355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Неркаги » Молчащий » Текст книги (страница 1)
Молчащий
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:23

Текст книги "Молчащий"


Автор книги: Анна Неркаги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)

Анна НЕРКАГИ

Молчащий

Повести – Тюмень: «СофтДизайн», 1996.-416 с.

В книгу известной ненецкой писательницы Анны Неркаги вошли уже знакомые русскому и зарубежному читателю повести «Анико из рода Ного» и «Илир». Впервые полностью публикуются «Белый ягель» и «Молчащий», отрывки которого публиковались в различных изданиях под именем «Скопище».

По итогам 1996 литературного года книга «Молчащий» удостоена премии им. Николая Мартемьяновича Чукмалдина, которую ежегодно издательство «СофтДизайн» присуждает лучшему своему автору.

© Неркаги А.П., 1996.

© Комитет по печати и средствам массовой информации

администрации Ямало-Ненецкого автономного округа (издание), 1996. © СофтДизайн (оформление), 1996.

© Рогачев В.А. (послесловие), 1996.

© Липатов М.Е., (иллюстрации), 1996.5-88709-050-2

Открытое письмо ненецкой писательнице Анне Павловне Неркаги

Милая Аня!

Только что дочитал твою долгожданную повесть «Белый ягель». Трудно описать волнение, которое не покидало меня, пока я читал эту повесть. Все эти часы ты была рядом, я слышал твой голос, видел твои яркие глаза, то задумчиво-горестные, то искрящиеся лукавством, то цепкие и внимательные. Я и сейчас вижу твои глаза и, глядя в них, хочу высказать тебе все, что передумал, что перечувствовал, читая «Белый ягель».

Я уже не однажды писал и говорил, что любой современный писатель может позавидовать афористичности, образности, емкости языка твоих произведений. Новая твоя повесть еще раз убеждает в этом. Перелистывая сейчас прочитанные страницы, я вижу на них много подчеркнутых фраз, поразивших меня единением краткости, мудрости и яркости. «У каждого времени... своя правда». «Многие люди говорят лишь для того, чтобы не молчать». «Чем старше человек, тем родней ему прошлое». «Крохотная чистая капелька надежды в душе человека может родить океан». «Жизнь – длинное кочевье, и дорогу в ней всегда выбирает мужчина». «Для любви самая длинная ночь коротка...». «Ребенок рождается в страданиях матери, а истина – в страданиях души». «Весна – начало доброй и светлой молитвы...». «Уходя из человека, слова уносят с собой яд тревог, обид и сомнений».

Можно бы еще выписывать и выписывать зацепившие меня изречения, но ведь я пишу не рецензию, не литературоведческую статью – письмо дорогому мне человеку, добровольно и осознанно зарывшему свой недюжинный жаркий и яркий талант в студеных снегах тундры.

Ты – истинная дочь Тундры. Ее голос. Ее сердце. Ее больная совесть. Тундра с ее буранами и морозами, с ее оленями и собаками, с ее курящимися дымками чумами и будто летящими в белом мареве оленьими упряжками, эта Тундра – живая, голосистая, многокрасочная, своенравная и капризная, добрая и ласковая, эта Тундра не просто присутствует в твоей повести, а заполняет ее до краев. В этом твой «Белый ягель» – прямое продолжение предыдущих повестей «Анико из рода Ного» и «Илир».

Ты – ненка из рода не-гнущихся. Единственная на Земле ненка – профессиональная писательница. И лучше тебя никто не поведал миру о твоем народе. И здесь, в «Белом ягеле», ты вновь воссоздаешь небольшую по числу, но велико-лепно-яркую, запоминающуюся галерею отменных образов хозяев тундры – твоих соплеменников. Вану, Пэт-ко, Хасава да Алешка – вот и все мужское население повести. Но сколько величавого достоинства, сколько нутряной непоказной гордости, сколько душевной щедрости и сердечной теплоты в этой «великолепной четверке», олицетворяющей лучшие черты ненецкого национального характера. Как любовно, как бережно и в то же время как широко и ярко выписала ты героев своей повести. Нет, ты не лакируешь их, не наводишь глянец. Достаточно прочесть исповедь Хасавы, пронзительно потрясающую исповедь этого старого ненца, чтобы убедиться в правоте сказанного мной. Молодец, Анна! Ты – настоящий мастер пера!..

Нет, не случайно, не для красного словца нарек я тебя больной совестью Тундры. Ты сердцем чуешь боли и беды своего народа, чутко улавливаешь малейшие перекосы, нежелательные подвижки в его очень трудной, соленой и горькой судьбе. И таким нежелательным порочным перекосом видится тебе проблема стыковки и преемственности поколений. Ты тронула эту струну в своей цервой повести «Анико из рода Ного». Наверное, чтоб подчеркнуть проблемную связь этой повести с «Белым ягелем», оба молодых героя в обеих повестях носят одно имя – Алешка, и великолепный пес Буро из первой повести перекочевывает в другую. Но сами отношения между отцами и детьми в «Белом ягеле» уже не те, что в «Анико из рода Ного». В новой повести эти отношения куда жестче, пакостней и страшней. И упорхнувшая из родного гнезда, так и не показавшаяся в повести, Илне, и дочка с сыном несчастного Хасавы несут в себе такой заряд недоброжелательства к тем, кто их породил и вскормил, такое острое, злобное неприятие законов и обычаев предков, что становится страшно за будущее этого трудолюбивого, мудрого и гордого народа... Вот так должен знать писатель болевые точки жизни своего народа, так настойчиво и активно стремиться к их заживлению...

Меня очень и очень порадовало, Анна, как ты оригинально и ново показываешь в «Белом ягеле» отношения мужчины и женщины, как необычно, в неожиданном ракурсе высвечиваешь самое сложное и самое важное человеческое чувство – любовь. Сейчас литература и искусство упорно и неотступно убеждают нас в том, что суть любви – постель. В обиход прочно внедрено понятие «заниматься любовью». Не любить, не томиться «то робостью, то ревностью», а «заниматься любовью». Ты в этот грязный, пакостный омут оскотинивания человека швырнула толовую шашку огромной взрывной силы. Спасибо тебе за это, Анна Павловна!..

Видишь, сколько мыслей, сколько чувств пробудил во мне твой «Белый ягель». Вместе с тем твоя повесть беспощадно хлестнула по той болезненной струне, что не дает мне покоя вот уже почти полтора десятка лет. Прошу тебя, Аня, выслушай меня еще раз. Выслушай и пбйми. Время бежит. Оно работает не на тебя. Оно вертит не твою мельницу. Послушай мое слово. Пойми мою боль.

Твой «Белый ягель» был написан почти пятнадцать лет назад. Полтора десятилетия возила ты рукопись по тундре, каждый год обещая доделать, дошлифовать, напечатать. Живя в нормальных, цивилизованных, условиях, за эти годы ты написала бы минимум пять таких повестей, а может, и романов. Подумай, какой невосполнимый урон нанесла ты духовности своего народа, всероссийской культуре за эти пятнадцать лет кочевой жизни.

Полагаю, за эти годы касланий ты под завязку набила свою память, до отказа нагрузила свой разум так нужными писателю наблюдениями, фактами, мыслями, проблемами и т.д. Пора поселиться в настоящей квартире, с теплом, светом, прочими приметами цивилизации. Ты ведь одна-един-ствецная на всей Планете, кого Бог наделил великолепным талантом, кто смог бы, кто смел бы поведать миру о жизни ненецкого народа, о его насущных нуждах, о его болях и бедах. Да, тебе, дочери тундры, наверное, вольготно и хорошо в кочевой жизни. Но судьба предначертала тебе не путь оле-невода-кочевника, а многотрудную, очень ответственную и почетную стезю писателя – выразителя дум и чаяний своего прекрасного народа.

Мировая история не знает писателя-кочевника. Эти два понятия несовместимы. Они взаимоисключают друг друга. У тебя впереди еще достаточно лет, чтоб реализовать данный тебе Богом дар, создав такие литературные произведения, которые войдут в сокровищницу российской и мировой культуры. Кончай кочевать. Садись за письменный стол. Пиши. Пиши. Пиши...

Верю, найдется в Салехарде добрый человек, который доставит тебе газету с этим моим письмом.

Верю, губернатор вашего округа, государственная голова Ямала Ю.В.Неелов, прочтя это письмо, сделает все возможное, чтобы писательница Анна Павловна Неркаги не собирала в тундре хворост, не шила ягушки и кисы, не выделывала оленьи и песцовые шкуры, а писала романы, повести, очерки, статьи. Ведь власть предержащие Ямала отвечают перед будущим, перед историей, перед народом не только за экономику, экологию, но и за нравственность своих подопечных, за их духовность. Как же тут не позаботиться о камертоне нравственности и духовности ненецкого народа – о певце, поводыре и радетеле Ямала, великолепной, неповторимой писательнице Анне Павловне Неркаги.

Верю в это.

Надеюсь на это.

Всей душой желаю этого.

До свидания, милая Аня!

Спасибо за посвящение «Белого ягеля».

Дай Бог тебе здоровья. Все остальное у тебя есть.

Константин Лагунов.

г.Тюмень

Искренне благодарю администрацию Ямало-Ненецкого автономного округа (губернатор Ю.В.Неелов) за финансовую помощь в издании книги «Молчащий».

Анна Неркаги

От автора

рошло около пятнадцати лет, прежде нем появился на свет «Молчащий» и «Белый ягель».

Но не это главное. Сейчас, оглядываясь назад, на прошедшее время, я могу с уверенностью сказать, что жизнь писателя не возраст тела, а состояние Души. Все, что произошло со мной, дает право утверждать это. Более того, возраст писателя прежде всего есть Состояние Совести.

Прошло пятнадцать лет молчания. За это время Душа моя прожила минимум 150 лет, но не нашего человеческого времени, а какого-то совсем другого. Я не могу объяснить его словами, но чувствую. И чувствую неимоверную старость.

Не могу не сказать о наиглавнейшем, что понято мной. Господу понадобилось 15 лет, чтобы призвать меня к себе. К труду, назначенному мне. К ответственности за слово, за прожитую жизнь в миру. Теперь знаю, что мне можно, а чего нельзя. Теперь признаю с радостью, что я всего лишь заблудшая овца, блудное дите и что придет час, когда вернусь в Отчий дом. Но не для того, чтобы в нем отдохнуть, а держать ответ перед Отцом, как распорядилась дарами, что были отпущены.

Многие читающие сейчас Исповедь мою примут слова о дарах, как пересказ библейской притчи. А меж тем это глубочайшая истина. К ней Господь провел меня через такие страдания Души, о которых больно не только говорить, даже писать. Но я не ропщу. Понимаю, насколько Он милостив, ибо заслуживаю гораздо большей кары.

ДесяпТь лет, с провалами, когда за годы не писалось ни одной строчки, когда рукописи забрасывались в самые дальние углы чума, когда приступы невыносимой дьявольской гордыни заполняли все мое существо, писалась повесть «Молчащий». И в тот

момент, когда я вынесла смертельный приговор и «Молчащему», и всему моему творчеству – не писать больше вообще, Господь наказал меня так, что я до сих пор плану. Он взял мою девочку, которую я любила больше всего на свете. Так что «Молчащий» родился в часы, в дни и годы страданий. Я не прошу у читателя прощения за эту повесть. Многие меня осудят. И суда не боюсь. Знаю только одно. Если бы не написала, то предстала бы перед Судом Отца. За трусость, за низость Духа, за Безверие.

Теперь отчетливо вижу путь, лежащий передо мной, и, естественно, он не розами усыпан. Но это мой путь. Отступление от него чревато непоправимыми последствиями в этом мире. И там, где предстоит нам Вечное творчество и любовь.

Не творить – нет худшего наказания.

Не любить – нет горестней участи.

Я стою в начале. Только в 45 лет поняла, что стою в начале Того Единственного пути, который мне предначертан. И что в жизни кончилось мое личное время и началось другое. Богово. Ни один момент его не принадлежит мне, и не может быть потрачен по моей воле, но по воле Отца Вечного.

Анна Неркаги.

Посвящается Константину Яковлевичу Лагунову – долг за доброту и веру

гучей щепотью соли на зажившую рану стала для Пэтко свадьба молодого соседа. Дело жизненное, нужное. Никакое самое сильное горе не должно останавливать бега жизни, как валун, брошенный в реку, не поворотит ее течения. Вода обойдет его и вновь потечет, как было завещано.

Год назад ушла в вечную ночь его жена, не совсем старая женщина Ламдо. Некому стало ставить по утрам их семейный чайный столик, некому починить кисы, разжечь огонь. Когда умирает женщина, она уносит с собой половину жизни, а потом начинаешь понимать, что тот, с кем ты делил дни, уносит еще и часть души.

Чум, шесты и нюки, сложив на нарты, оставили у трех деревьев, так называется место, где ненцы даже и века назад ставили на стоянку ненужные нарты. Сам старик Пэтко стал жить на другой, свободной половине чума у старого друга, ненца Вану. Жить через огонь – так сказали бы старые люди, значит, не в своем чуме.

А где-то, в каком-то посёлке у него есть две дочери. Старшая уехала давно, Пэтко и не помнит когда, а младшая приезжала часто. И как они любили с женой, когда их дочь приезжала летом. Они, как две старые птицы, с обеих сторон любовались ею. Как птицы-родители чистят перья своему единственному птенцу, так и они с женой одевали её в самые лучшие меха, какие только были в нартах. Но дочь уезжала всегда, как нежная птица, которая боится зимы и улетает туда, где тепло.

Женщина Ламдо умерла зимой, в очень холодный день, может, поэтому не приехала птица-дочь на её похороны.

А как любовался их птицей-невестой молодой сосед – тот, который женился сегодня. Беспомощными ещё детьми они играли вместе, вместе подрастали, и он – отец, сам однажды видел, как качали они игрушечную колыбельку из, старого болотного сапога.

Помнит он и другое. В один из приездов, весной, целую белую ночь пустовала её постель, и когда она вернулась, щёки её пылали красной спелой морошкой. Ни о чем не спросили... не осмелились, застыдились мать с отцом.

А какая боль стояла всегда в глазах Алёшки, когда он трогал упряжку, на задке которой в дальнюю дорогу уезжала дочь.

И теперь необъяснимая, тяжелая обида не оставляла Пэтко все дни, пока небольшое стойбище готовилось к свадьбе, хотя происходящее трудно назвать свадьбой. Не так женились люди. Было время, когда семейные котлы звенели от пустоты и жизнь не располагала к игре. Старик помнил свадьбы богатые и бедные. И на тех, и на других святым делом были гости, и чем больше гостей, тем лучше. Больше добрых слов скажут люди, больше счастья вновь рожденной семье.

На этой свадьбе нет гостей, так захотел молодой сосед. Ни в какое стойбище слово о свадьбе не послали, ни ближних, ни дальних родственников не пригласили. Грешно, но даже двух телят, одного со стойбища жениха, другого со стойбища невесты, не забили, не освятили кровью священные нарты. И в чуме невесты свадьбы не было. Просто сели за стол, как за обычный чай, выпили без хорошего слова чарку. Привезли невесту в стойбище жениха будто не женщину—хозяйку чума и жизни, а воз дров. Без песен, без радостей, усталые, раздраженные непонятным упорством Алёшки.

Мать Алёшки, сильно постаревшая в последнее время, во все эти странные дни жила как во сне. Женщина никак не могла понять, что происходит. Свадьба это или седые старики и старухи стали по воле сына всего лишь куклами, тряпичными детскими игрушками, и он волен вертеть ими. Родители невесты, уловив неладное, сослались на длинную дорогу и не поехали в стойбище жениха. И когда аргиш с невестой собрался уезжать, держа наготове хорей, чтоб тронуться всем разом, она оглянулась на мать невесты, свою ровесницу, и ей захотелось скорей уехать, убежать, подобно зверю со своей добычей, чтобы не отняли. И пока ехали, она часто оборачивалась назад.

«А так ли было?.. И так ли нужно?..» – думала женщина. Её тайные мысли вызывали в ней недоверие к Большой жизни, но жить нужно, и она ехала, не поворачивала обратно, как не завернула бы старая волчица, которую в логове ожидают голодные тощие волчата.

И когда уже приехали, и нужно было хотя бы для виду выполнить святой ритуал введения хозяйки в её новый чум, в жизнь, в которую легко войти, да непросто выйти, женщина крепко, крепче, чем было нужно, взяв молодую сноху за руку, застыла у полога чума. И тут её обуял обжигающий душу страх, а к счастью ли? Будет ли хорошо этой девушке в её чуме, с сыном? Не одуматься ли? Может, сын прав? Ведь ему не шестнадцать, а двадцать шесть, совсем взрослый мужчина, у которого в эту пору жизни в каждом углу чума должно сидеть не по одному, а уже по два-три ребёнка. Ведь и у него на плечах голова, а не кочка. Может, правда их старой, не всегда сытой жизни умерла, как умирает всё? И родилась новая, совсем другая правда? У каждого времени свое лицо, а значит, и своя правда. Но женщина одернула себя: долго думать – долго стоять на месте. Поздно думать. Правда жизни та же, люди те же, ни у кого не выросло ни третьей руки, ни лишней ноги, и сердце одно, а значит, и правда жизни одна и суть её прежняя: жить и работать честно.

Всё будет хорошо. Зря они, старики и старухи, плачут, как глупые гагары на берегу озера перед дождем. Дождя не будет, солнце выглянет.

Не выпуская руку смущенной девушки, женщина первой прошла в дверь и, почти затащив её, остановилась на миг и не сразу нашла в себе силы сказать старые слова, какие в свое время сказаны были ей свекровью:

– Теперь вот твой чум. Здесь тебе жить, – не выпуская руку девушки, провела её к постели и усадила, чутким сердцем понимая, какими неродными, холодными бывают чужие чумы и как бы ласково ни сказаны были слова свекровью, молодые воспринимают их по-своему.

Быстро и ловко растопив огонь, женщина нарубила мяса. Наполнив им до краёв черный прокопченный котел, повесила над пламенем. Все время, пока руки делали обычную работу, сердце и ум – свою. Ум назойливо и сварливо нашептывал:

– Ох и посмеются люди тундры над свадьбой твоего сына. Женщины воронами закаркают, и слово-червь поползет по снегам с быстротою ветра: сама мать жениха рубила мясо для котла, сама разжигала грешными руками чистый огонь новой жизни. Всё делала сама, как девчонка на побегушках, которая на нормальных свадьбах, подобно юркой мыши, носится с поручениями. Ни невеста, ни мать жениха не могут и не должны работать. Это грешно и не делает чести ни бедной, ни богатой свадьбе.

– И пусть... – осторожно, несмело возражало сердце, – пусть... позорно, но всё же женила сына. Разве плохо? Не нужно будет биться в тоске, подобно птице-матери над разоренным пустым гнездом. Не опустеет родное гнездо, а новой сильной жизнью заживет, и женщины, что моют языки слюной, со временем придут и подсядут к столу снохи и сына.

Когда мясо сварилось, и сын зашел в чум, она выскользнула на улицу и, боясь, что сын услышит, побежала в соседний чум. Нужно позвать людей к столу, не чужой он им, и они не чужие, может, и сердце сына смягчится. Не посторонние, свои, родные старики посадят у колена женщину, с которой ему не игры играть, а жизнь прожить.

Старики ожидали её. Понюхивая табак, сидели рядышком, покрякивая, как птицы авлик, и тихо переговаривались. Опустившись у полога на край досок-полов, немного помолчав, как прилично женщине, она попросила:

– Пойдёмте, посадим их, – и, не дожидаясь ответа, вышла. Она была уверена, что придут, и они вместе убедят сына, что так нужно. Так делали ненцы всегда. Женщина садилась у колена мужчины, становясь его частью. В этом правда жизни.

Старики пришли. Алёшка мрачно посмотрел на них, но не произнес ни слова. Взрослые казались ему упрямыми детьми, не понимающими важности игры, которую затеяли. Он молчал уже несколько дней. Слова самые громкие и самые тихие – всё пустое. Ни одним нельзя, невозможно выразить любви. Слова – пыль. Если бы люди больше молчали, как хорошо и долго они любили бы. В молчании же есть особая нежность и страдание. В страдании – кровь любви...

Руками, дрожащими от волнения, провела мать невесту и посадила на место, куда ненецкая женщина садится лишь раз в жизни. Около жениха, не на доски-латы, где ей вечное место во все дни жизни, а на постель. Боковым зрением успела заметить, как брезгливо вздрогнули губы сына, и ей снова стало тревожно за эту свадьбу.

Не подавая виду, она налила старикам чаю и сама под-

села к столу, но тут же вскочила и стала подбрасывать в огонь сухие ломкие ветки. Ей казалось, стоит перестать двигаться, тут же сын обязательно встанет, распрямит крылья-плечи, отодвинув сильной рукой стол, а заодно скажет жестко: «Хватит, я пошутил... Я не хочу жениться». Встанет, и у ней не хватит сил посадить его обратно.

Ни горячий густой чай, ни вкусное мясо и выпитая чарочка не могли оживить тяжелой свадьбы. Старики, хотя и сидели внушительно, как две скалы, вросшие друг в друга, чувствовали себя детьми, не способными понять. И они молчали, как осенние птицы, боясь накликать на свое гнездо беду.

За густым бульоном выпили по второй чарке, не решаясь поднять чашки, как положено в такой день. Выпил и Алёшка, глядя перед собою, словно не люди, а тени, давно умершие, окружили его. Ожидать слова и самому что-то говорить, смешно и нелепо. Бессильная злоба вспыхивала в нем. Встать бы, перевернуть стол, разогнать почтенных старичков, поставить вверх тормашками чум и всё, что придумано людьми, чтоб скрыть убогость жизни и души.

Ему ли... любящему играть в их старую жизнь? Это похороны, не свадьба. Он хоронит сегодня самое дорогое, светлое, что понято за прожитые годы. Что жило в нем тайно от людей. Жило сладко, мучило и радовало.

Он хоронит любовь. Никто не смеет веселиться и смеяться на похоронах. Никто! И никому нет дела, как справляет он свадьбу-похороны. Его жизнь, и он волен в ней делать всё, что ему нравится. Никто не укажет, как нужно жениться, – ни древний обычай, ни людской язык. Алёшке захотелось плакать, чтобы горячие слёзы бежали по щекам, обжигая душу. Не для того, чтобы пожалели... ведь как-то нужно помочь себе. Он один сейчас... Люди топчут земные цветы, не замечая сломанных стеблей, помятых лепестков, так они и не замечают, что сами убивают любовь. Один миг трусости, немного хитрости с самим собой – любовь мертва.

Старики посидели ещё немножко. И только женщина убрала стол, стали собираться. Понюхали табачку, чтоб выждать время и как можно дольше не оставлять бедную женщину наедине с сыном. Первым поднялся Вану, оборотив суровое лицо к Алёшке, он остановился у полога, но только махнул рукой и вышел. За ним заторопился Пэтко.

И пока он суетился, Алёшка смотрел на его беспомощную согнутую спину. Так захотелось, чтобы не ушёл, остался отец той, о которой болело сердце. Спел бы песню о дочери, назло ему, Алёшке. Они б напились вместе и поплакали бы о том, что случилось. Он женится без любви, а к нему не приехала дочь, единственный человек, который мог согреть его оставшиеся дни.

Пэтко не мог нашарить неверными руками полог, тыкаясь головой о шесты, а когда разобрался, оглянулся, и в глазах его ясно вспыхнул укор, будто совсем тихо, про себя, он сказал:

– Эх, ты.

Алёшка стиснул зубы. Много дней и лет пройдет, а глаза, полные неупавших слез, будут напоминанием об этой ночи. От выпитого кружилась голова, и кровь близко шумела в ушах. Откинувшись назад на подушки, Алёшка лежал, не понимая, как дальше быть и что делать. Закурил, стараясь не глядеть на девушку, сидящую у огня. Спина её, повернутая к нему, согнута, и по ней ползут две длинные черные косы с вплетенными в них старинными бусами и медными украшениями.

«Сидит», – со злостью подумал Алёшка, не чувствуя в себе жалости к ней, застывшей в извечной позе ненецкой женщины, безучастной к случившемуся. Будто уже прожили они длинную, тяжелую в нелюбви жизнь, оба устали, измучились и под конец горьких, никаким раскаянием непоправимых дней его жена, сидя у огня, никогда не гревшего её души, зарывает в золу тоску и нелюбовь к нему.

Надо успокоиться и подумать обо всем. Спокойно и трезво, и главное – без злости. Зло в такой дороге, как жизнь, ненадежный посох. Что сделали ему люди стойбища, самые близкие на всей земле? Ближе их нет. Не одну зиму и не одну голодную весну вместе прожили, выдюжили и, конечно, не одно и не два горя, смерть отца помогли пережить. И от того, что он женился без любви, солнце завтра утром не откажется подняться на небо. Нужно понять и их правду.

Месяц назад, за утренним чаем, мать сказала необычно, не по-женски твердо:

– Сын, я постарела.

Алёшка промолчал и наклонился над блюдцем, и при этом его широкие плечи сделались уже. Мать понимала, что не плечи сына сжались от боли, но всё же продолжала:

– Человек никогда не жил один. И тебе нужно женщину! Пусть некрасивую, только бы руки и ноги не были кривыми, умела бы огонь разжечь, кисы подсушить, дыру в рукавице зашить. Может всё это – с ней жить можно.

Если бы мать прекратила свой разговор на этом, Алёшка бы вообще не придал её словам особого значения. То же, только чуть покороче, она сказала и год назад. Но сейчас мать, видимо, не хотела говорить впустую и поэтому, помолчав, добавила:

– И потом... ты сам знаешь...

Алёшка взглянул на неё и замер. Замолчала и она, понимая, что у сына есть больное место и бить по нему жестоко.

– Ты зря ждёшь дочь старика Пэтко. Такие не возвращаются обратно.

Сын предчувствовал её слова. Когда-нибудь кто-то должен был сказать ему это. И всё равно, даже матери, нельзя показать, что очень больно. Мало ли о чём говорит женщина? Многие люди говорят лишь для того, чтобы не молчать. Отставив в сторону блюдце и чашку, он откинулся назад, чувствуя, как подступает к сердцу знакомая боль, ставшая частью его души. Боль, давно переросшая в странную болезнь. Любовь становится болезнью души, и от неё нет лекарств, кроме... смерти.

Не приедет... Он сам это знает давно, прежде, чем были сказаны слова. С тех пор, как уехала Илне, прошло не семь дней, а семь долгих лет, и семь надежд, самых светлых и чистых, умерло в нем. А весной семь надежд оживали. Приходила осень, на деревьях и кустах желтели старостью листья, затихала боль. Но ничего не мог поделать с собой Алёшка. Всё верилось, что придет такая осень и вопреки законам природы не умрут, не увянут листья. И возвратится та, что взяла и не вернула сердце. А тут говорят – жениться, найти женщину очень простую, лишь бы глаза не были на затылке и руки, ноги не слишком кривые.

Оставшись одна, мать некоторое время стояла неподвижно перед огнём. Жизнь научила её, когда нужно, быть мужчиной. Муж умер, но не унёс с собой голодных детей, и огонь не потух в тот час, когда не стало его главного хозяина. Ещё осталась после мужчины та работа, которую не сделаешь ни топором, ни ножом, и ружьём не подстрелишь – давать жизни течение, чтобы она не расплылась и не засохла, как весенняя лужа, а текла бы рекой, сохраняя при этом свои берега и бег.

В свои двадцать шесть лет сын не мужчина, хотя под носом у него давно почернело. Мужская забота войдёт ему в голову и душу, когда в женском углу чума появится берестяная люлька и из неё время от времени будет раздаваться требовательный неумолимый крик – ыя, ыя. Когда каждое утро к столу будут протягивать ручонки дети – вот тогда мужчина становится хозяином. Сына надо женить, если даже он будет отбрыкиваться руками и ногами. Сердце не в счёт. Сердце человека глупо.

Так решила старая женщина и только после этого, сдвинув вместе мерцающие уголья, раздула огонь. Принятое решение, правильное и единственное, давало ей право смотреть в глаза Великому повелителю человеческих судеб, каким в её сознании всегда был и оставался огонь.

Теперь оставалось сообщить решение Душе чума. Она отошла от огня, ярко освещавшего прокопченные, продымленные нюки со множеством латаных-перелатаных дыр. Бережно по очереди погладила три толстых могучих шеста. Они священны. На них лежит тяжесть не только всех остальных шестов и нюков. На них лежит тяжесть прошлого. Чем старей человек, тем родней его прошлое. И они, эти старые шесты, молчаливо, как некую тайну хранят тени и души ушедших. А после смерти будут хранить её слова и мысли, а значит, и душу.

Сегодня они знают её решение. Теперь в длинные буранные ночи в них не будет тоски перед смертью. Сын не может не быть в ответе за судьбу своего чума. Время пройдет, он сам это поймёт, его нужно женить. Вечером она пошла к соседям, и назавтра стойбище стариков занято было только одной мыслью, в какой конец тундры поехать, в чьём стойбище искать женщину. Нужно женщину не дорогую и не очень дешёвую, чтоб не нагишом приехала, руки бы у ней были неленивые, быстрые, цепкие. Чтоб всякую работу не три раза делала, а шов на кисах и малицах, шитых её руками, не походил бы на вороний след. Где найти такую женщину?

Утром следующего дня, весёлый и возбуждённый, Вану подошёл к Алёшке и, не церемонясь, спросил:

– Где будем искать женщину? Как думаешь?

Алёшка усмехнулся:

– Пусть мать ищет. Это ей нужна женщина, не мне.

Вану нахмурился, но тут же улыбнулся. Он решил, что

всего лучше усмешку не заметить.

– В тундре много хороших женщин. Хорошие женщины, как и плохие, всегда были, но хороших больше.

Алёшка против своей воли опять лишь усмехнулся. Взрослые, как дети, для них женщина, не умеющая шить и развести огонь, плохая женщина.

– Как быть? Где будем искать женщину? – повторил свой вопрос Вану, всё так же хорошо и чисто улыбаясь, с удовольствием понюхивая табачок с ногтя.

Алёшка не ответил. Протянул руку к табакерке соседа, взял небольшую щепоть, давая понять, что не нужно подталкивать его к слову. Он не раз видел, как старые ненцы делали то же самое, медля с ответом или выражая свое уважение к собеседнику. А человек, стоящий перед ним, стоил уважения, но сейчас не нужно, чтобы он улыбался, как глуповатый ребенок. Ему самому хотелось глубоко-глубоко, по-старчески вздохнуть, сесть прямо на снег и, не стесняясь, рассказать этому человеку, какой непосильный груз тащит он в сердце из года в год, и чем дальше, тем тяжелей ему. И чтобы Вану принял его исповедь-боль как мужчина, сурово. А после, взволнованный душой, сроднённый с ним, не спрашивал наивно, где искать женщину.

– Ты долго молчишь.

Алёшка поднял глаза. Его душа готова была сказать первое слово исповеди, но его неприятно поразили глаза соседа, спокойные, даже с холодком. Совсем не такими должны быть глаза человека, решившегося принять исповедь другого. Исповедь – всегда боль, редко радость и счастье, а боль принять тяжелей, а разделить...

– Да, я долго молчу. Слово тяжёлое.

– Тяжёлое, ничего. Мне больно не будет, если, конечно, ты его не бросишь камнем.

Алёшка колебался. Глаза человека не озерная гладь, чтобы их рябило от внутреннего шторма, и всё-таки... чему верить, как не глазам. Где спрятана сила и слабость человека – в них. И потом... кто сказал, что человек живёт без своей боли, без тайны души и святого места-уголка, куда не пускают и избранных. И почему он сейчас должен вырвать из себя дорогие мысли и чувства, свои, родные, и вырвутся-то* они, наверно, с дикой болью и кровью. Зачем отдавать их на суд человеку?

Чтобы быстрей закончить затянувшийся, весь в паузах, ненужный в сущности разговор, Алёшка быстро, неумело донюхал понюшку, привстал с нарты, на которую было сел, и сказал как можно спокойней:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю