Текст книги "Молчащий"
Автор книги: Анна Неркаги
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
– Всё умирает и гниёт, кроме камней и Земли. В них – сила. Вот такую силу и тебе надо иметь, сын. Всё в мире держится только на силе.
Майма слушал серьёзно, гордо поводил широкими плечами. Знал свою силу, она – в его оленях. С первых шагов, с того момента, как начал отличать чёрное от белого, сын Мерчи считал: тундра – его, олени – его, пастухи – тоже
его, потому что ему принадлежат олени, много оленей. А олени – это власть и почёт, это еда и одежда. Это – жизнь!
И вот теперь идёт новая сила, сила красных волков, которые хотят отобрать у них стадо, сделать Мерчу и Майму слабыми, беспомощными, уравнять их с нищими пастухами. Как отнесётся к ним Земля? Встанет ли на защиту? Заслонит ли их своей грудью?
– Отец, у меня есть слово. – Майма, с арканом в руках, осторожно подошёл к нарте, боясь разгневать отца, погрузившегося в свои невесёлые думы.
– Говори.
– Я половину оленей... нет, не половину, а большую часть, отведу в Капкан Злых Духов.
Мерча ответил не сразу. Сын прав, оленей нельзя отдавать Красной нарте, но Капкан Злых Духов – страшное место. Глубокая впадина, а кругом отвесные скалы и густой лес. Если туда забрести без ума, можно пропасть, не выбраться. Но другого выхода не было. И он сказал:
– Хорошо. Собака у тебя старая, возьми с собой сына вдовы, он поможет псу перегнать оленей.
– Я вернусь утром.
– Будь осторожен сын.
Мерча долго смотрел вслед уходящему стаду. Удивился, что за весь день ни разу не вспомнил ни об оленях, ни о калеке внуке, которому надо оставить хорошее стадо. Да и Майма совсем ещё не старик, недаром взял молодую жену. Правильно сын решил: Красная нарта не пощадит, не пожалеет, если добралась даже до Вылки...
Майма гнал оленей, не давая им отдохнуть. Уже к вечеру он с сиротой Илиром, мальчиком лет восьми, был у Капкана Злых Духов. Место и в самом деле жуткое, страшное. Всякий раз, останавливаясь близ его или проезжая мимо, Майма не мог избавиться от мыслей о нижнем мире, который ждёт его после смерти, и всякий раз торопился поскорее уйти.
Стадо, уставшее от бега, паслось спокойно. Хозяин, поднявшись на нарту, оценивающе поглядывал на него. У Маймы не было времени выбрать лучших оленей: их ведь не сотня, не две... Их тысячи... И теперь, убедившись, что сюда удалось пригнать именно тех, что особенно дороги, он улыбнулся, не боясь выказать своих чувств.
– Хорошо! Грехами Живущий, ля, – позвал Майма собаку, притихшую под нартой.
– Ля, ля – пырь!
Пёс нехотя выбрался и побежал собирать стадо.
Грехами Живущий (щенком его звали Сенг) получил свою необычную кличку, став уже взрослой собакой. Может, его обижали и обделяли едой; может, просто родился он отчаянно смелым, но только едва успев подрасти, принялся Сенг воровать съестное. Чуть зазевался хозяин – Сенг тут же стянул мяса кусок, кость или рыбину... Били его за это и приговаривали: «У-у, грехами живущий!» Пёс отлёживался и – опять за своё. Так, с годами, и приросла к нему новая кличка – Грехами Живущий.
Майма разгрёб снег. Под ногой сплошным голубым ковром лежал чистый, нетронутый ягель.
– Хорошо! – ещё раз повторил Майма. – Пусть Красная нарта хоть год не едет, можно не беспокоиться: олени будут и целы, и сыты. Илир, подойди сюда... – позвал он мальчика.
Сирота, поёживаясь от холода, неспешно приблизился к нарте.
– Возьми хорей и встань вон там, у того деревца. Если олени побегут к тебе – пугни их! Мы должны загнать стадо в Капкан Злых Духов. Понял?
– Понял. А зачем, там же страшно?
– Это тебе страшно, а им нет. Держи хорей крепче. Ни одного олешку не пропусти, бей по спинам.
– Ладно.
Илир отошёл к дереву и, широко расставив ноги, принялся размахивать хореем, покрикивая по-взрослому.
