, хотя со времен сотворения мира известно: это плохо и в моральном и в физическом отношении, но неизбежно, они вынуждены подчиниться закону, которому подчиняются и животные, истребляя друг друга.

Но, выбрав подобный ответ, писатель не замечает другой подстерегающей его опасности: от культа личности он переходит к культу не-личности. Отказываясь от обожествления отдельных людей, соглашается с обожествлением народа. Полутона, которые так дороги ему при создании характеров героев, исчезают, когда он начинает излагать свои идеи. Вдруг по окончании главы перед читателем уже не романист, но полемист, моралист, стратег, который вновь уступает место писателю, когда Толстой возвращается к своему повествованию, и вновь мы во власти его «русского» очарования. Интересно было бы посчитать, сколько раз на страницах романа встречается слово «русский»: армия отступает со звуком русских голосов, по-русски танцует Наташа, дипломат Билибин пишет по-французски, но с истинно русской откровенностью…

Толстой придавал большое значение своим мыслям, нашедшим выражение в «Войне и мире», но роман живет вопреки им, благодаря героям, его населяющим. В них – радующейся первому балу Наташе, князе Андрее, прислушивающемся к ночному разговору двух девушек, наслаждающемся охотой Николае Ростове, счастливом своей семейной жизнью Пьере, сонном Кутузове, натянутом Сперанском – чувствуется его безмерная любовь к жизни, которой он наделил и своих персонажей. И самым дорогим в этой жизни кажутся ему наиболее простые ее проявления, чувство между мужчиной и женщиной, брак и семейная жизнь; безусловно заслуживают внимания, вызывают восхищение солдаты и крестьяне, их праздники, неприкаянность, умение говорить прямо, смелость. Лучше всех в этом романе понимает смысл человеческой жизни не ученый и не философ, а малограмотный Платон Каратаев. Среди сильных мира сего Толстой видит лишь ложь и презирает этих марионеток с пустыми головами. Человек создан для счастья, он несет свое счастье в себе. В жизни нет ничего страшного, не существует ситуации, в которой человек не мог бы чувствовать себя счастливым и свободным.

Огромный роман этот полон мелких неточностей, несмотря на то что его не раз перечитал сам автор, его жена, многочисленные профессиональные корректоры: княжна Марья надевает своему брату перед отъездом в армию простенький образок, который становится золотым, когда его срывают с князя Андрея, раненного в Аустерлицком сражении, французские солдаты; Наташе Ростовой тринадцать лет в августе 1805 года, пятнадцать – в 1806-м и шестнадцать в 1809-м; Николай Ростов, проигравшись в декабре, поспешно покидает Москву в ноябре; Пьер видит в феврале 1811 года комету 1812-го. Но читатели, захваченные повествованием, никогда не обращают внимания на эти мелочи.

Стиль, выработанный Толстым, как нельзя больше подошел для такого рассказа: увлеченный замыслом передать жизнь во всей ее полноте и разнообразии, писатель как будто не придает значения гармонии предложения, растягивая его, перегружая эпитетами, внезапно обрывая. Но процесс этот вполне сознателен и не имеет ничего общего с небрежностью – нагромождение деталей приводит к желанному результату. Его работа напоминает труд живописца, который задался целью создать громадное полотно, пользуясь исключительно кисточкой художника-миниатюриста. Уткнувшись носом в холст, он подгоняет крошечные мазки друг к другу, стирает, вновь накладывает, снова стирает и опять рисует, чтобы в результате из этих разрозненных цветовых точек родилась картина. Поля черновиков романа испещрены прилагательными, которые, прежде чем ими воспользоваться, Толстой «пробует на вкус», как краски на палитре. Чтобы написать портрет Наполеона, отдающего приказ начать Аустерлицкое сражение, он ищет сравнение «твердый, свежий, умный, бодрый», «здоровый, веселый, свежий», «бодрый, счастливый, сияющий», «с лицом, на котором отражалось заслуженное счастье». Из этого рождается: «Перед утром он задремал на несколько часов и, здоровый, веселый, свежий, в том счастливом расположении духа, в котором все кажется возможным и все удается, сел на лошадь и выехал в поле. Он стоял неподвижно, глядя на виднеющиеся из-за тумана высоты, и на холодном лице его был тот особый оттенок самоуверенного, заслуженного счастья, который бывает на лице влюбленного и счастливого мальчика».[428]428
  Война и мир, том первый, часть третья, глава XIV.


[Закрыть]
Или он делает заметки, из которых появятся чудесные страницы охоты у Ростовых: «Разгоряченная Соня. Ее черные глаза преданной собаки… Старые лакеи… Старая береза с неподвижными свисающими ветками… Звук охотничьего рожка… Рычанье собак…»

Речь каждого персонажа тоже предельно точна, передает не только то, к какому социальному кругу тот принадлежит, но возраст, темперамент, привязанности. Пейзаж никогда не выступает «статистом», отражая состояние души, он активный участник событий. Дочитав последнюю главу, прощаешься с частичкой собственной жизни. Толстой не мечтатель и не пророк, не изучает беспристрастно своих героев, не проникает в темные тайны их души, никогда не переходит границы, доступной любому из нас, но чувствует острее каждого из нас, приближая к нам реальность, как никто другой. Люди и растения, камни и животные – для него явления одного порядка. Он с равным интересом склоняется над падалью и цветком. Усталость во взгляде старой лошади и самодовольство на лице капитана кажутся ему одинаково важными для объяснения существования вселенной и бытия. Этот пантеизм, связующий воедино чистое и нечистое, великое и малое, прекрасное и уродливое, живое и неживое, придает роману величие «Книги Бытия».

Глава 5
Ночь в Арзамасе

После «Войны и мира» Толстой приходил в себя долго и плодотворно – с упоением читал. Размышления о судьбах человечества и роли личности в истории, о разуме и инстинктах неизбежно привели его к философии. Он «проглотил» Канта и еще мало известного в ту пору в России Шопенгауэра, который потряс его. Как Фет осмеливается говорить, что произведения немецкого философа «так себе»? Никогда и никто не писал ничего более глубокого и справедливого о страдании человека, который всей жизненной мощью сражается против разрушительных сил, о необходимости целомудрия, отрицающего телесную оболочку, для достижения абсолютного счастья. Ах, что за горькое вдохновение у этого немца, какой суровый пессимизм, какое стремление к чистоте!

«Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? – пишет Лев Николаевич Фету 30 августа 1869 года. – Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта), и, верно, ни один студент в свой курс не учился так много и столь многого не узнал, как я в нынешнее лето».

Действительно, он был как отставший от товарищей студент, пополняющий недостаток в знаниях рывками, безо всякой методики, но с большой жадностью. В какой-то момент даже решил перевести на русский всего Шопенгауэра, чтобы сделать его доступным соотечественникам, и попросил Фета помочь в этом нелегком деле; но в конце концов удовлетворился тем, что купил портрет философа и повесил в своем кабинете. Теперь, когда созданные им герои покинули Толстого, писатель все больше задумывался о том, что ждет человека после смерти. Он предается долгим и мучительным размышлениям, говоря, что мозг его – средоточие работы, причиняющей страдания, что для него все кончено и настала пора умереть, записывала в дневнике Софья Андреевна.

Смерть брата Николая девять лет назад, о которой он всегда вспоминал с грустью и ужасом, недавняя кончина жены его друга Дьякова и Елизаветы Толстой, сестры Александрин, смерть в 1868 году тестя, доктора Берса, и, наконец, (а как же иначе!) некоторых героев «Войны и мира», князя Андрея например, которого он наделил чертами собственного характера, все это приучило его ум к скорбным раздумьям. Если бы Толстой был болен и слаб, возможно, смирился бы с идеей разрушения. Но в этот период он находился в прекрасной физической и интеллектуальной форме, а потому все его существо восставало при мысли о том, что после смерти человека ожидает пустота. Мощное биение его сердца, железные мышцы, живой ум, успех «Войны и мира», земли, которые ему принадлежали и которые собирался приобрести, Соня, дети, дом, собаки, лошади, деревья – от этого невозможно было отказаться. Конечно, были и головные боли, и воспаление желудка, но все это так незначительно для его могучего организма. О чем же тогда беспокоиться? Но именно отсутствие повода к беспокойству и тревожило больше всего. Он опасался неожиданного удара в спину – страх животный, глубинный, леденящий охватывал его внезапно, Толстой начинал дрожать, на лбу выступали капли пота, казалось, кто-то стоит за спиной. Спустя некоторое время страх отступал, жизнь снова наполняла тело биением крови. Но он знал – все повторится.

Быть может, желая побороть этот ужас, Лев Николаевич решает заняться расширением своих владений – чем больше будет земель и доходов, тем глубже будут корни в мире живых, защита от смерти. Прочитав объявление, что в Пензенской губернии продается имение, немедленно решает отправится туда, чтобы увидеть все своими глазами. В его распоряжении были деньги, полученные от продажи романа. Тридцать первого августа 1869 года Толстой садится на московский поезд, в столице пересаживается на поезд до Нижнего Новгорода, куда и прибывает 2 сентября. Для продолжения путешествия, а требовалось преодолеть еще 331 версту, нанимает дорожную карету. Его сопровождает любимый слуга Сергей Арбузов, молодой, веселый человек, чья зачарованность окружавшей их природой передалась и хозяину. Болтая и смеясь, они целый день двигались к югу.

В сумерках Толстой задремал. Голова была тяжелой, но он не сожалел о предпринятом путешествии, размышляя о том, как выгоднее для себя заключить сделку о покупке имения. И вдруг его охватил ужас – ночь, тряска, призрачные деревья по сторонам дороги, Ясная Поляна где-то на краю света, за тысячу верст. Что он делает здесь? А если заболеет вдали от родных, Сони! Чтобы прийти в себя, перебросился несколькими словами с Сергеем, которого забавляло все вокруг, но его молодость и живость лишь усилили грусть – вдруг так захотелось оказаться дома, увидеть горящую лампу и самовар, лица жены и детей… Они приближались к Арзамасу, где решено было провести ночь.

Небольшой, молчаливый, негостеприимный город спал. Между прижавшимися друг к другу белыми домиками колокольчики их экипажа звучали громче. Вот и постоялый двор с погасшими огнями. Пока хозяин тяжело спускался на землю, Сергей постучал, разбудил слугу, у которого на щеке было пятно, показавшееся Толстому ужасающим. Он попросил комнату, его провели в единственную в доме. На пороге Лев Николаевич тревожно остановился. Это была большая квадратная комната с белыми стенами, ее квадратность показалась ему особенно тягостной. Двери и деревянная обшивка покрашены были в темно-красный цвет запекшейся крови. Стол из карельской березы, старый молескиновый диван, не слишком чистый, две зажженные свечи. Пока Сергей готовил самовар, Толстой лег, подложив под голову походную подушку и накрыв ноги пледом. Сквозь оцепенение слышал, как слуга позвал его пить чай, но не хотелось ни вставать, ни разговаривать, ни пить; закрыв глаза, погрузился в сон.

Немного погодя проснулся в пустой, черной, незнакомой комнате, где пахло погашенными свечами. «Зачем я сюда заехал? Куда везу себя? От чего, куда я убегаю?» – вопросы вились над ним, как стая ворон. Вышел в коридор. Сергей спал на лавке, свесив руку, рядом спал слуга с пятном на щеке. «Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было». Усилием воли он попытался себя успокоить, но результат оказался обратным.

«Да что это за глупость, – сказал я себе. – Чего я тоскую, чего боюсь». – «Меня, – неслышно отвечал голос смерти. – Я тут. Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, а ее не должно быть… Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершавшуюся смерть. И это внутренне раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я нашел подсвечник медный с свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, все говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть».

Толстой вспомнил о своих делах, деньгах, Ясной Поляне, жене, детях, «Войне и мире», о том, что собирался написать, – все показалось ничтожным. Им завладел страх, смешанный с грустью, «и тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная». «Еще раз прошел посмотрел на спящих, еще раз попытался заснуть, все тот же ужас красный, белый, квадратный». Что эта комната, как не огромный гроб?

Как могли спать эти двое в коридоре, когда рядом была смерть? Он один бодрствовал на терпящем бедствие корабле. Корабль пойдет ко дну, а экипаж храпит. «Мучительно, и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало». Толстой вернулся и лег. «Что меня сделало? Бог, говорят, Бог. Молиться, вспомнил я… Я стал молиться… Я стал сочинять молитвы. Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят». Бормоча молитвы, представлял себе, как смерть проникает в каждую его пору, парализует мышцы, туманит мозг, сковывает язык… Он вскочил, растолкал слугу и велел закладывать. Ни за что на свете он не хотел ни на минуту остаться на этом проклятом постоялом дворе.

Пока Сергей побежал на конюшню, Толстой вновь прилег, закрыл глаза и заснул. Когда пробудился, на дворе был день – слуга не решился его потревожить. Красно-белая комната утратила всю свою таинственность. Отдохнувший, успокоившийся, Лев Николаевич сожалел о ночном кошмаре. Стакан обжигающе-горячего чая окончательно привел его в чувство.

По дороге тоска вновь охватила его, не столь сильная, он смог побороть ее. «Но в душе был страшный осадок: точно случилось со мной какое-то несчастие, и я только мог на время забывать его; но оно было там на дне души и владело мной».

Четвертого сентября, добравшись до Саранска, он писал жене: «Что с тобой и детьми? Не случилось ли что? Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай Бог испытать».

Толстой посетил имение, выставленное на продажу, нашел его чудесным, но не хватило смелости купить после произошедшего в Арзамасе. Все виденное им приобрело теперь оттенок грусти. Хотелось одного – поскорее оказаться в Ясной Поляне. Там, среди своих, на своей земле, в своем доме, быть может, снова обретет смысл существования. Там была его надежда, и, увидев две башенки при въезде в имение, почувствовал, что спасен. Соня бросилась ему навстречу.

Через некоторое время Лев Николаевич узнал, что его друг, публицист Василий Петрович Боткин, умер четвертого октября, у себя дома, во время музыкального вечера, на который приглашено было много гостей. Как странны все эти приготовления, приглашения, оркестр, корзины цветов, заботы об угощении, туалеты и затем – конец. Как встретит свою смерть он? Перелистывая записные книжки, наткнулся на пометки, сделанные четыре года назад: «Я ждал любимых людей. Что бы я ни делал, чего бы мне ни недоставало, я говорил себе: вот они придут, тогда… Они приехали, такими, какими я ждал их. Я был рад. Вечером я лег спать. Нашло то состояние полудремоты, в котором все суетное, рассеянное замирает и яснее говорит душа (пускай найдут другое слово. Душа, т. е. самое сильное, самое важное во мне и что-то одно). – Душа просила чего-то – чего-то хотелось. Чего же мне хочется? спросил я себя с удивлением. Ведь они приехали. Стало быть, не этого мне хотелось и нужно было для полного успокоения. Нет, не этого. Но хотелось и хочется теперь чего-то. Чего же? Чего так хотелось и хочется для успокоения? Я стал придумывать, что могло бы дать мне это спокойствие – удовлетворить меня совсем – я перебрал все… Ничто не могло удовлетворить во мне эту потребность желания. А желание было и есть во мне и составляет самое сильное и важное в моей душе. Я желаю того, чего нет здесь – на свете. А оно есть где-нибудь, потому что я его желаю. Где же? Так надо переродиться для того, чтобы успокоиться, и успокоиться в лучшем, что есть во мне. Переродиться – умереть. Вот одно успокоение и одно, чего я желаю и чего мы желаем».[429]429
  Записные книжки, 4 декабря 1865 года.


[Закрыть]
Тогда он мечтал о смерти, теперь страшится ее. Но не свойственно ли каждому человеку переходить от надежды к страху и от страха к надежде? Отныне он будет жить как раненый, которому не смогли извлечь пулю. Она засела у него в голове, забыть о ней невозможно, она причиняет боль.

Настала зима, в засыпанном снегом доме семья грелась у печей, и Толстой понемногу обрел уверенность в своем дальнейшем земном существовании.

Часть V
Тоска и ужас

Глава 1
Между двумя большими произведениями

«Всю зиму наслаждаюсь тем, что лежу, засыпаю, играю в безик, хожу на лыжах, на коньках бегаю и более всего лежу в постели (больной)», – писал Толстой своему другу Фету в феврале 1870 года. Впрочем, картина эта не вполне соответствовала действительности: и в сорок два года, как и в двадцать, интенсивная умственная работа не оставляла его. Между выходами на лед замерзшего пруда, на котором, скользя, с развевающейся бородой он элегантно выписывал восьмерки, Лев Николаевич погружался в чтение. Этой зимой его захватила драма: читал и перечитывал Шекспира, которого не любил, Гёте, Мольера, Пушкина, Гоголя, сам думал написать пьесу, действие которой развивалось бы во времена Петра Первого. Изучив эту эпоху ближе (в этом ему помогла «История царствования Петра Великого» Устрялова), решил посвятить ей роман. Тут же принялся делать заметки, составлять план и даже набросал одну главу. Но с первыми солнечными днями, оставив бумаги, поспешил на улицу – весной в имении столько дел! «Я получил ваше письмо, любезный друг Афанасий Афанасьич, возвращаясь потный с работы с топором и заступом, за 1000 верст от всего искусственного и в особенности нашего дела», – сообщает он Фету 11 мая. А позже добавляет: «Я, благодарю Бога, нынешнее лето глуп, как лошадь. Работаю, рублю, копаю, кошу и о противной лит-т-тературе и лит-т-тераторах, слава богу, не думаю». Не думал и о политике, шумы внешнего мира не проникали за двери его убежища. Ни война 1870 года между Францией и Пруссией, ни Парижская коммуна не занимали его. Открывая порой дневник, записывал философские изречения или делал наброски к своей «Азбуке». Соня, беспокоилась – так, казалось ей, он попусту растрачивает себя, мечтала о дождях, которые заставили бы мужа вернуться в кабинет. Хотелось вновь пережить плодотворные годы создания «Войны и мира».

К осени стало похоже, что ее желание сбылось: «А теперь у нас очень, очень серьезная жизнь, – пишет она брату. – Весь день в занятиях, Левочка сидит обложенный кучею книг, портретов, картин и нахмуренный читает, делает отметки, записывает. По вечерам, когда дети ложатся спать, рассказывает мне свои планы и то, что хочет писать… Выбрал он время Петра Великого…»[430]430
  Письмо от 17 ноября 1870 года.


[Закрыть]
Через месяц продолжает: «Сам он не знает, что будет из его работы, но мне кажется, что он напишет опять подобную „Войне и миру“ поэму в прозе, но из времен Петра Великого».[431]431
  Декабрь 1870 года.


[Закрыть]

Соня ошибалась. Внезапно Толстой отказался от своих начинавших жить персонажей – не чувствовал, не видел их, плохо представлял себе среду, в которой они жили. Начало нового романа для публикации в «Заре» умолял отдать ему Страхов, но Лев Николаевич с грустью отвечал, что ничего не может обещать: «Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и недоверия к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего».[432]432
  Письмо Н. Н. Страхову, 25 ноября 1870 года.


[Закрыть]

Толстой питал искреннюю симпатию к своему корреспонденту с тех пор, как тот опубликовал хвалебную рецензию на «Войну и мир». Его занимала и только появившаяся его статья о роли женщины, где Страхов говорил, что благодаря физической и духовной красоте женщину следует признать венцом творения, если только та не отказывается от своего предназначения. Рожденная очаровывать и быть матерью, она становится чудовищем, когда уклоняется от поприща, уготованного ей Богом. Феминизм, по Страхову, преступление против природы, долг мужчин – помешать своим спутницам поддаться этому искушению. Готовый встать под его знамена, Толстой, тем не менее, замечает, что некоторые женщины, не будучи ни женами, ни матерями, могут быть полезны обществу: няни, сиделки, тетушки, не имеющие забот вдовы, все те, кто занимается чужими детьми, и еще публичные женщины. В то время Лев Николаевич еще не рассматривал проституцию как посягательство на человеческое достоинство. Тот, кто через несколько лет будет протестовать в «Воскресении» против низости продажной любви, в 1870 году без обиняков пишет Страхову, что «б…» необходимы для сохранения семей. Без них в больших городах, где много одиноких людей, множество жен и девушек окажутся обесчещенными. Без проституток большинство мужей вскоре будут не в состоянии выносить своих жен. «Эти несчастные всегда были и есть, и, по-моему, было бы безбожием и бессмыслием допускать, что Бог ошибся, устроив это так, и еще больше ошибся Христос, объявив прощение одной из них». Тем не менее, перечитав письмо, Толстой счел подобную позицию рискованной и решил его не отправлять.

В то время, как он предавался этим размышлениям о роли супруги, его собственная с радостью наблюдала в нем пробуждение вдохновения и отмечала в дневнике 9 декабря 1870 года: «Сегодня в первый раз начал писать, мне кажется серьезно. Не могу выразить, что делалось у него в голове все время его бездействия… Все это время бездействия, по-моему умственного отдыха, его очень мучило. Он говорил, что ему совестно его праздности не только передо мной, но и перед людьми и перед всеми. Иногда ему казалось, что приходит вдохновение, и он радовался…»

Тихонько подходя на цыпочках к двери его кабинета, Соня, как манны небесной, ждала только что вышедших из-под пера страниц, которые он дал бы ей для переписывания. Сгорала от желания быть полезной мужу в работе над новым романом, но не осмеливалась вмешиваться. Однако дни шли, ничего не появлялось, терпение ее было на пределе. Вдруг, вместо того, чтобы передать жене первые главы романа, Толстой объявил, что собирается изучать греческий. Соня решила, что это неудачная шутка, но он был непреклонен. По его просьбе из Москвы вскоре приехал семинарист, и ученик с такой прытью взялся за грамматику и словари, составляя списки слов, читая великих греков, что, несмотря на головные боли, за несколько недель превзошел учителя. Он глотал Ксенофонта и Гомера, открывал для себя Платона и говорил, что от оригиналов, как от родниковой воды, ломит зубы, что, как родники, они наполнены солнцем, но и пылью, наслоениями, которые делают их еще более свежими, в то время как переведенные те же страницы имеют привкус кипяченой или дистиллированной воды. По ночам, во сне, Толстой иногда говорил по-гречески, представлял себя жителем Афин, утопая в снегах Ясной Поляны, мечтал о солнце и белоснежном мраморе. Он эллинизируется не по дням, а по часам, говорила Соня, разрываясь между восхищением и беспокойством, замечала с досадой: «Видно, что ничто его в мире больше не интересует и не радует, как всякое вновь выученное греческое слово и вновь понятый оборот… Успехи его по греческому языку, как кажется по всем расспросам о знании других и даже кончивших курс в университете, оказываются почти невероятно большими».[433]433
  Дневники С. А. Толстой, 27 марта 1871 года.


[Закрыть]
Сам он чувствовал, что возрождается благодаря курсу античной мудрости, и делится с Фетом в письме от 1–6 января: «Но как я счастлив, что на меня Бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал… в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословно, вроде „Войны“, я больше никогда не стану». И провозглашает перед ошеломленной Соней, что писать – просто, трудно – не писать. По ее словам, «мечтает… о произведении столь же чистом, изящном, где не было бы ничего лишнего, как вся древняя греческая литература, как греческое искусство».[434]434
  Дневники С. А. Толстой, 27 марта 1871 года.


[Закрыть]
Был сделан даже небольшой набросок будущего произведения по-гречески. Возможно, пройдет несколько месяцев учебы и он сумеет составить конкуренцию профессору Львову из Московского университета, заставив того признать, что совершил в переводах ошибки? Но огромный труд в таком невероятном темпе не мог не привести к чудовищной усталости – настроение Толстого пожинало плоды его любви к греческому. Соня была снова беременна, а он переживал приступы беспричинной тоски. Она с бóльшим нетерпением ждала его нового произведения, чем он – очередного их ребенка.

Двенадцатого февраля 1871 года на свет появилась маленькая голубоглазая девочка, которую назвали Марией. Роды были тяжелыми, у матери началась родильная горячка. Опасались за ее жизнь. Толстой очень испугался. Но температура спала, боли утихли, Соня встала с постели. Убедившись, что с ней все в порядке, Лев Николаевич обратился к своему здоровью: его беспокоил коленный ревматизм, сухой кашель. Он всегда с легкостью мог убедить себя, что тяжело болен, казалось, смерть принимала самые таинственные очертания, чтобы проникнуть в его тело. В письме Фету от 9 июня, например, говорится: «Не писал Вам давно и не был у Вас оттого, что был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже на что-то дурное или хорошее – смотря по тому, как называть конец», и Урусову в конце мая сообщает, что его здоровье «все скверно. Никогда в жизни не испытывал такой тоски. Жить не хочется». Уверенный, что приближается его смертный час, Толстой был все холоднее в отношениях с женой, которая тоже не находила в нем прежнего очарования: «И что-то пробежало между нами, какая-то тень, которая разъединила нас… Я знаю, что во мне переломилась та твердая вера в счастье, которая была. Я потеряла твердость, и теперь какой-то постоянный страх, что что-то случится».

Чтобы вывести мужа из апатии, умоляет последовать советам врачей и поехать, как в 1862 году, под Самару лечиться кумысом. Смягченный тем, что к его недугам отнеслись серьезно, Толстой соглашается, однако из боязни вновь пережить арзамасский кошмар берет с собой не только слугу, но и Сониного брата Степана, которому исполнилось шестнадцать, с ним они были на Бородинском поле.

Из Москвы в Нижний Новгород выехали на поезде, потом пересели на пароход и спустились вниз по Волге, в Самаре наняли экипаж, чтобы добраться до Каралыка. Достигнув цели путешествия, Лев Николаевич был счастлив, узнав через девять лет прежних своих знакомых. Сняли кочевку,[435]435
  С. А. Берс так описывал это жилище в своих воспоминаниях: «Она представляет собой деревянную клетку, имеющую форму приплюснутого полушария. Клетка эта покрывается большими войлоками и имеет деревянную расписную дверцу. Кочевка легко раскладывается и перевозится».


[Закрыть]
которая протекала, вместо кроватей – соломенные подстилки, у них был один стул, стол и кривой буфет. У входа кудахтали куры, ржали кони на привязи. Режим строгий: ни фруктов, ничего мучного, ни соли, только баранина и кумыс. Несколько больных русских старались не терять веры в целительную силу этого напитка. Выпив дневную норму – шесть бутылок, впадали в восхитительное состояние легкого опьянения. Вначале Толстой пожалел о поездке – каждый день к шести часам вечера снова переживал происшедшее в Арзамасе и описывал его жене в тайной надежде избавиться, заставив страдать ее: «С тех пор, как приехал сюда, каждый день в шесть часов вечера начинается тоска, как лихорадка, тоска физическая, ощущение которой я не могу лучше передать, как то, что душа с телом расстается. Душевной тоски о тебе я не позволяю подниматься. И никогда не думаю о тебе и детях, и оттого не позволяю себе думать, что всякую минуту готов думать, а стоит раздуматься, то сейчас уеду. Состояния я своего не понимаю: или я простудился в кибитке в первые холодные ночи, или кумыс мне вреден…»[436]436
  Письмо С. А. Толстой, 18 июня 1871 года.


[Закрыть]

Утешением стал преподаватель греческого, который оказался среди проходивших курс лечения. С ним вместе они читали греков, Толстой даже нашел, что башкиры «пахнут» Геродотом. «Если ты все сидишь над греками, ты не вылечишься, – пишет ему раздраженно жена. – Они на тебя нагнали эту тоску и равнодушие к жизни настоящей. Недаром это мертвый язык, он наводит на человека и мертвое расположение духа…»[437]437
  Письмо от 28 июня 1871 года.


[Закрыть]

Это наивное утверждение вызвало у Толстого нежность. Снова Соня издалека показалась ему женщиной удивительной. Он отвечает, что письма ее причиняют ему больше боли, чем греческий, не может читать их без слез, весь дрожит, сердце бешено бьется, каждое ее слово для него важно и он перечитывает его бесконечное число раз, любит ее так, что хочется плакать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю