Текст книги "Молчащий"
Автор книги: Анна Неркаги
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
На Игралище сходились люди Семи Земель. Ехали издалека, везли детей, девушек, стариков, слепых, калек, уродов, умирающих.
Раз в жизни должны были играть все. Горе тому, кто не бывал на Игралище. Умереть, не поиграв, считалось позором.
Семь дней играли люди. Семь дней смеялись дети, старики, женщины, уроды, калеки. Вместе с ними играли их животные. И небо не могло устоять перед людской игрой. Великое солнце семь дней веселилось, глядя на Игралище. Не всякому видимые играли среди людей спустившиеся с небес боги. Честь и слава тому месту, которое люди выбирали своим Игралищем. Кусочек земли, на котором хоть раз играли люди Семи Земель, бессмертен.
После себя на нём обязательно оставляли кто что мог: золотые монеты, серебряную посуду, медные украшения или просто белый металл. Это знак того, что люди хорошо играли, что миром начиналась игра, и миром продолжалась жизнь. По местам Игралищ можно было читать, чем дышал век людей.
Вот такое .ровное место осветило заходящее солнце на вер-
шине трёххребтовой горы. Было ли оно когда-то Игралищем – неизвестно. Было ли святым местом поклонения – тоже неизвестно. Но во времена, когда с небес упала последняя птица, одинокий обречённый Орёл, оно являло собой обитель скорби, и предсмертный клекот его был единственным звуком, потревожившим жуткую тишину. Не один только старый Орёл упокоил здесь свою голову. Кругом, насколько видел взор, лежали кости, черепа, конечности и хребты. Одни вросли в землю и торчали из неё, как деревья. Иные сгнили и были поглощены, другие ещё цвели, и сейчас отливали то розовым, то малиновым, голубым и зелёным. Скелетики очень маленьких птиц лежали вперемешку с гигантскими остовами, навевая несуразную мысль о чудовищной битве. Будто земные звери и небесные птицы, а может, и люди, затеяли невесть почему драку, из которой живым никто не вышел. Может, кто-то, играя на Игралище, поступился законом игры и, сжигаемый тайной злобой, убил собрата? И неудержимый никаким размахом, вспыхнул огонь вражды, и никто не сумел остановить его? И поэтому костями, а не золотом, серебром и медью – величественными знаками мира, усыпана грудь земли. И говорит ли это о том, что смертью дышит нынешний век людей?
А может, подобно старому Орлу всяк изнемог в отчаянии и собственной волей принёс свою долю на место всеобщей скорби, чтобы приходящие миры могли постичь трагедию ушедших. Как бы там ни было, вершина горы о трёх хребтах, усыпанная грудами костей, никак не могла называться Игралищем. Не могла быть и святым местом поклонения, в какие ездили люди, ушедшие во тьму времени.
При взгляде вниз со странной горы мысль о чудовищной трагедии вспыхивает вновь. Раскинувшиеся у подножия и далеко вокруг земли не несли в себе ни малого признака жизни. Многие горы, лежащие поодаль от трёххребтовой, потерявшей имя своё, выворочены, и нутро их обнажено бесстыдно и беспощадно. Земля меж ними, облысевшая и израненная, лишена самой простой травы, и лишь местами торчат ущербные побеги-недоросли и деревья-уродцы. И всюду... бесконечные мёртвые воды.
алеко от Потерявшей имя своё, в глубь Земли, в сторону больших и малых лесов есть Скопище. Только так можно назвать общество, в котором живёт много бледнокожих, затравленных, нео-
пределённой нации людей. Скопище походит на огромный муравейник. Вернее, не совсем так, ибо в муравейнике есть порядок и закон – труд. И в нём муравей-труженик тащит былинку и травинку именем труда, но Скопище...
Ужасное Скопище можно сравнить с прорвой червей, поедающих нечистоты, а после набрасывающихся друг на друга. Как выросло Скопище, говорить больно. В нём живут скопийцы, потомки людей, населявших Землю во времена, когда корнем человека в жизни был труд. А силу, гордость и смысл бытия составлял олень – животное о четырех ногах, с коротким пушистым хвостом, с удивительно красивым тёплым мехом различных расцветок, от иссиня-чёрного до лёгкого голубого, как утренний туман над озером.
Венцом величия оленя были рога. Они росли на голове животного ранней весной, вместе с лучами поднимающегося солнца, нежными ростками пробивались сквозь мех и постепенно из розово-пушистого отростка превращались в дивно крепкую кость, со множеством грациозных ответвлений. Так рождается только песня. А рога были песней оленей, как говорили предки скопийцев. Люди и олени жили одной жизнью. Были настолько связаны, что смерть одних повлекла за собой физический и нравственный крах других.
Скопийцы живут кто в чём. У иных дома с большими глазами-окнами. В них зимой холодно, как налесной поляне. Другие обитают в маленьких полуслепых избушках, согнутых низко к земле. Самые старые из скопийцев живут в жилищах, каким трудно и невозможно подобрать имя. Не дома, не избы, не палатки, а странные жилища в форме конуса, поставленные на землю вверх остриём. Они ветхи, и покрытия их рвутся при сильном ветре, словно худая бумага. Хозяева их жалки, бедны и нищи. Но любят свои жилища и из последних сил латают чем попало образующиеся на них дыры. Зимой почти совсем не выползают на свет, подобно кротам, обитающим под землёй. Молодые скопийцы смеются над ними и учат этому своих детей – маленьких скопят.
Кроты живут отдельно на самой плохой земле, в низине у берега озера. Тут земля мокра и чавкает от сырости, а зимой в морозы тверда, как асфальт. Эти скопийцы одинаково стары и отличаются от всех. Часто сойдясь в одном конусе, они сидят тесно, плечо к плечу, поджав под себя ноги, уронив на грудь седые головы и глядят часами в глаза Огня. Их лица выражают скорбь и память. Мужчины-скопийцы кладут при этом руки на ножны, висящие у них на боку, – единственное, что осталось у них от прошлого. Пальцы их дрожат.
Женщины-скопийки в чёрных изодранных одеждах сидят жалкой кучкой по другую сторону Огня. Они не поднимают глаз. Ветхий полог конуса стережется одной из скопи-ек. Часто высовывая голову наружу, пугливо прячется обратно. Она стережет вход. Вражда давняя, её корни длинны, и их не найти ни близко, ни далеко.
Кроты-скопийцы были последними из свободных. Они долго и упорно не признавали Скопище. Халы-Мя – жилище червей – имя это дано Скопищу ими. Скопийцы отвечали презрением, называя их грязными.
Жилище червей – самое большое скопище в этих местах. Рядом лежит каменный пояс Земли – основательно порушенный Полярный Урал. Пробегает и худосочная речонка с грозным именем Щучья (была такая страшная зубастая рыба, теперь её и в помине нет).
В жилище Халы-Мя нет заводов, буровых, станций. Скопища берут начало с «революционных времён» – так называлось одно из многочисленных заблуждений человека по пути к своей теперешней бездуховности – самой страшной болезни людей. Самой коварной, какой только может быть подвержено человечество. Заблуждение было глубоким, выход из него не был найден, и люди запутались, как беспомощные комары в липкой паутине стоящего на страже паука.
Скопищ, которые можно назвать жилище червей, много. Их рождению скопийцы обязаны своей лучшей половине – интеллигенции. Их слепота, трусость, их чисто мышиная философия (вода, если разольётся, разрушит чужую, соседнюю норку, но никак не мою) привели к нынешнему состоянию нации, обезобразив её до неузнаваемости.
Скопище, о котором идет речь, в своём начале было небольшим национальным поселком. В него по мере того как земля отнималась под дороги, буровые, станции, шли обедневшие, уже без оленей-кормильцев люди. Молодежь, погулявшая и не устроившаяся на Земле, пыталась взяться за извечный труд отцов, но, увы... браться было не за что. Корни порублены раз и навсегда. И тогда началась самая позорная сделка, какая только может быть. Зачинщиком её была лучшая часть нации – интеллигенция. Она стала торговать землёй своего народа. Метр земли комфортабельный гроб. Эта торговля шла до тех пор, пока земли не оста-
лось совсем, а гробов, то бишь домов, было настроено много, половина их долго стояла пустыми.
Но свято место пусто не бывает. Скоро в один гроб селилось по две – три семьи.
Последними в Скопище приползли те, кого.сегодня зовут кротами. Не вынеся изнурительной борьбы за живот свой, они прикочевали на оставшихся оленях. Их встретил едкий смех тех, кого они так презренно называли червями. Черви дождались часа торжества. Хохотом, улюлюканьем, визгом и рычанием озлобленных псов встретили они аргиши, пиная оленей в морды, кидая в них острые камни.
Последние из свободных прошли через Скопище как сквозь ад. Многие были убиты, покалечены, изуродованы, оставшиеся поставили жилища, тогда ещё добротные, на вечную стоянку, на позорное место смерти. Женщины облили слезами морды оленей. Мужчины погладили по загривку животных, заменявших им товарищей по жизни, и, постояв перед ними на коленях (кому сколько отпускала душа), подняли над их головами палаческий топор. Подняли и сильно опустили, ещё не зная, что покончили они с собственной душой. И с тех пор начался другой отсчет времени. Пришло время рабства. Ибо народ, потерявший работу, определенную ему Богом, по рукам, по душе и силе, становится рабом.
...Кроты-скопийцы враждуют со Скопищем. Их ненависть к нему беспредельна. Жалкие, оборванные, сгорбленные – они ещё помнят, что были последними из свободных. Многие из них хорошо помнили и последний день Свободы.
Сойдясь в одном из конусов, мужчины-кроты кладут свои руки на рукоять ножа, а женщины-кроты не поднимают глаз от земли. Кроты-скопийцы жаждут суда над Скопищем. Вот почему так долго, мучительно, до рези в глазах смотрят они на Великий Огонь, горящий посередине конуса.
Из всех Великих, вершащих суд, у них остался только Огонь. Он должен совершить суд за поругание смысла жизни.
Но Огонь не отвечает кротам-скопийцам. Он болен, дряхл и немощен, как они. Вяло поедает гнилые дрова, которые, усердней чем всегда, подбрасывают ему скопийки, – Огонь молчит. Тело его хило, взгляд тускл. Он не видит в дыму лиц, обращенных к нему. Немощь не дает силы его уму, не волнует души. Он обречен на гибель.
Отчаявшись ждать слова от Огня, кроты-скопийцы обращаются к самому старому. Его память жива. Язык остер, как нож. Освободив от всклокоченных усов рот, пригладив бороду, старый крот затягивает чудаковатую песню. Длин-ную-длинную, как шелковая веревка, на какой молодые ско-пийцы вешают бельё.
Кроты-скопийцы замирают. На лицах боль, страдание и тоска. В песне жизнь, прекрасная и волнующая...
Ночь застает скопийцев за песней. Старый крот-скопиец становится молод, голос его чудесен. Морщинистое лицо покрывается благостным покоем. Поющий прекрасен, как бывал в былые времена прекрасен работающий.
Кроты-скопийцы забывают о Времени. Их души летят через толщи времени в мир, в котором они были не крота-ми-скопийцами. На их лицах нет уже боли, сострадания и тоски, а только благость.
Совсем иные чувства рождает Песня в Скопище. Дребезжащая мелодия сначала вызывает смех у скопийцев. Но долго смеётся только безумный. Потом мелодия кажется лезвием остро отточенного ножа. И в черной холодной ночи им становится больно, будто их сердец касается орудие смерти. И в каждом гробу-доме тревожно и неуютно. Слышится ско-пийцам, что поет не крот-скопиец, а много-много старых дурных гагар сошлись и, вытянув несуразные шеи, тянут из пустых желудков тянучий противный вой.
Страх у раба развит лучше иных чувств. Скопийцами овладевает непонятный ужас. Они посылают детей усмирить глупых. Те вооружаются на берегу камнями, набив ими карманы одежды, идут разгонять одуревших вконец кротов.
Песня обрывается. Вырвав полог конуса, молодые ско-пийцы отбрасывают прочь от него женщин, топчут разгоревшийся от чего-то Огонь..Он не поддаётся их ногам. Тогда дружно, с хохотом скопята расстёгиваются и мочатся ему в лицо. Огонь захлёбывается. Мужчины-кроты встают защитить его, но тут же падают от ударов кулаков-кувалд. Упавшие уползают друг от друга с короткими криками боли. Камни в темноте бьют точно, даже маленькие скопята метки и быстры (откуда у них это?).
Синяки и ссадины появляются мгновенно. Потончавшая кожа рвётся под острыми камнями. Кровью и сукровицей исходят выбитые глаза. Молодые волки-скопийцы и скопята-волчата долго преследуют уползающих. Войдя в азарт, окружают какого-нибудь неповоротливого крота и, посмеиваясь, постепенно ожесточаясь, забивают свою жертву насмерть.
Усмирение прекращается под утро. В черной ночи группы молодых возбужденных скопийцев в окровавленных одеждах сходятся в условное место, созывая один другого кличем своего времени.
Наутро в лагере кротов валяются трупы, зимой уже окоченевшие, зверски растерзанные. Летом засиженные, поеденные мухами и червями. Разрушены, растоптаны жилища несчастных, разбросаны, разорваны, разбиты вещи. Оставшиеся в живых кроты хоронили погибших молча, не решаясь ни плакать, ни говорить. Клали трупы тут же, под ногами, где и стояли, еле прикрыв истерзанные тела комьями снега, если дело было зимой, и теплой землёй летом.
В самом Скопище скопийцы не помнят ни первого дня свободы, ни последнего. Они родились рабами. Их отцы и матери открыли глаза уже в скопище и не знают ни оленей, ни длинных песен, ни вольных кочевий. Первое и последнее, что видели и познавали они во всю свою жизнь, – Скопище и в нём таких же, как они, нищих, вечно голодных, озлобленных скопийцев.
Государство время от времени выделяло средства для поддержания тела и духа скопийцев. Но это так мало, все равно, что истощенному голодному псу бросить крохотную, с ошмётками мяса кость. Такая малость только раздражает и озлобляет. Если же, что случалось очень редко, появлялась работа, сулившая кость пожирней, скопийцы-мужчины в силе дрались из-за неё остервенело, проламывая друг другу черепа. Цена куска хлеба поднялась до человеческой жизни.
Большой работы, где могло кормиться сразу много скопийцев, не было. Ни заводов, ни комбинатов. Земля скопийцев, суровая, нелюдимая, гнала отсюда даже самых предприимчивых дельцов. А что так притягивало и манило: меха, рыба, мясо – все кануло в бездну ещё в конце прошлого века. Остались одни скопийцы. А скопийская шкура, она и в лучшие дни ничего не стоила, а теперь и подавно.
Поначалу каждый скопиец работал отдельно. Что-то шил, плёл, строгал, скоблил, но постепенно из-за отсутствия сырья и спроса все эти изморочные работы умирали. Наконец скопиец остался один на один с собой. Когда от одинокого больного зверя отрекается стая, отгоняя беспомощного укусами, вырывая из шкуры собрата клочья шерсти, а у того нет зубов защищаться, он уходит. В темном ущелье, где никто не увидит его, один на один с собой, зализав раны, отдаётся отчаянию. Дождавшись ночи, зверь садится в позу
повиновения: закрывает глаза и, приоткрыв пасть в почтительном оскале, поднимает покаянную голову к небу.
И тогда на небесах раздаётся голос верующего, Бог принимает жалобу сына. Нам же в ночи слышится жуткий, выворачивающий душу вой. Зверь знает – в своём отчаянии не будет один. Бог-отец не оставит своей милостью. Но совсем другое дело – отчаяние скопийца. Он не знает Бога. Сами того не ведая, предки его тело и кровь Господню продали за тот же гроб. В его сознании Бога нет, небо над ним пусто. Земля под ногами мертва, и отчаяние скопийца подобно смерти.
Дети скопийцев, научившись какой-нибудь работе, уходили в мир и бесследно исчезали. О них не беспокоились. Скопийки мало рожали, почти все они научились убивать младенцев ещё в утробе и поэтому не маялись излишним материнством. Ате, которых оставляли живыми, были нужны для того, чтобы в драке отстоять работу.
Все скопийцы нервны, раздражительны и очень больны. Врачи, живущие среди них, месяцами исследуя трупы, болезни и социальные условия, говорят: организм скопийцев сам по себе урод. В нём произошло чудовищное, непоправимое искажение, в будущем грозящее полным исчезновением этой несчастной ветви человечества.
А причиной всему зловредный витамин, содержащийся во всём неварёном, прежде всего, рыбе и мясе. Этот витамин имеет животворную силу. Но рыба и мясо. Что это такое? Их просто нет. И поэтому скопийцы жили недолго, к 40—50 годам умирали.
Врачи, сторонники загадочного витамина, прописывали больным и всем скопийцам сыротерапию. Для этого из мира привозились большие партии картофеля, моркови, арбузов, капусты и еще чего-нибудь сырого. Всё это строго воспрещалось варить, жарить, парить и предлагалось есть, макая в соль. Но эти экстрамеры не помогали. Скопийцы морщились, ерепенились и всячески отбрыкивались от сыротерапии. И из-за своей глупости мёрли как мухи. Но иногда... из-за чужедальних морей привозили рыбу действительно сырую, пахнущую живой водой и кислыми морскими травами.
Что было?! Скопийцы бросали на помойку картофель, морковь с капустой (назавтра всё подбиралось обратно) и вставали в очередь. Сырое давалось по норме – столько-то на душу. Поэтому в очередь записывали хилых малолеток, даже тех, кто ещё в пелёнках. К вожделенной рыбе, протух-
шей за долгую дорогу, подходил не всякий стоящий. Очередь являла собой чудище, пожиравшее свои жертвы, не моргнув. Сломанные ноги, забытые, растоптанные младенцы, искалеченные, вспоротые животы, убитые сзади в спину... Дошедшие живыми, не осматривая добычи, стремглав бросались домой и ели тут же, торопливо проглатывая кусок за куском...
Голодный зверь за едой, по сравнению со скопийцем, получившим свою норму сырого, выглядел верхом приличия.
В такие дни возбуждённое Скопище замирало. Двери всех видов жилищ крепко запирались на все имеющиеся засовы и запоры. Семьи пировали до осоловел ости в глазах, до острых режущих болей в желудках. С наступлением темноты двери запирались ещё крепче. Ни один лучик слабого света не проблёскивал сквозь плотно занавешенные окна и стены. Громоздкие жилища, обезображенные, распухшие в черноте ночи, похожи на жуткие, кое-как сколоченные домовины-гробы. В них обездушенные нищетой и страхом скопийцы, когда-то дети великой природы, теперь трупы, объятые тлением, продолжали пировать, объедаясь, обделяя слабых членов семьи. Не было семьи, объедали самих себя. И в тишине, особенно чуткой в ночи, раздавалось торопливое чавканье, щелканье зубов, захлёбывающийся крик обездоленных младенцев, беспомощное бормотание старцев-скопийцев. Слёзы, стоны, рыдания, всхлипы неслись всю ночь с окраин одьявленного человечества, заполняя ужасом предсмертия насторожившуюся Вселенную.
Утром двери гробов открывались, и из них выносились жертвы, павшие в семейных драках, сдохшие от внезапных отравлений или не вынесшие всеразъедающей тоски и страха.
Проклятый инстинкт ко всему сырому резал за ночь целые Скопища. Многодумное государство бралось за голову. Горы золота обещало тому, кто сказал бы, как сохранить для полноты национальных рядов вымирающих скопийцев. Но таких не было, хоть захлебнись собственным криком, ни среди врачей-социологов, ни философов-психологов, ни среди самих скопийцев.
Зато встречались среди скопийцев особые сорта. Впрочем, они были всегда. Обладающие природным самородным умом, владеющие словом не хуже ножа. Умники эти имели особую привилегию – говорить правду. Не мелкую правду
случая, которую каждый кроит по себе, словно одежду, выделяя выгодную часть. А другую – Богову правду.
Во времена, когда жизнь походила на сказку, на груди земли собиралось до семисот чумов, а в середине, в окружении остальных стояло семь больших, и в центре этих – один, возвышавшийся над всеми. Он принадлежал хозяину гиганта-стойбища. В нём, кроме него самого и сочадцев, обязательно жил Салла, единственное богатство которого – злой ум. Одетый в отрепья, грязный, пропахший собачиной, он спал на семи поленьях. Саллу всегда держали впроголодь, лишь бы не умер. Любой бросивший ему кость без позволения жестоко избивался. Сверкая из-за угла воспалёнными глазами, Салла не смотрел, а ненавидел, не говорил, а лаял, не жил, а источал из себя гной.
Чум хозяина по красным дням заполнялся зваными и незваными гостями, богатыми, важными и достойными, имеющими многотысячные стада. Прислонясь к подушкам, как глыбы-утёсы, в раздумье сидели избранные по одну и по другую сторону хозяина, заслонявшего всех ещё большей важностью, достоинством и спокойствием.
А через огонь, тесно, как близнецы-деревья в здоровом лесу, возлежали их воины. У каждого под одеждой по три, а то и по пять железных рубах. Тела и сердца могущественных хозяев защищены семью железными панцирями, и каждый из них подпоясан поясом с семью сверкающими ножнами. Подобно Богу гости и хозяин. Уже сразились силой в местах для игр, ловкостью не могли один другого переловчить, в хитрости изощрились, не вышло победителей. И вот сошлись они за столом о семи дубовых ногах отведать нежного мяса, исходящего жиром, и уж серебряный ковш-лебедь трижды прошёл в круг огня. Но ещё холодны и не блестят жемчугом пота величественные лбы избранных Семи Земель.
Снова серебряный ковш бежит, и уже повеселели, зашумели, как братья-деревья в ненастье, воины-охранники. Но, как ветру не сдвинуть глыбы-утёсы, так и избранные Семи Земель не дрогнули ещё, и их крепко сомкнутые уста не выронили слов. Холодно и хозяину. Велит он женщинам кормить хорошо гостевой огонь. Три дня не затухает огонь. Великое солнце три раза спряталось за гору Саурей и снова поднялось в небе в положенном ему Богом месте. По другую сторону огня воины шумят, пробуя друг о друга силу и удаль, и уж руки давно лежат на ножнах, подрагивают игриво их пальцы.
Дрогнули утёсы. Ураганный ветер загулял меж ними. Пого-рячели каменные лбы, и ослепительные молнии слов сверкнули не раз, ударяясь о каменную мощь бронированных грудей. Отверзли уста избранные Семи Земель. Каждый из них – краса и честь земли своей, её кость. А сила слова и ума не глупцу даётся, как взмах крыльев и блеск вершин – не ворону...
Но не всегда богатейший и достойнейший своих гостей достоин; низко падает его слово, как пришибленная ребёнком птица. Чернотой ночи покрывается лицо и, выждав мо-мент^ он злобно, три раза коротко свистит свистом, каким зовут к себе верных псов. И тогда из-под груды шкурья вскакивает Салла. Костлявый паук, с телом, чуть прикрытым, он встряхивается, распространяя вокруг себя смрад. Смиренно сгорбившись, оправляя отрепья и щетинясь, подходит Салла к дубовому столу. Среди сверкающего великолепия он отвратителен. Люди Семи Земель смолкают. Хозяин небрежно скидывает со стола кусок мяса пожирней, и Салла тут же проглатывает его. Заметив в глазах своего шута жадный блеск, хозяин чуть слышно бросает:
– Работать!
Салла знает свою работу. Поймав глазами того, кто был хитрей, метче в слове, некоторое время он душит его взглядом, затягивая невидимую петлю всё туже и туже. Гримасничая, но не ослабляя хватки, начинает говорить правду, какую человек и перед смертью не вынимает из себя. Оставалось тайной, как проникал Салла в святая святых – душу, в ту трущобу, где хранится грех, порок, что есть в закутке даже самой сильной и яркой души. Гости каменеют от ужаса. Хозяин теряет дар речи. Он вдруг забывает о времени* не помня, откуда появилось это чудовище. Малым ли ребёнком, не знавшим отца и матери, спрятанным от смерти в ямке огня, нашёл он его? Или пьяным купил у такого же дурака, как сам. Кто он, этот паук-человек, испускающий одурманивающий яд? Может, сам дьявол во плоти выбрал себе место на семи поленьях в углу чума? И что, если ему, вызванному из угла свистом и брызгающему слюной на дубовую столешницу отцов, чудится совсем обратное? Что не он Салла, а достойные и избранные?
Салла продолжает дело. Но странное беспокойство охватывает его. Хозяин понимает, что Салла слышит его мысли, как бы он слышал биение своего сердца. Салла торопится. Углами черных воспалённых глаз он следит за хозяином. Ворочая словами, как глыбой камней, не сводит глаз с жер-
твы. Он работает. Правда – палка. Ею можно убивать. Он зарабатывает свой хлеб.
Внезапно колотушка из слоновой кости взлетает вверх, и мгновение спустя Салла захлёбывается. Из глубокой, как пасть, раны по грязным космам течёт чёрная струя. Слёз, смешавшихся с потом и кровью, никогда не видно. А судороги смеха так похожи на судороги боли, поэтому, торопливо глотая кусок за куском, брошенные вслед за ударом, Салла закатывается смехом.
Смеются хозяин и гости. Громче всех – полузадушенная жертва. В Скопище Салла – первый человек. Он не спит на семи поленьях где-нибудь на скопийской помойке, не одет в отрепья, не укрывается гниющими шкурами. Кровь его не льётся под ударами тяжёлой мамонтовой кости и сегодняшние раны не гнездятся на вчерашние. Жилище его в отличие от других, неопрятных, еле сбитых, сколочено добротно и крепко, как толстая упитанная скопийка, уперевшая в довольствии руки в боки. Ему не бросают обглоданных костей с лица дубового стола. Он сам с брезгливостью скидывает объедки, и их тут же подбирают скопийцы, как щенки после сильного, властвующего пса.
Салла скопийский не знает вкуса собственных слёз и крови. В холоде ночи его не согревают вонючие псы. В отличие от своего далёкого предка, он смеётся и плачет не в толпе, и не в избранном застолье, а в зловещем тайном одиночестве.
А ещё в Скопище есть Улыб. Улыб – хозяин Великой Тьмы. Губы его всегда в крови и сложены в улыбку. Утроба его ненасытна. Ему нужно много крови – море, океан. Каждую секунду, каждое мгновение Малая и Большая тьма должны запылать кровавым огнём. Тьма человеческой души должна поглотить свет, а тьма Вселенной – властвовать. Миры и времена простираются под ним, и там, где повиснет длань Улыба, наступит ночь жизни.
Скопиец Улыб – страшен. Ложь,.. Ложь... Ложь... В мире должно быть много лжи, чтобы скопиец Улыб был доволен и сыт. Ложь должна быть во всём: в ребёнке, в любви, на земле, на небе. Ложь в радости, море лжи в любви, миллион лживых смертей. Ложь должна родиться. Ложь надо воспитать, взрастить, а чтоб она была действенна, озлобить. Ложью должен быть опутан каждый. Травы должны иметь ложный блеск и силу, цветы – ложные лепестки и запах. Жизнь должна быть покрыта мраком лжи, чтоб задохнулась.
Мало того, в эту душу надо положить камень, взращённый ложью, и тогда слова человека станут змеями. И люди сами будут жалить друг друга. Никаких усилий. Ложь будет рождать ложь. Да здравствует ложь! Вечная, непоколебимая, непобедимая!
В жилище червей, в Скопище, в этих некогда купленных во благо гробах произошло... невиданное.
Салла, любимый, воплощавший в себе силу Бога, заключил союз с Улыбом. Салла, с его умением залезать в человеческие души, согласился питаться кровью, и утро перестало наступать в скопийских душах.
Умерло утро в Скопище. Утро с его Божьей свежестью, радостью жизни и мысли. Умерло чудесное дрожание Души от восторга перед солнечным лучом. В душах скопийцев настала вечная ночь, с её душными сумерками, с близостью смерти. Страшно, когда не наступает утро, в бесконечной ночи не наступает день.
одну из светлых северных ночей с гор, по направлению к Скопищу, как бы намеренно выбирая места потемней и дичей, двигалось непонятное существо.
Двигалось оно странно. На ровном месте быстро и проворно поднимало своё тело и походило на шагающего человека. Но на пологих склонах вдруг падало вниз и так же проворно продолжало путь на четвереньках, смахивая на огромное животное, вспугнутое снизу внезапным звуком. Особенно крутые склоны существо брало одним махом, напрягаясь всем телом, и тогда, задумываясь о его происхождении, можно было поклясться, что оно было зачато в любовной игре двух диких зверей. Но стоило ему подняться, как тут же вспыхивала обыкновенная мысль: родители его были человеческие самец и самка.
Но третья мысль, невольно приходящая на ум дри взгляде на странное существо, казалась всего верней: это плод безумства. Матерью его была самка человека, отец же зверь. Сильный, изнемогший, ослепший от ярой страсти. И ни этот зверь, ни женщина в диком безумстве не мыслили о страшном последствии случившегося.
Но судьба существа была, видимо, ещё загадочней и жутче, чем факт зачатия. Его не растили ни мать-человек, ни отец-зверь. Его поднял к жизни некто третий, неизвестный, и поставил на нём ужасный знак своих трудов, который одинаково можно назвать печатью жестокости, сарказма, смерти и в просторечии называемый уродством.
Зверь-урод в нём выглядел примерно так: у существа чрезмерно развита верхняя часть тела, грудь, раздвинутая как бы на две части, мощна. Крепкие руки-лапы длинней обычных, а кисти рук с такими сильными пальцами, что хватка их может быть только смертельной. На ногах сильно развиты колени. Они резко выдвигаются вперёд, как наросты на деревьях. От повадок своих зверь-отец передал ему настороженность, когда любой малый звук вызывает одновременно и страх, и готовность напасть самому. Собранность во всём теле – ведь всё должно подчиниться одной мысли, одному порыву – прыжку.
И неожиданное умаление: поджатый меж ног хвост, неровная, как бы спотыкающаяся поступь, униженный в пол-рта полуоскал-полуулыбка.
Мать-женщина передала своему сыну мягкую беспомощность, вообще заключённую в человеческой сути. Человек-урод имел небольшую голову, совсем не подчёркнутую шеей, которой не было начисто. И особенно заметно было, что слабо, почти совсем не развит у него таз, одним словом та часть тела, которую можно назвать средней. Где-то чуть выше таза, по линии талии человек-урод мог оборваться, если его сильно потянуть в обе стороны.
Но то, что дали ему отец и мать, было по сравнению с тем, чем наградил Некто, его вырастивший, ничтожным блефом. Так, когда мастер приступает к своему замыслу, первые его мысли, движения души и рук робки и неверны, как руки неопытного любовника. Сила удара, мысли, мазка, всегда неожиданна для самого мастера и в силу этого не видна простому глазу.
Тот, кто вырастил плод Безумства, и был ему отцом и матерью по-настоящему, распорядился по-своему. Опытный глаз на совершенно чистом белом снегу по следам хищника может понять, как, с какой мыслью выслеживал тот добычу, и если драма произошла, следы расскажут, как именно.
Теперь, когда дневной свет приглушён наступившей ночью, усевшийся на большом камне полузверь-получело-век был виден очень хорошо...
Ложь, что лицо человека не служит отражением его души. Лицо, как чаша цветка. Как цветку питается, так и цветётся.
Полузверь-получеловек, поднявший короткую голову к ночному небу, был красив совершенно. Насколько незатейливо уродливо тело его, настолько же прекрасно лицо. Чёрные большие глаза – два озера, застывшие в ночном величии покоя и согласия.
Красивые, твёрдо очерченные губы – лепестки дневного цветка, нежно-розового, Как заря.