Загоняя стадо в горловину Капкана Злых Духов, хозяин посматривал на мальчика с одобрением: хороший пастух растёт! Настоящий мужчина. Подумав об этом, Майма вдруг помрачнел и тяжело вздохнул. Уродство собственного сына чёрным камнем давило на сердце. Отчего так несправедлива Великая Яминя? Оборванному, голодному пастуху Хауле подарила Илира – крепкого и здорового, а ему, Майме, хозяину стада и тундры, – калеку. А может, права жена – сам виноват? Яминя наказала за то, что жестоко избил он мать Хона, носившую в чреве своём ребёнка. Но как не ударить, если женщина не сумела найти отбившуюся во время отёла важенку. Оленуху жалко, оленёнка жалко...
Поздно вечером, усталые, Майма и сирота сидели рядом на нарте, возле Капкана Злых Духов, а три тысячи оленей были надёжно укрыты в глубине впадины. И только
сильно изрытый копытами снег говорил о том, что здесь побывало большое стадо. Но пойдёт свежий снежок – и не станет этих следов.
Илир, опустив голову на грудь, тяжело дышал, глаза слипались. Вскоре мальчик уснул.
«Надо будет дать мяса в их чум», – подумал Майма. Смахнул снег с нарты, уложил Илира на шкуру.
Мать и отец Илира, погибший в буран, давно жили в стойбище Мерчи. Майма раньше почти не замечал их. Был как невзрачный речной камень, от которого нет тепла даже в солнечную погоду. Теперь он иногда заходил в чум к молодой вдове, но чаще присылал с Хоном кости, внутренности и немного мяса.
Илир рос, становился красивым и тихим, как мать, умным и крепким, как отец, про которого говорили, что он мог поднять и поставить себе на плечи тяжело гружённую нарту. Во время кочевий мальчик рубил карликовую берёзку, заготавливал для хозяев дрова. Зимой ставил петли на куропаток и зайцев, а летом сеткой, сплетённой ещё отцом из гибких тальниковых прутьев, ловил рыбу. Постоянная забота о еде, о тёплых кисах и малице рано заставила ребёнка думать о жизни.
Прикрыв спящего Илира шкурой, Майма тронул вожжи. Он не торопил оленей, упряжка шла ровным, спокойным шагом. Далеко окрест простиралась бескрайняя тундра. Майма по-хозяйски поглядывал по сторонам. Земля родная богата, это она, словно мать, кормит грудью своей и оленей, и его, человека. Непоколебима Земля, и он, Майма, непоколебим на ней. Правда, в последнее время закралась в сердце тревога. Происходящее в тундре пугало и вызывало злобу. Когда отец распускал пастухов, Майма видел, как каждый из них на глазах менялся: был голым кустом – становился летним деревцем. А с чего? Хозяйства-то никакого: чумишко гнилой – дунь посильней, улетит и не соберёшь; три-четыре нарты, которые развалятся от плевка. Но пастухи выглядели так, будто у них по крайней мере сотни две в стаде, а в рукавице дырявой малицы тамга, на которой своей властной рукой Яминя начертала путь, избавляющий от голода и нищеты. И когда жиденькие, жалкие аргиши, один за другим, покидали стойбище, Майму захлестнула ярость. Сжав кулаки, он крикнул что было сил:
– Вы будете жрать мох и лизать камни! Как собаки, на брюхе приползёте обратно, чтобы не сдохнуть с голоду.
Ему никто не ответил. Аргиши медленно и неумолимо таяли в дали. Было совсем тихо, если не считать тягучего скрипа полозьев, но Майме почудилось, что, заслоняясь этим скрипом, как ладонью, кто-то из пастухов посмеялся над ним. Он злобно прищурился и, подняв крепко сжатый кулак, тяжёлый, как копыто менурая, качнул им в воздухе.
С тех пор в груди, как в уютном чумике, жило зло. Майма чувствовал его так же, как своё сердце, руки, ноги. Зло стало в его жизни хореем, которым он подгонял свои мысли о новых порядках в тундре, о Красной нарте и о пастухах, поверивших ей...
Только упряжка остановилась, Илир слез и степенно, как настоящий мужчина, направился к своему чуму. Майма пообещал мяса, и мальчик был горд, что заработал его. Он чувствовал себя совсем взрослым.
Каркас их чума покрывали не зимние добротные нюки с длинной и плотной шерстью, а летние, почти прозрачные от ветхости. Ветер задувал в прорехи и дыры и тут же со свистом вырывался наружу, но Илир любил своё жилище, здесь они с матерью укрывались от морозов, снегов, от недобрых людей.
В чуме было темно.
– Мама!
Мать не ответила. И дыхание её не угадывалось в темноте. Илир прошёл к постели – куче старых, линялых шкур. В последние дни мать почти не выходила на улицу, потому что живот её становился всё больше и больше, и она стыдилась людей, а туг, в чуме, стесняться ей было некого. Илир уже знал, что скоро в семье появится ещё один человек.
Матери на постели не оказалось. Илир растерялся. Куда она делась? И тут вспомнил, что вчера весь день мать за стойбищем, возле ольховника, ставила маленький чумик, в каком он с Хоном играл когда-то в семью.
Илир вышел на улицу. Большие звёзды переливались и мигали часто-часто, будто глаза неба, в которые попала снежная пыль. Стараясь не скрипеть по насту, он подошёл к чу-мику и тихо позвал:
– Мама...
– Сынок, я слышала, как ты приехал. Не ходи сюда, – голос был глухим и слабым, будто мать закрывала рот воротником ягушки, и мальчику стало жалко её. Такой голос был у матери, когда она болела.
– Почему?
– Нельзя. Ты мужчина. Я тебе мяса куропачьего положила в котёл. Если огонь уснул, попроси уголёк у пастуха, разогрей суп.
– А ты? Я принесу тебе.
– Я не хочу, иди.
Илир постоял в нерешительности. Возвращаться в пустой и холодный чум ему не хотелось. Он, конечно мужчина... но всё-таки страшно быть одному...
– Я войду к тебе? Совсем ненадолго... мама...
Мать промолчала. Сердце её сжалось от боли и горечи.
Илир, потоптавшись у входа, осторожно поднял край полога и на четвереньках вполз в чум. Мать лежала на шкуре, укрывшись старой ягушкой. Лица Илир не видел, но даже в темноте чувствовал, как ей тяжело.
– Мам, пойдём в чум, – попросил он, прибавляя в голосе мужской твёрдости.
– Мне нельзя, сынок.
– Опять нельзя, заладила...
– Видишь, какой хороший у меня чумик. – Илир догадался: мать улыбнулась; он, не сдержавшись, прильнул к ней, но тут же отпрянул: ведёт себя как маленький. Она обняла его одной рукой, притянула к себе.
– В нашем чуме есть ты, мужчина... А я... – мать замолчала, но Илир почувствовал: ей хочется сказать что-то важное.
Он попросил тихо:
– Говори, я слушаю.
– Я не хочу поганить наше жилище. Тебе на охоте не повезёт, зверя не добудешь и оленей от волка не убережёшь. А сил... Сил будет мало, как... ну как у мышки. – И хотя мать говорила полушутя, Илир знал: в её словах таится большая тревога за сына. Плохо, если он, глава семьи, не добудет зверя и в их чуме поселится голод.
Мать гладила густые волосы сына, горячую щёку и плакала. Она научилась плакать незаметно, беззвучно, когда не дрожат ни тело, ни голос и людям не видна её боль.
«Я виновата», – думала женщина сквозь слёзы, сама толком не зная, перед кем именно: перед сыном, покойным мужем или перед ребёнком, который скоро родится.
«Перед Илиром я виновата, – решила она. – Он, маленький хозяин, будет кормить меня и ребёнка. От этого
никуда не уйти. Разве не знала об этом раньше? Как страшно... Как теперь страшно!»
Илир уже задремал, когда мать внезапно сильно вздрогнула, дёрнулась всем телом, схватившись обеими руками за живот. Мальчик испуганно сел, прислушиваясь к её стонам.
– Ступай, сынок... Я сама... п-приду.
– Мама!
– Иди, Илир, иди! Нельзя тебе здесь...
Нехотя Илир выбрался наружу. Так тихо и мёртво вокруг, что, казалось, стойбище притаилось, задумав недоброе. Вскрики матери, глухие, сдавленные, доносились будто из-под земли, словно это она – Великая Земля – изнемогала в муках рождения новой жизни. Мальчик испугался и, спотыкаясь, побежал к своему чуму. Дрожащими пальцами расшевелил угольки в очаге, раздул костерок. Протянул к огню озябшие руки и долго сидел так, прислушиваясь: не слышно ли стонов и здесь, но в чуме было тихо, лишь сухо потрескивали тонкие сучья да ветер стучал о шесты.
Устроившись поудобней, Илир снял тяжёлые кисы. Поджав под себя ноги, замер, всматриваясь в огонь. Мальчику хотелось спать, но он решил дождаться матери...
Роженица не удивилась, когда в её чумик, низко наклонясь, вошёл Майма. Он, как всегда, появился неслышно, и женщина не то по привычке, не то от стыда испуганно сжалась под ягушкой. Майма был отцом ребёнка, который уже кричал под полой, ожидая, когда мать выполнит всё, что положено. Но сил для этого у женщины не было.
Мокрые сильные пальцы вошедшего чуть тронули её лоб. Она, как червячок-мэду, сжалась ещё больше. А отчего? Приятно ведь, когда страдальческий пот с лица матери утирает отец ребёнка, хотя мужчине нельзя в это время касаться роженицы. Разве это не награда за мучения и не в этом великий смысл грешной любви?
Пробираясь сюда, подобно собаке, укравшей кость, Майма сгорал от любопытства и ожидания. Сейчас, низко склонившись над потным лицом женщины, он очень хотел спросить о ребёнке. Но не мог, не знал, какими словами, а радость сладко и непривычно щекотала сердце. Мать Илира поняла Майму.
– Сын, – прошептала, вздрагивая больше от страха, чем от холода и боли.
«Почему я боюсь его? Ну почему? – пыталась успокоить
она себя. – Я родила ему мальчика. Большого, здорового! Будущего мужчину!»
Страх грешницы и гордость матери боролись в ней. Женщина слышала эту борьбу. Никогда ещё чувства не жили в ней так жадно. И она, задолго до этого дня стыдившаяся себя, своего ребёнка под сердцем, родов и всего с ними связанного, считавшегося из века в век поганым, нечистым, прошептала светло и гордо:
– Это твой сын!
Майма не ответил ей. Лишь степенно, с достоинством богатого человека, склонил голову перед великой Яминей, благодаря за сына. Ему подумалось, что женщина, пожалуй, заметит его счастливую улыбку, то, чего она не должна видеть, пусть родит ему хоть десять сыновей, – и нахмурился. Лицо мужчины должно быть сурово даже тогда, когда его переполняет счастье.
– Да. Это мой сын! – подтвердил он властно.
Широко распахнув полог, вышел, уже не нагибаясь, от
чего непрочный остов чумика вздрогнул, зашатался. Но не упал.
Мальчик заплакал ещё громче, но всё же голосок у него был тонкий, слабый, вот-вот сорвётся. Майма плотно прикрыл полог, притоптал его, послушал, усмехнувшись, и отошёл.
Он не знал, что делать со своей радостью. Так иногда охотник не знает, как, сохранив достоинство, показать восхищённому стойбищу богатую добычу. В последнее время чувство довольства собой редко приходило к Майме. И теперь волнение сердца было непривычным и странным. А хорошо... Он глубоко, со стоном вздохнул... Хорошо! Новыми глазами посмотрел вокруг. Всего три чумика, три точки в необозримой белизне тундры! А когда-то... Небо от множества дымков, поднимающихся над чумами, как бы ни было чисто, становилось облачным. Но сейчас воспоминание о прежнем богатом стойбище не огорчило Майму, и он продолжал вглядываться в ночной мир с добрым удивлением. Знакомый рисунок неба показался гораздо ярче. Звёзды, тонкими мягкими иглами проткнув тьму, поблёскивали снежинками в чёрной вышине, и сверкание их не могла приглушить даже луна.
«Наверно, у радости глаза зорче, – с усмешкой подумал Майма. – Земля и небо такие же, как вчера, как позавчера, как много недель назад. С ними ничего не случилось. Это рождение моего – моего! – сына сделало всё вокруг ярче».
То, что ребёнок был незаконным, не трогало Майму. Земля и Яминя знали, кто отец мальчика. Перед ними не надо оправдываться, как перед людьми и обычаями. Да он и не собирался никому ничего объяснять. И людям, и обычаю ясно, что мужчина на то и приходит в жизнь, чтобы иметь сына. Настоящего, крепкого, сильного. Продолжателя рода. Кто посмеет теперь упрекнуть Майму, сказав, что он не мужчина?
Остановившись около своего чума, Майма прислушался. Мальчик, будущий хозяин стойбища и стад, всё ещё плакал, но очень тихо, так, что отец еле различал его голос в шелесте ветра. Майма выпрямился, положил руку на ножны и пошёл в тундру. Ему не хотелось в постель, к молодой жене, которая не может подарить ему сына, ходит со своей красотой, как яловая важенка, хотя уже второй год живёт с мужчиной... А радость не уменьшалась. Она нарастала. Сын... Майма сделает из него своё подобие, чтоб был он богатым, сильным, чтобы, когда мчался на оленьей упряжке, еле различимый ещё человеческим глазом, люди восхищённо шептали: «Это – сын Маймы!»
– Погоди, Красная нарта, – Майма вскинул голову вверх, будто оттуда должна нагрянуть она. – Погоди! Я был и буду хозяином жизни!
Вернувшись в стойбище, Майма внимательно огляделся, словно отыскивая подтверждение сказанному. Нарты полны добра, руки и ноги сильны, глаза видят сквозь две темноты, малица на теле не последняя. И пусть сейчас в стойбище всего три чума, три семьи под его властью, придёт время, их будет много!
Полночи бродил Майма по сонному стойбищу, то улыбаясь, то щерясь, как настороженная собака. За ним скользила его тень, и Майма несколько раз останавливался, будто видел её впервые. Ему стало не по себе: неприятно, когда, повторяя каждый твой шаг, за тобой следует что-то живое. Тень... Кто знает, что сулит она – хорошее или плохое? И зачем приставлена к человеку? Бережёт его или ждёт удобного случая, чтобы, отделясь от земли, окутать хозяина тьмой и утащить его в другой, нижний, мир?
Под утро Илир проснулся от холода. Огонь давно потух, и от серой кучки пепла несло только сладковатым угаром и золой. Сверху, кружась, падали светлые хлопья снега. Матери в чуме не было. Илир вышел на улицу. В сумерках чумик возле ольховника казался крохотным и смешным. Мальчик улыбнулся и, осторожно ступая, подошёл к нему.
– Мама, можно войти?
Мать не ответила.
Илир хотел приоткрыть полог, но тут же отскочил в сторону. Из чума торчала белая рука с растопыренными пальцами. Пересилив страх, он подошёл и сжал в тёплых ладонях окоченевшую руку матери.
– Мама?.. Ты спишь? Спишь? – тихо, с лаской и тревогой, спросил Илир, хотя уже догадался, знал, что так люди не спят.
Распахнул полог. Мать лежала у самого входа, на боку, руками вперёд, будто хотела за что-то ухватиться, да не смогла. Около неё, накрытый полой ягушки, лежал ребёнок с обындевевшим лицом. Илир понял: мать и маленький брат ушли от него. Видно, у матери не хватило сил подняться, дойти до своего чума, чтобы хоть немного обогреться у очага.
Сдерживая слёзы, мальчик опустился рядом и оцепенел от обрушившегося на него горя. В ушах вдруг тихонечко зазвенело. «Это колокольчики покойника, – говорила, бывало, мать. И приказывала: – Ответь ему так: пока не продырявится мой медный котёл, я не приду к тебе». Сейчас Илир не сказал этих слов. Мать звала к себе, и он рад был пойти за ней. Не надо её обижать. Она всегда, когда обижалась, становилась некрасивой, сжималась, как береста на огне.
В чумике стало светлей, и Илир смог рассмотреть лицо матери. Оно не отличалось от того, живого, только стало строже и суше. Не было на нём и испуга. Это успокоило мальчика. Он поднялся, пригладил спутанные волосы матери, положил к её груди мёртвого брата, укрыл ягушкой. Так им будет хорошо. Сейчас оставшийся на земле должен думать об ушедших в нижний мир. Пусть они, как живые, греют друг друга.
– Не надо их обижать, – сказал Илир и вытер слёзы.
Ночь ещё не прошла. Она продолжала жить. Луна, словно набухшая от любопытства, как ни в чём не бывало таращилась на спящую землю. Голубой свет проникал в чумик, жидко освещая неподвижную женщину и её сыновей. Илир не плакал. Полярная ночь длинна. Мальчик несколько раз приподнимал заледеневший полог и глядел ввысь, но там по-прежнему переливались яркие звёзды, а луна и не думала уходить, будто примёрзла к небу.
Вдруг полог шевельнулся, и чья-то рука скользнула внутрь.
– Сынок... Выходи. Я знаю, ты здесь.
Илир не ответил, в судороге свело губы. А голос, казавшийся таким знакомым, настойчиво звал, не дожидаясь ответа:
– Иди в свой чум. Нельзя сидеть с мёртвыми. Иди. Я оживлю огонь и скажу тебе слово.
Мальчик опять ничего не ответил. Прислушался. Голос затих.
«Кто это? – Илир был уверен, что позвал его не человек. Идти или нет? Слово? Какое? Пойду».
Когда он осторожно приблизился к чуму и заглянул в него, там уже был разведён огонь. В его красноватых отблесках трудно было понять, человек перед очагом или призрак, появившийся из ночи. Сердце мальчика застучало так громко, что он прижал ладонь к груди и боком, осторожно, прошёл к своей постели.
Перед костерком, протягивая к нему иссохшие, скрюченные пальцы, сидела старуха. Рукава её рваной ягушки болтались, а грязные, неприбранные волосы торчали, как высохшая трава на кочке. Глаза, полуприкрытые тонкими веками, смотрели в. огонь, – в них точками отражалось пламя. И вся она, слабо освещённая, в дряхлой одежонке, облезлой и засаленной, казалась Илиру уже не великой Яминей и не смертью...
– Не бойся меня, – сказала гостья, и в голосе её опять прозвучала мягкая просьба. – В твоём чуме я не обидела даже оленьей шерстинки. Ты это знаешь. – Она подняла голову, посмотрела на мальчика.
Только теперь Илир узнал ее. Это была всего-навсего сумасшедшая, которая жила в чуме единственного пастуха Маймы Тусидора Ехора. Все звали её Варнэ. Богатые гости, приезжавшие к Майме, да и некоторые пастухи, были не прочь подшутить над ней. Мать говорила Илиру, что нет на земле голодней и несчастней существа, чем Варнэ, и нет другого сердца, на котором было бы столько кровавых болячек. Илир жалел и боялся её, когда она, размахивая руками, вдруг начинала хохотать, да так неприятно, что сам Майма выскакивал из чума, ругался, кидал в старуху камнями и комьями снега.
Сейчас Варнэ мало походила на сумасшедшую. Не царапала голову, не хихикала. Илир осмелел и шагнул к огню. Теперь он был хозяином не только очага, но и своей жизни. Скрестив ноги, как делают взрослые мужчины при большом разговоре, сел против гостьи и молча взглянул на неё.
– Молодец, сынок. Я знаю, что ты всегда будешь твёрдо стоять на земле. – Старуха опустила руки на колени, но пальцы её продолжали дрожать. – Запомни мои слова: у тебя есть враг. Твой отец не вернулся с охоты не потому, что заблудился в буран и замёрз. Он был не таким человеком, чтобы поддаться холоду. Его убил Майма... За то, что не уберёг оленуху, та отбилась от стада и пропала. Отец больной был, а Майма... Майма погнал его искать в буран, в сильный мороз... Олень для хозяина дороже, чем человек. Он, он виноват...
Илир не помнил отца, не знал, как погиб он, и при последних словах сумасшедшей лицо мальчика побледнело.
– Ты должен знать это. Слышишь меня?
– Слышу.
Варнэ была первым человеком, заговорившим с Или-ром, когда он остался один, и тон её был непривычен. Старая женщина беседовала с ним, с ребёнком, как с равным, как с умным и понимающим взрослым. Слова гостьи падали в душу Илира, точно камни в чистую воду. Он подвинулся ближе к огню, чтобы лучше видеть свою наставницу.
– Расти мужчиной и помни: люди злые. Злых людей много... Берегись их.
Ветер откинул полог чума, и при ярко вспыхнувшем огне костра Илир ясно увидел лицо старухи. Сухие губы её кривились в улыбке, но в глазах не было ни ласки, ни смеха. И всё же этот взгляд не испугал Илира, в его суровой серьёзности мальчик почувствовал твёрдую веру женщины в свои слова. Дождавшись, когда следующий порыв ветра закроет полог, Варнэ продолжала:
– Завтра у тебя не станет чума и над тобой будет только небо. Небо не шкура, им не укроешься, сынок. Оно тоже жестоко, как и люди. Увидишь сам и поймёшь. Сейчас ты ещё хозяин, и пока мы сидим у твоего огня, я скажу тебе: человек – это камень среди камней. Когда камни падают с горы, они крушат друг друга и сами превращаются в пыль. Понимаешь?
– Да, – ответил Илир, представив падающие глыбы камней, похожие на человеческие головы.
Но старуха, казалось, не слышала его. Она смотрела поверх мальчика в темноту, и из глаз её ползли неторопливые мутные слёзы. Илир сам недавно плакал и не удивился этому. Не знал он, что, отравленная ядом обид, старая исстрадавшаяся Душа передавала сейчас свою страшную ношу молодой, думая этим оберечь её от людской жестокости. И его неокрепшая, совсем ещё юная, душа принимала эту тяжесть не колеблясь и не задумываясь.
– Человек – это остро отточенный нож. Если не хочешь пораниться, будь ножом, отточенным с двух сторон. – Яд слов падал мерно, подобно весенней капели, и старая душа с каждой отданной частицей горького опыта ослабевала, становилась прозрачней.
– Завтра утром будут снимать твой чум. Возьми тёплый уголёк из костра и спрячь его, чтобы никто не заметил. Огонь сейчас в нашем разговоре третий, ты забудешь мои слова – сын костра будет помнить, – Варнэ наклонилась над почти умершим костром, взяла обеими руками тлеющий уголёк, поднесла его к губам и что-то зашептала.
Уголёк шипел, кожа на пальцах заметно чернела, а Илир, завороженный выражением лица женщины, не смел даже пошевелиться.
Наконец старуха бросила уголёк в костёр и, убрав с уха прядь всуюс, наклонилась ещё ниже, словно подслушивая разговор слабых язычков пламени.
Она слушала долго. Седая прядь её вспыхнула, издав неприятный запах. Потушив её, старуха довольно хмыкнула:
– Теперь я уйду и жить, наверно, буду недолго. А ты не забудь взять завтра уголёк. И знай: путь у тебя впереди трудный. Но ты пройдёшь его. А сейчас спи и не ходи больше к умершим, не мешай им. Старайся не плакать, а то у мамы твоей будет болеть голова.
Варнэ встала, поклонилась костру, благодаря его за тепло, и тихо вышла. Снаружи короткой волной ударил морозный ветер, и Илиру показалось, что это злые люди, о которых предупреждала старуха, собрались вокруг чума, что-бы нагнать в него холод. Мальчик вскочил и прикрыл пологом вход.
Оставшуюся четвертушку ночи Илир совсем не спал. Подоткнув под себя края малицы, смотрел в темноту, и там ему мерещилась сумасшедшая. Она шевелила тонкими морщинистыми губами, но мальчику не было страшно. Он ждал, когда Варнэ заговорит громко, чтобы запомнить её слова. С ними будет не так сиротливо.
Назавтра чум и вправду сняли. Ветхие, рваные нюки сложили друг на друга, придавив, чтобы не унесло ветром, двумя большими камнями. Увидев, как женщины небрежно швыряют шкуры, Илир понял: то, что было дорого ему и
матери, навсегда отдают земле. Жилище покойной вдовы не имело ценности для этих людей.
Варнэ сидела на поганой нарте, куда женщины во время кочевий кладут мешки со своими кисами. Мужчины обходят нарту с презрением, и даже жёны их без особой нужды не подойдут к ней.
Старуха безучастно смотрела на окружающих, и только когда чувствовала на себе пытливый взгляд Илира, вскидывала голову, как хорошо обученный передовой в упряжке, и начинала громко каркать, взмахивая рукавами ягушки, словно крыльями. На неё никто не обращал внимания. Пастух Тусидор Ехор был занят оленями или делал вид, что занят. Майма сидел на снегу около своей нарты и, не поднимая головы, сматывал и разматывал аркан. Старый Мер-ча для чего-то собирал в кучу оленьи рога, а Хон, устроившись на горке ивняка, с надеждой смотрел на синий чистый горизонт. Казалось, что стойбищные дела его нисколько не интересуют.
Когда от чума остались три связанных сверху главных шеста, составляющих основу каркаса и берегущих святость жилья, Илир подошёл к холодному кострищу, оставшемуся от домашнего очага, и незаметно взял уголёк. Варнэ тотчас принялась хохотать, корчиться и дрыгать ногами, визгливо вскрикивая тонким голосом:
– Кар-кар! Огонь! Огонь!
До полудня Илир одиноко просидел на родном чумови-ще. Сколько злых ветров выдержало их бедное жильё; радости и беды жили тут, невидимые чужим глазам. Голод, как тощий пёс, часто приползал к столу, но ночами, отгоняя его, ласковый шёпот матери открывал перед сыном другой, красивый и светлый, мир легенд и сказок. И вот ничего нет. Тёмный круг оттаявшей земли да зола. Плечи мальчика задрожали, лицо от обиды передёрнулось, и он тихо позвал:
– Мама... Мама.
Ничего не откликнулось на притихшем стойбище, только пепел, подхваченный вдруг ветром, снялся с места и тонкой позёмкой понёсся вдаль, оставляя серый снег на снегу.
– Мама... – прошептал Илир, потянувшись всем телом за этой позёмкой, словно желая остановить её и вернуть минувшие дни. – Мама...
На месте, где был очаг, осталась лишь чёрная, прожжённая глубоко, земля. Не скоро зарастёт она травой и мхом, будет болеть. Ей, помнящей тепло костра, даже взгляд солнца пока-
жется чужим и холодным. Но время лечит любые раны... Пройдут годы, и от нынешнего чумовища не останется и следа.
В чуме Маймы Илиру отвели место в той части, где полным хозяином был Грехами Живущий. Около кучи ивняка старшая жена Маймы постелила шкуру, вместо подушки Илир положил под голову кожаный мешочек, в котором хранил плохонький, весь в узлах, арканчик, мамин поясок и семь белых копыт. Прежде, когда было время играть, эти копыта изображали оленей. Грехами Живущий, стоило Илиру подойти к своему месту, недружелюбно скалился и отодвигался подальше.
Майма не поехал хоронить своего ребёнка и его мать. И не потому, что боялся при людях выказать свои чувства, когда придётся сказать прощальное слово. Не потому. Он сумел бы остаться мужчиной, хотя сердце его разрывалось от боли. Ночное свидание с женщиной, подарившей сына, и горячая радость казались сейчас насмешкой судьбы, страшным обманом. Словно привиделось это в глупом, жестоком сне, и вот – пришла пора горького пробуждения.
Непонятное чувство жалости и нежности охватывало Майму, когда он бывал с матерью Илира. И сейчас на осиротевшем чумовище хозяин стойбища невольно искал глазами какую-нибудь мелочь, чтобы вернуть воспоминание о женщине, давшей хоть ненадолго радость. Но ничего, кроме шерсти и серой золы, не находил. Майма собрался уже уйти, уже сделал шаг из круга, оставшегося от чумовища, как вдруг заметил пучок сухого мха. Он забился наполовину под камень, и ветер не смог его унести. Женщины кладут такой мох под младенца.
Майма схватил этот пучок и воровато оглянулся, хотя знал, что в стойбище остался один.
– О!.. Она собиралась жить и растить сына! Думала о нём, как и я.
Ему вспомнилось, как летом, тайком от всех, он торопливо рвал этот мох, длинный, волокнистый, пахучий. Рвал и бросал на кусты небольшими пучками, чтобы солнце поскорее высушило его. Женщина, носящая в себе сына Маймы, не просила об этом. Она вообще никогда ни о чём не просила. Всё время молчала. Даже в первый раз, когда, не глядя ей в лицо, Майма сорвал с неё ягушку, повалил на землю, она молчала. Лишь на миг вспыхнули её чёрные глаза, охваченные смятением, и тут же погасли. И позже, когда он украдкой приходил в её чум, он видел в ней только
страх. Женщина боялась его, будто он не ласкал, а бил её. А ему хотелось увидеть её радость...
Он часто думал, зачем ему, богатому, избалованному женским телом, нужна эта маленькая, утомлённая жизнью женщина. Ну хорошо, раньше, до второй женитьбы, можно было понять: жена старая, наскучившая. Но и тогда, когда рядом каждую ночь, только протяни руку, была молодая, красивая, сильная, он уходил к вдове. И опять видел её испуганные глаза с опухшими красными веками. Может, он шёл для того, чтобы растопить в ней страх, а может, наоборот, усилить его, укрепить свою власть над людьми? Майма не мог разобраться в себе.