355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Неркаги » Молчащий » Текст книги (страница 22)
Молчащий
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:23

Текст книги "Молчащий"


Автор книги: Анна Неркаги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

– Не надо. Это он сделал по своим законам, – ответил Себеруй, глядя прямо перед собой так, будто хотел найти в мартовском снегу свой грех, за который был наказан. – Не делай этого. – Себеруй посмотрел в глаза другу,– И парню скажи.

еберуй копошится у печки. Иногда он ходит ужинать к Пассе, иногда вечерний котёл готовит мать Пассы в его чуме. Но часто беспокоить старую женщину неудобно, Себеруй пытается варить сам.

В чуме темно и холодно, хотя печка-«буржуй-ка» уже затоплена. Это, наверно, оттого, что на душе плохо.

Себеруй зажёг лампу, поставил на печку чугунный котёл с супом, который остался со вчерашнего дня.

С улицы в открытую дверь заглянул Буро.

– Ля, – позвал его Себеруй.

Буро понимает хозяина лучше, чем кто-либо. Они и характерам и-то схожи. Работает Буро, как и хозяин, степенно, без лишнего шума. Олени его слушаются и побаиваются, а собаки признают силу и ловкость Буро.

Когда у Себеруя не было ещё оленей, то на рыбалке Буро был незаменимым. Он помогал тащить лодку. От озера к озеру носил на себе вёсла и мешки с рыбой. И на охоту, конечно, ходили вместе. Однажды в капкан попалась рысь. Ружьё Себеруй не взял с собой и, увидев в капкане такую зверюгу, немного опешил. Глаза рыси горели бешенством, и на неё жутко было смотреть, не то что подойти.

Себеруй остановился, обдумывая, как поступить. Близко она к себе не подпустит. Буро посматривал в глаза хозяину, будто тоже спрашивал: что делать?

Пока они стояли в растерянности, рысь рванулась изо всех сил и сорвала капкан. Разъярённая от боли и голода, она бросилась на Себеруя, но он не успел даже испугаться – Буро появился между ним и хищником.

Дрались они недолго. Но какая это была драка! Когда рысь стала затихать и Себеруй уже добивал её, шкура на Буро висела клочьями, из ран сочилась кровь. Он едва стоял на ногах, а в глазах всё ещё пылала волчья злоба.

После Буро тяжело болел. Себеруй ухаживал за ним и думал: не будь Буро, сердце его, Себеруя, давно умерло бы от боли.

Теперь он любит поговорить с Буро. Остаться одному и молчать тяжело. Как ни стараешься быть с людьми, горе найдёт время напомнить о себе.

Буро всегда слушает хозяина внимательно. Вот и сейчас он проходит, ложится у печки так, чтобы видеть Себеруя, но не мешать ему. А тот посматривает то на собаку, то на маленьких Идолов, которые стоят на шкуре оленёнка в центре постели. Идолов два, один ростом в две ладони. Судя по одежде – женщина. На голове платок из кусочка красной материи, на шее ожерелье из бусинок, колечек, старых монет. Ягушка на ней очень красивая. Это Некочи. Второй Идол совсем маленький, его едва заметно под малицей.

Себеруй поставил перед Идолами небольшой столик. У ненцев так: не я хожу к столу, а он ко мне. Налил в тарелки супа, одна из них, маленькая, видимо принадлежит Идолёнку. Рядом с тарелками положил по куску хлеба.

Ели молча, сосредоточенно. Умерший продолжает жить в кругу родных в образе Идола. Считается, что он бережёт покой в чуме. Идолов почитают, меняют на них одежду. Они участвуют в праздниках, жертвоприношениях.

Себеруй, не всегда следовавший обычаям, на этот раз с радостью согласился выполнять всё, что требовалось. И вот жена и дочь с ним. Он этому верил и пищу всегда готовил на троих.

Чум свой не разобрал, хотя Пасса не раз предлагал перейти к нему.

Кстати, вот и он.

– Что делаем, старики?

Старики – это Себеруй и Буро. Пасса весёлый. Ещё бы: три солнца всего прошло, как родился сын. Быть счастливым рядом с Себеруем неприлично, и Пасса погасил свою радость, нахмурился. Подбросил в печку сушняку и, внимательно поглядев на друга, негромко сказал:

– Нэвэ, ты меня знаешь не один день. – Он, видимо, боялся ранить друга каким-нибудь необдуманным словом, и поэтому голос его прозвучал тихо и вкрадчиво.

Себеруй насторожился.

– Подожди. Чаю попьём.

И торопливо расставил на столике чашки, не забыв и про Идолов. Руки его чуть дрожали. Пасса заметил это, нежно посмотрел на друга. То была нежность, никогда не выказываемая и потому особенно сильная.

Первую чашку чая кирпичного цвета выпили молча.

«Разговор будет непростой», – подумал Себеруй. Он с нетерпением ждал, что скажет Пасса – самый близкий теперь человек.

– Себеруй, у тебя ведь есть дочь Анико?

Себеруй вздрогнул. Чай в блюдце плеснулся. Старик ожидал любого вопроса, только не этого.

Мысли об Анико, о далёкой, совсем незнакомой дочери, стали в эти дни одиночества его новой радостью, болью и надеждой. Он берёг их, боялся выдать, словно опасался, что кто-то будет смеяться над его думами. Даже Пассе не говорил: кто знает, захочет ли дочь вернуться к нему, помнит ли отца?

– Была у меня дочь.

– Почему была? – с притворным удивлением спросил Пасса.

– Прошло много лет. Мы с ней не виделись... Она нашу жизнь забыла, наверно. Я думаю, не нужны мы ей.

Он не верил в это, но сказал, точно хотел приучить своё сердце к тому, что Анико никогда не придёт.

– Нехорошо ты думаешь и говоришь. Человек свой дом не забывает, – медленно и тихо ответил Пасса. – Она к нам вернётся. Только ей надо об этом сказать. Вот я тут... – И достал из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, конверт и карандаш.

Пасса умел писать. Конечно, не ахти как грамотно. У него всегда было целое «стадо» ошибок, как выражался его старший сын, но суть дела он излагал точно.

Себеруй, взволнованный короткой речью друга, смотрел на него и на принесённые им бумагу и карандаш с такой детской надеждой, словно ожидал чуда. Но тут, к своему огорчению, он вспомнил, что не знает, на каком боку земли живёт его дочь.

– А я и не знаю...

– А я знаю.

– Откуда?

– Узнал. – И сказал, что на днях ездил в сельсовет.

– А там как знают?

– Сам не понимаю. Старый Езынги всё знает. Он говорит, чтобы мы сами написали.

– Конечно, конечно, – торопливо поддакнул Себеруй.

– Говори.

Письмо сочиняли час. Но вышло оно коротенькое и выглядело так: «Точь Аника. Сиву я отин. Мата твоя и маленький систра уморла. Приесзжай...».

Дальше речь шла об оленях, немного о Буро и о людях стойбища.

Пасса перечитал и перевёл письмо на ненецкий язык. Себеруй одобрил, только попросил добавить, чтобы дочь надевала малицу, а то замёрзнет. Откуда было ему знать, что дочь давно забыла о таких вещах.

Дело сделано. Улыбаясь, заклеили конверт. А потом, словно вспугнутые чем-то, притихли и сидели, не глядя друг на друга.

«Какие-то прутики, чёрные, корявые, будто куропатка прошла по снегу», – подумал Себеруй и, вздохнув, передал письмо Пассе.

– Приедет ли? – спросил глухим голосом, сгорбившись над чашкой с холодным чаем.

– Приедет, – твёрдо, насколько мог и насколько верил, сказал Пасса, поглаживая рукой белый конверт.

а другой половине чума Пассы живёт старик Як, в прошлом очень богатый человек. У него батрачили отец Себеруя, отец Пассы и многие другие. А в ранней молодости и Пасса с Себеруем прошли через это.

В советское время, оставшись один, без родичей и пастухов, и получив от новой власти разрешение на семьдесят голов оленей, Як долгое время кочевал со своей старухой, полусумасшедшей и жадной женщиной. Оба не привыкли к тяжёлой работе с оленями и вообще к какой бы то ни было работе. И последние дни свои провели в постоянной злобе друг на друга. Оба одряхлели и походили больше на побитых собак, чем на людей.

Як хорошо знал отца Себеруя. Спокойный и задумчивый был человек. Сын всё перенял у отца. Это было заметно, когда Себеруй был ещё мальчиком, а теперь к нему едут за советом и разумным словом многие ненцы. К нему и перекочевал Як несколько лет назад.

Стойбище встретило его молча, недобро. День был ветреным, с колючим снежком. Управиться вдвоём со шкурами, которые укрывают чум, старикам было трудно, но помочь никто не пришёл, а это никак нельзя было назвать гостеприимством. Да, люди помнят обиду.

– Ничего, – успокаивал себя Як, – не выгнали, как собаку, на холод, и это хорошо.

А потом, когда уже попили чай, Як вышел на улицу и. долго сидел на нарте. Сердце громко стучало, в глубине души кипело что-то горячее и жалкое. Он исподлобья следил за мужчинами: не подойдёт ли к нему кто, хотя бы из уважения к возрасту. Он тогда ещё не понимал, что возраст не преимущество и тем более не достоинство. Уважение в старости, как награду, надо заслужить.

Як так и не дождался никого и впервые в жизни уронил седую крупную голову на грудь, и впервые ему захотелось заплакать.

Через два года жена умерла, и он даже обрадовался. Жена никогда не понимала Яка, не одобряла ни дурных, ни хороших его поступков. К тому же детей у них не было.

Як надеялся, что после смерти жены люди придут к нему, пусть не с уважением, но с жалостью. И правда, соседи помогли похоронить, хотя и скромно, а Пасса взял старика к себе. Ночью, лёжа на своей новой постели, Як не смог сдержаться и зарыдал. Пасса подошёл к нему, тихо тронул рукой:

– Не надо старик. Ничего не вернёшь.

В первые дни Як.был довольно бойким, мог принести вязанку хвороста, стараясь угодить женщинам, и радовался, если они улыбались, пусть не ему, а своим мыслям. Ходил по воду и даже чинил ребятишкам санки.

Но к старости пришла болезнь, связавшая руки и ноги. И Як давно уже не видит солнца.

«Помру скоро», – думает он каждое утро и не может понять, хочется ему умереть или ещё пожить. На скуластом худом лице Яка живёт только один глаз, в котором отражаются его мысли так же, как отражается в озере погожим днём солнце. И если бы хоть один человек заглянул в него, то удивился бы: столько там чувств и оттенков.

На втором глазу чёрная повязка. Отметина молодости. Як со своими дружками в те времена тёмными ночами угонял немногочисленные стада у бедняков, для которых каждый олень был не раз выплаканной слезой, радостью, надеждой и гордостью.

Однажды, когда Як менял клеймо на ушах украденного быка на своё (это нетрудно: клейму нужно лишь придать другую форму), тот ударил его рогом в глаз, и хотя был тут же убит и принесён в жертву добрым Идолам, глаз всё-таки вытек...

Сейчас вся жизнь Яка замкнулась в беспокойно-тягучих думах о прошлом, о людях. Именно о людях, а не о стаде, которое когда-то принадлежало ему, не о богатых, красивых шкурах, оставшихся после покойной жены.

Он был бы рад, если бы вдруг лишился ума, потерял возможность помнить прошлое. В последние дни ему каждую ночь чудится голос, от которого становится жутко и начинают стучать зубы.

«Виноват ты. Каждый день твоей жизни был кому-то слезой».

«Что же мне теперь делать?» – со страхом спрашивал себя Як.

«Вспоминай. Ничего не забудь. Умирать будет легче...»

...День подходил к концу. Огромное стойбище, состоящее из бедных и богатых родственников Яка, а также из его пастухов, кричит и гудит.

Под копытами тысячного стада Яка земля содрогается и, кажется, глухо стонет. Тяжело, наверное, было земле носить на себе этого человека.

Стойбище собирается кочевать. Убраны чумы. И длинные аргиши уже готовы к долгому пути.

Як взмахнул хореем, и аргиши тронулись. И в этот миг кто-то крикнул:

– Подождите!!!

Все недоумённо остановились. Як вскочил с нарты и в раздражении подбежал к кричавшему. Это был его пастух.

– Что ты кричишь, собачий сын? – И не поленился пнуть стоявшего на коленях (Як был очень толст).

– Вот... – пастух не мог ничего выговорить и дрожащей рукой показал на землю. Там, в куче шкур, под худенькой ягушкой, лежала старая ненка. Она плакала совсем тихо. Глаза её смотрели умоляюще, а старческая беспомощность, с какой она размазывала слёзы, была невыносима, и люди отворачивались.

Отец Себеруя (тот, что стоял на коленях) растерянно смотрел на богача.

Больную мать некуда было положить. Когда здоровой была, шла пешком всё кочевание, но теперь... она не могла уже двигаться.

– Як, помоги. Дети будут пешком идти, но мать-то. Сам видишь, нарта одна.

– Ты хочешь, чтобы я положил эту старую гниль себе на нарты? взревел Як, словно его укусили.

– Нет... Я не это... Я хотел...

Но богач не дал ему договорить.

Размахнувшись арканом, невесть как попавшим к нему в руки, Як ударил пастуха по лицу.

– Собака, хочешь умереть – ешь кости этой ведьмы! И щенятам своим не забудь по косточке кинуть! – и захохотал, довольный и всесильный. Широко расставив ноги, поигрывая арканом, он долго смеялся.

Лежавшая на земле слабо пошевелилась, и сын принялся жалко и торопливо поправлять лохмотья, которыми он кое-как прикрыл уже посиневшее тело матери.

– Сынок, оставь меня. Вам жить надо. Успокой детей.

– Как я тебя оставлю. Не смогу... Нет... Нет... – повторял сын с беспомощной нежностью, а кровь из раны на лбу заливала лицо.

Голос матери неожиданно окреп:

– Нет, слушай моё слово. Останетесь со мной – умрёте! А это... – Она показала на Яка, который, ехидно улыбаясь, слушал её. – Это собака... И весь его род был собаками. Пусть дети знают это.

Як уже не улыбался, собрал в упругие кольца аркан и, чуть разбежавшись, ударил старуху. Та закрыла глаза, но не застонала.

– Поезжай, сын. Да не плачьте! – прикрикнула она на

внучат, приподнялась, поцеловала сына, который всё пытался поймать неверными руками её маленький, крепко сжатый кулачок.

– Оставь меня, – попросила она усталым голосом. Помолчав, совсем тихо добавила: – Разговор у меня к Земле есть.

Сын встал. Горбясь, прошёл к нарте, и аргиши тронулись. Старуха долго смотрела им вслед, потом слёзы застлали глаза, и не стало видно ни сына, ни неба. Старая ненка повернулась к земле, лицом вниз, и долго что-то шептала ей. Доверительно, тихо, ласково, как малое дитя...

На улице раздались голоса Себеруя и Пассы. Як вздрогнул.

Боль почти прошла и только где-то у самого горла остановилась комком. «Скоро помру», – опять подумал Як, но теперь испугался своей мысли и долго неподвижно смотрел вверх, где в узкой прорези чума виднелось синее небо. Захотелось солнца, хоть немного тепла. Як беспомощно повернул голову к огню. Огня не было, и людей тоже.

– Все на улице. Там много-много солнца, – тоскливо закрыл глаза, пытаясь представить себе солнце, и... не смог. – Неужели я никогда не видел солнца? – Як хотел крикнуть, но получилось тихо, сдавленно: не то шёпот, не то стон.

Нтойбище вот уже с месяц живёт ожиданием Ани-ко. Все знают о письме, которое написали Пасса с Себеруем и послали в те края, где не бывал ещё ни один ненец из стойбища. Той бумаге доверяют ещё и потому, что писал её Пасса, уважаемый всеми человек.

За Себеруя радовались открыто, не скрывая своих чувств и готовности помочь ему достойно встретить Анико.

Мать Пассы решила сшить ягушку для Анико, и теперь по утрам она, залитая весенним солнышком, вышивает узоры, а вечером отделывает шкуры. Сам Пасса взялся за нарту-легковушку для Анико, изготовить которую тоже большое искусство.

Окне, жена Пассы, делает женскую сумочку. Эта работа хлопотливая, тонкая и требует большого мастерства и терпения. Шьётся сумка обычно из мелких шкурок с оленьих ног и украшается разноцветными кусочками сукна.

Себеруй помолодел и тоже готовился к приезду дочери. То он подбирал оленей для упряжки Анико, то строгал лёгкие тонкие хореи. А иногда просто сидел в задумчивости, стараясь угадать вкусы и желания дочери.

И Алёшка ждал Анико. Они когда-то в одной школе учились. Она всё в вожаках ходила, сначала у пионеров, потом у комсомольцев. И сейчас, может, где-нибудь начальствует. Нравилась она Алёшке тогда, да он всё стеснялся, а когда мальчишки советовали написать Анико записку, только усмехался.

Алёшка с силой вонзил топор в чурку, которая заменяла стол в его хозяйстве.

Себеруй сидит на нарте, загибая один палец за другим.

– Хореко, рогатый Хабтко, Прасеко, Тэмуйко... – У него не хватает оленя на упряжку для дочери. Надо пять быков – летом и весной на четырёх далеко не уедешь. И к тому же Прасеко повзрослел, стал хитрить и для такого ездока, как Анико, не годится, не будет лямку тянуть.

– Никак не могу крайнего для Анико подобрать.

– Сямдука почему не хочешь? – подсказывает Пасса.

– Он только в передовых ходил.

– А Нюкча?

– На нём женщине нельзя ездить. Он принадлежит Идолу удачи. Наверно, я Прасеко хорошенько погоняю, он по масти к остальным подходит.

Себеруй замолчал. От чума бежал испуганный сынишка Пассы.

– Ты чего? – спросил отец.

– Одноглазый умирает. Дедушку зовёт.

Сплюнув с досады, Себеруй буркнул:

– Не пойду.

– Умирающий живущего не играть зовёт, – осуждающе посмотрев на друга, сказал Пасса. – Пойдём.

У входа в чум Себеруй остановился:

– Посмотрим, что скажет старый волк.

Як вздрогнул, когда полог распахнулся. Острая боль разрывала грудь, и он закусил губу, чтобы не стонать.

Себеруй сел рядом. Як ясно представил себе его лицо, которое никогда не было добрым к нему. «Не простят. Каждый помнит обиду: один мёрз, когда мне было тепло, другой голодал, когда я ел жирное мясо, третий плакал, когда я смеялся. Не простят».

Люди молчали. Это пугало ещё больше. Як приподнял одеревеневшее веко. Свет был мутным, но напряжённое лицо

Себеруя он видел отчётливо. Медленно повёл взглядом. Все знакомые, но ни одного близкого, родного. Начали подступать слёзы.

«Вот когда пришлось и мне заплакать», – рассеянно подумал Як и снова посмотрел на Себеруя.

– Я слышал, ты ждёшь дочь, Себеруй.

Да.

Як обрадовался, что услышал голос собеседника, попытался поднять голову, но не смог.

– Я много плохого сделал. Не могу говорить, но мне страшно, сын.

Он замолчал и с трудом вытянул руку перед собой.

– Возьми для дочери моих оленей. Всех. Сколько есть. Не убивайте ни одного после меня.

В чуме возник шумок торопливого говора. Но тут же смолк.

– Твои олени не нужны моей дочери.

– Знаю, тебе сейчас ничего не нужно. И всё-таки возьми. Может, я тогда спокойно умру. Пожалей меня.

Единственный глаз старика уставился в лицо Себеруя и, казалось, прощупывал, сверлил каждый сантиметр на нём.

Себеруй молчал. Это было жестоко. Он понимал, но не мог простить Яку обид. Его жестокость была ответом на жестокость человека, теперь уже умирающего и никому не нужного. Себеруй не мог прощать за других.

– Откройте дверь... – тихо попросил Як.

Кто-то быстро откинул полог чума.

Луч весеннего солнца проворно скользнул внутрь и ненадолго задержался на лице умирающего. Як вздрогнул всем телом, медленно выпрямился и затих.

Ужас застыл на его лице, словно он в последний момент понял непоправимость своей жизни.

А глаз не закрывался. Он подсматривал, как приняли люди смерть его хозяина.

Пасса, прикрывая лицо покойного, заметил слезу, которая быстро и суетливо пробежала по сухой щеке и потерялась в бороде умершего.

Салехарде, в аэропорту, Анико узнала, что пассажирских рейсов на Лаборовую нет. На вопрос, как можно туда попасть, дежурная в справочном отделе сказала коротко и ясно:

– Не знаю.

– То есть как «не знаю»?

Полная рыжая женщина ответила с раздражением:

– Туда, девушка, летают только грузовые самолёты да почтовые два раза в месяц.

– А сегодня ничего нет?

– Нет.

– А завтра?

– Тоже. А тебе что там?

– У меня мама умерла...

Женщина сконфузилась и тут же посоветовала:

– Ты возьми билет до Аксарки. На днях почта будет. Тебя здесь на почтовый не возьмут...

– Почему?

– По инструкции не полагается, а там, может, возьмут. А то здесь ты просидишь долго.

– Спасибо.

В Аксарке, районном центре Приуральского района, Анико просидела три дня. Этот посёлок она знала: кончила здесь десять классов. Сходила в интернат, навестила школу. Но время беспощадно ко всему. Всё стало чужим, непонятным. Знакомых учителей не встретила, друзей тоже. Зайдя в свой класс, где теперь была спальня, Анико почувствовала обиду и горечь, и когда шла по коридору, скрипучий пол как бы жаловался ей на старость.

Больше никуда не пошла, боясь, что всё дорогое когда-то сердцу обернётся только обидой.

На поездку ей дали десять дней. Скоро сессия, и деканат приказал не опаздывать. Три дня можно вычесть. Осталась неделя. Слава богу, на почтовый взяли, а то невмоготу стала эта неопределённость.

Когда уже летели, Анико всё время смотрела в иллюминатор. Места незнакомые, а сердце волнуется, будто узнаёт и эти озёра, и редкий лесок, что остался позади.

Садились в Белоярске и Щучьем. Оба посёлка Анико помнила. В первом она кончила восемь классов, а в Щучьем – начальные четыре. Сейчас они были не те, что раньше, и Анико не узнавала в них ничего из своего детства.

...Письмо от отца подруга принесла вечером. Собирались идти в театр на спектакль «Король Лир», и второпях Анико не прочла даже обратного адреса на конверте; Вернулись поздно. Не включая света, разделись и нырнули в постели. Анико вспомнила о письме. Пошарила рукой по столу, но письмо куда-то запропастилось. Включать свет было неудобно, и она легла, подумав, что всё равно ничего важного и нового никто не напишет. А утром рано убежала на лекции. После занятий – на почту, разносить телеграммы. О письме вспомнила только вечером. Немного поискала и махнула рукой.

– Не от парня было? – спросила подруга.

– Нет у меня парней.

– Тогда не расстраивайся.

Письмо нашлось почти через месяц. Оно лежало в шифоньере, куда его бросили вместе с юбками и кофтами. Обычное на вид, оно не отличалось от множества других, которые она получала от школьных друзей.

Письмо оказалось страшным. У Анико вдруг в душе что-то перевернулось и теперь болело нудно и тревожно.

Мать...

Анико вспоминала о ней, когда была маленькой и когда ей было особенно трудно. Ещё в интернате. Ох, сколько же длилась эта жизнь в интернате! С подготовительного по десятый, Одиннадцать лет среди разных, в сущности чужих, людей.

Смерть мамы напугала. В сознании всё время жила мысль, что мать и отец есть, пусть где-то далеко, но они живы, и значит, по окончании института у Анико будет возможность съездить к ним, полюбить, простить их. И от них получить прощение за то, что в жизни по-прежнему много суеты и мало времени для любви.

Внизу показались горы. Анико вдруг вспомнила, что когда её брали в школу, она прощалась с горами и плакала. Сейчас представила себя маленькую, в старенькой малице и мокрых кисах. Как давно это было!

Мысленно поставив рядом с собой эту зарёванную девчонку, Анико удивилась: «Неужели это было?»

Коротенькая картина детства насторожила. Доставит ли радость отцу её приезд на несколько дней? Ведь она даже не помнит его. Как и маму... Не может быть, чтобы детство так быстро ушло. Из памяти ещё может, но из души... Нет, неправда, вот что-то припоминается...

...Вечер. На улице, около чума, Анико с мамой развели костёр. Анико перебирает свои куклы. Они сделаны из полосок материи, а лица им заменяют птичьи клювы. Мать шьёт новую ягушку для куклы, и на мгновение Анико даже по-

казалось, что она увидела, очень отчётливо увидела, озабоченное лицо мамы.

Но мгновение прошло, и Анико, как ни старалась, его вернуть не могла. Оно ушло, и, видимо, навсегда.

Вот она, родная земля!

Вертолёт встречала небольшая кучка людей. И пока лётчики передавали почту местному радисту, Анико не выходила, прислушиваясь к голосам. Может, кто встречает? Вдруг отец?

Но потом поняла: слушать бесполезно, голос отца ей не узнать, – и нерешительно подошла к выходу.

– Девушка, а портфель?

– Да-да... простите.

– Ничего, бывает, – понимающе кивнул пилот.

Как мучительно и тревожно хоть ненадолго возвращаться в детство. И стыдно...

К ней подошёл пожилой ненец, протянул крепкую руку.

– Иван Максимыч Езынги. – И с доброй улыбкой пошутил: – Местная власть.

– Я...

– Уже догадываюсь. Пойдём к нам. Все отправились почту смотреть. И Павлуша мой.

– Сын?

– Нет, квартирант.

После уличного холода тепло кухоньки особенно приятно.

Иван Максимыч поставил стул к печке и предложил:

– Раздевайся и садись. Замёрзла, наверное. Холодно ещё у нас. Сейчас чаю поставлю.

– Спасибо, я не хочу.

– Это ты брось. Чаю обязательно надо попить. – И завозился у печки.

Анико искоса поглядывала на него и думала:

«Как они тут живут? Тихо и пусто. Вот он старик. Лицо морщины изъели. Ему бы живот на солнышке греть, а он с печкой возится».

– Отец тебя ждёт, – сказал Иван Максимыч, пригладив рукой редкие волосы, и совсем тихо, будто к чему-то прислушиваясь, добавил: – Очень ждёт.

Анико ничего не сказала. Отошла к окну.

«Ждёт отец. Как всё это непривычно!»

Кто-то вошёл, Анико оглянулась.

На пороге стоял высокий чернявый парень в такой же шубе, как у Ивана Максимыча. В руках письмо.

– Здравствуйте, – а голос пружинится радостью. Верно, письмо хорошее.

– Здравствуйте.

Иван Максимыч подошёл к Анико:

– Это Павел Леднёв. Геолог. Гостит у меня.

Павел улыбнулся хорошо и открыто.

– А это Анико Ного. Я тебе говорил о ней.

– Помню. Вы прямо из Тюмени?

Да.

– Ну как там?

– Даже не знаю, что сказать. Всё по-старому.

– Мама у меня в Тюмени. Вот письмо получил. Упрекает, совсем, мол, забыл... В Тюмени всё цветёт, наверно.

– Нет ещё. Только готовится.

Павел замолчал, осторожно рассматривая гостью.

Ей лет двадцать, не больше. В лице, во всей фигуре, неплохо сложенной, и даже во взгляде, в манере смотреть прямо на собеседника чувствуется что-то серьёзное, нелегкомысленное. Меж тёмных бровей – складка, неглубокая, почти незаметная. Скулы широковаты, глаза небольшие, но выражение их настораживает. Будто она знает какую-то тревожную тайну и хочет передать её другим. Губы полные, цвет лица городской, бледный.

Иван Максимыч расставил чашки, выложил на стол нехитрую провизию и уже разливал красный чай. Анико пожалела, что не купила в городе чего-нибудь вкусного, чтобы хоть немного порадовать людей, так хорошо встретивших её.

Чай пили молча. Выпив одну чашку, Иван Максимыч пошёл в сельсовет: к нему должны были приехать ненцы решать вопрос с дровами. В посёлке плохо с топливом.

Анико тоже встала из-за стола.

– Извините, я пойду отдохну. Устала.

Павел молча кивнул.

авел приезжал в эти края третий год. Партия геофизиков вела разведку месторождений бокситов, и за это время он успел близко познакомиться с ненцами. Невысокие, но удивительно ловкие, они поразили Павла. Сблизился же он с ними, полюбил после того, как один из них спас ему жизнь. Случилось это в конце прошлого сезона. Испортилась рация, кончались продукты, и Павел ре-

шил идти в ближайший посёлок, а до него километров восемьдесят, если не больше. Нелёгких, суровых. Вышли вдвоём: Павел и рабочий.

Неожиданно ударил злой и холодный ветер, пошёл снег. Но они брели вперёд, понадеявшись на компас.

Когда выбились из сил, сели спиной к спине. Павел задремал, да так сладко, что буран уже не пугал – наоборот, его завывание успокаивало, убаюкивало.

Проснулся он внезапно, от боли. Его кто-то бил. Павел увидел над собой странное лицо, кричащий что-то неслышное рот, руки, растирающие лицо и шею чем-то горячим, мокрым. И снова всё исчезло. Очнулся Павел уже около огня, закутанный во что-то жёсткое. Тело горело, а в воздухе пахло спиртом. Рядом тяжело дышал рабочий.

И опять Павел увидел то же лицо, но уже улыбчивое, он тоже улыбнулся... и уснул. А потом вернулся к жизни.

Ненец оказался пожилым человеком небольшого роста. По-русски почти не понимал, и Павел не мог поблагодарить его. И тут впервые пронзила его мысль, что человек человека иногда не в состоянии понять.

Лёжа около костра, он решил, что даст ненцу много денег, потом отклонил это. Разве жизнь купишь за деньги, хотя бы даже за большие? Хотел дать бинокль, но и это показалось слишком мелочным. Так и ушёл, не сумев отблагодарить. Но с тех пор осталось у Павла по отношению к самоедам чувство большой благодарности и уважения.

А сколько у них выдержки!

Один случай особенно поразил Павла. Было это совсем недавно... Пришёл он в стойбище поздновато, темнеть стало. На лай собак из чумов выглянули женщины и быстро исчезли. Павел остановился, положил ружьё на нарту и стал ждать. Вот откинулся полог, и наружу высунулась голова. Павел сразу и не понял, кому она принадлежит – женщине или мужчине. Зашёл. Ему молча освободили почётное место в центре постели. Налили чашку чая, крепкого, с запахом дыма и снега. Чай пили долго. Наверное, час.

На улице совсем стемнело, когда в чум вошёл молодой парень и что-то сказал отрывисто. Все испуганно повернулись к нему.

Старик ненец, который казался Павлу воплощением спокойствия и мудрости, приказал что-то коротко мужчине, сидевшему рядом. Тот торопливо надел малицу и вышел.

Павел спросил, что случилось.

– Волки отогнали третью часть стада, – спокойно ответил старый ненец.

– А это сколько?

– Сто.

К ночи искавшие не вернулись. Василий – так звали старика ненца – не спал. Не спал и Павел. Слышал, как Василий несколько раз выходил на улицу и потом долго пыхтел трубкой.

Пастухи приехали только к утру. Усталые, но спокойные.

Василий посмотрел на них внимательно, но ничего не спросил. Те разделись, сели за стол. И всё молча. Павел не мог понять, почему они молчат. Выпили по первой чашке, и только тогда Василий спросил:

– Как съездили?

– Нашли, – ответил сосед.

Павел понял, что оленей нашли: где, как – не важно. Сто оленей всё-таки не десять. И Павлу подумалось: если бы даже эти сто оленей не нашлись, внешне ненцы остались бы спокойны и сдержанны.

Уходя, он подарил Василию свои часы. Тот не стал отказываться, взял их двумя руками и так же подал ему свою трубку, совсем новую, из мамонтовой кости.

Сейчас, вспоминая встречи с ненцами, Павел думал об Анико. Четырнадцать лет жизни вдалеке от своего народа должны были изменить её характер, взгляды, привычки. Как она теперь отнесётся к своим соплеменникам и как они к ней?

нико не спит. Луны нет, и потому окна глядят неприветливо и мрачно. На душе нехорошо. Анико закуталась с головой и попыталась уснуть, но под одеялом душно, и она снова присела на кровати.

– Не уснуть. Лучше выйти.

В темноте она нащупала сапоги и пошла вдоль стены. Взяла первое попавшееся пальто. Тяжёлое. Кажется, шуба Павла. Больно уж огромная.

Вышла на крыльцо и чуть не упала. Ступеньки очень крутые и частые.

Ночь незнакомая, непривычная, тихая. Ласковый характер здесь у ночи, кажется, она нашёптывает: «Спи, уставший человек. Крепко спи. Успокойся. Не так уж всё сложно, как кажется. Встретишься с отцом. Поговоришь с ним. Увезёшь его с собой. В городе жить можно. Там не так холодно. Здесь вон в какой шубе идёшь, и то до костей пронизывает...» Анико представила, как, должно быть, смешно она выглядит в шубе до пят. Улыбнувшись, пошла по тропинке. Недалеко от дома должна быть лиственница, Анико помнила её с детства. Так и есть. Стоит ещё. Верхушка её чуть покачивается от снега, словно приветствует... Анико прислонилась к холодному стволу и прошептала:

– Здравствуй, бабушка!

Потом осторожно опустилась на пенёк рядом с деревом. Сжалась под шубой, послушала глухой шёпот лиственницы, и вдруг её охватило чувство уюта, покоя и жалости к себе. Обняла сморщенный, пахнущий ветрами ствол и заплакала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю