355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Неркаги » Молчащий » Текст книги (страница 5)
Молчащий
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:23

Текст книги "Молчащий"


Автор книги: Анна Неркаги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

летал по чумам, председатели сельсоветов и учителя своим ходом обходили чумы, детей собирали в посёлке и только потом вывозили. Десятиклассники были наособицу. Многие не собирались вернуться назад, в родной чум. Иная жизнь тянула к себе, как сладкая тайна, и всё же непонятная боль точила сердце. Уже сейчас, повзрослев, Алёшка понял суть той боли – это была вина перед кусочком земли, где ты родился и которую хотел бросить. Как птицу тянет к себе покинутое, перевёрнутое гнездо, и она кружит над берегом в тоске, так человек – вроде тут нужно жить, вроде и там интересно. Этой птичьей болезнью заражены были и дети той поры.

Алёшка ложился последним. Ему было тяжелей вдвойне, а то и втройне. И именно он-то завтра, когда прилетит самолёт, будет птицей, когда стая улетает, а она мечется между ней и родным берегом. Выкурив не одну и не две папиросы, сидя на ветхом крылечке, он ничего не мог решить. Так и пошёл спать. Места долго не мог найти. Дети спали вповалку, самые маленькие – нулевички спали обнявшись, будто хотели сплотиться против страшной жизни, без мамы, без тёплого чума, без привычных игр.

Место нашлось у самого окна. Кто-то спал, накрытый тонким одеялом. Алёшка лёг и отвернулся. Он знал, что может сейчас встать и пойти домой к матери и братишкам. Они остались беспомощные, как птенцы без перьев и крыльев, а мать проводила его немного. Молча постояли, не глядя друг на друга, и он пошёл. И сейчас ему казалось, что мать всё ещё стоит там, веря, что сын повернёт обратно, останется с ними.

Как тяжело всё-таки. А Ил не весь день звала его, просто глазами, не говоря ничего. Туда звала, куда они сами улетали, беспечные. И ему по молодости хотелось также, не думая, лететь, чувствовать силу своих крыльев. Лететь и не смотреть на землю.

В лицо из окна дуло, и он, накрывшись суконным гусем, перевернулся на другой бок и сначала опешил... Из-под одеяла прямо на него смотрели глаза. Он сразу узнал их. И почему-то очень захотелось встать и уйти. Сильно, резко встать и уйти. Так бывает, когда стоишь на краю обрыва. Тянет вниз, но ты знаешь – надо отойти, уйти, иначе...

Если бы тогда он ушёл... не был бы сейчас болен. А он как пристыл. Руки, ноги сделались чужими, а голова до звона пустой. И пока он боролся с собой, Илнё смотрела и улыбалась. Это была уже не та, которая звала его за собой.

Просто звала. Незнакомая, зовущая, лукавая, почему-то не нравящаяся ему улыбка не сходила с её губ. Он не улыбнулся в ответ. Смотрел серьёзно, и это, видимо, насторожило её. Она отодвинулась, как от сильного огня, тепло которого начинает не греть, а печь. Алёшка сам не мог себя понять. Ему было обидно. Днём он хотел, сильно хотел сесть рядом с ней и что-то говорить, хорошее, ласковое, только ей понятное, а сейчас... ночью. Стыдно не было, но почему, почему больно и обидно? От чего?

Илне закрыла глаза, но ресницы её дрожали. Затаив дыхание, он смотрел на её милое лицо, а непонятная обида не проходила. И опять не понравилось, что она закрыла глаза и что ресницы дрожали. Ему хотелось понять и себя, и её. Он ясно сознавал, что завтра этого уже не будет. И послезавтра. И никогда. Да, никогда...

И только Алёшка сказал себе это слово, понял: он хотел, чтобы это было всегда. На всю жизнь. И днём, и утром, и ночью. И не так, как сейчас, а навсегда. Крепко. И чтоб не было у ней этой улыбки, когда она, как женщина, знает, что может быть что-то... но не будет. От этого и зовёт его своей хитрой улыбкой, глазами, которые при этом можно закрыть. Она зовёт его на игру, любовную игру, а это есть обман.

Он не хотел этой игры. Не вороватым шепотком о любви говорят, а губы и тело любимой – тайна для мужчины, а не ночь, о которую руки погрел. И Алёшка даже пальцем не пошевелил. Он ждал от неё ответа. Она должна почувствовать это.

И когда Илне открыла глаза, Алёшка знал, что правильно её понял. Именно поиграть ей хотелось. И той игрой, которая не обязывает ни к чему и не требует от игроков ни ума, ни души. Так ведут себя иногда дети – смотришь и не можешь понять, в чём именно смысл их затейливой игры.

Алёшка не считал себя ребёнком, а её девочкой. А игра с любовью и в любовь– самая опасная среди дозволенных взрослых игр. Он видел, что девушка обиделась. И уже хотелось погладить её по голове. Так была явна разница между обидой и лукавством. Алёшка улыбнулся и тихо, почти одними губами ласково сказал:

– Спи. Я покараулю твой сон. Но она не закрыла глаз даже для вида. Теперь ей хотелось понять его. Она почувствовала, что он только что через что-то прошёл и понял. Женщина, даже самая неопытная в делах любви, может простить мужчине всё, кроме равнодушия.

У любви своя логика и свои законы, отличные от законов жизни. Законы любви не каждому под силу. Но есть в молодости часы, минуты, мгновения, когда любовь становится властительницей души. Есть цветы, самая пора цветения которых длится час, минуту, а потом на лепестках его видны уже морщинки и вмятины. Это правда. И не будет молод больше цветок, в хороший день под лучами солнца воспрянет, засияет, но так прекрасно молод он уже не будет.

Илне молча, не отрывая глаз, смотрела на парня. Ей уже не было обидно, что он не протянул к ней рук, не поиграл её телом. Но вместе с тем по глазам его она видела: он любит, и теперь больше, чем раньше. А за что? Почему?

Они не спали всю ночь. Волнуясь, загораясь желанием, любуясь друг другом, но не решаясь сцепить рук, будто между ними стоял невидимый барьер, они не могли ни уснуть, ни расстаться. И чудесная сладкая дрожь била обоих, и порушить её не было физических сил ни у него, ни у ней. Для любви самая длинная ночь коротка, как вздох. Окно засветлело. И этот тусклый свет отрезвил их и в обоих всколыхнул тревогу. Неужели всё кончается?

«Неужели навсегда?» – подумала Илне и тут поняла, что хотел он. Её любимый человек. Мужчина, не тронувший её.

Волнуясь, приподнявшись на локте и при этом почувствовав острую боль во всём теле, прерывающимся шёпотом сказала:

– Да, так... будет... как ты хочешь. Так будет.

Алёшка кивнул. Язык не повиновался ему. Рука, которой он хотел погладить её милое, взволнованное и оттого прекрасное лицо, так дрожала, что он не решился поднять её.

Она пообещала ему себя. В минуту сладкого волнения она завещала ему душу, как вечный дорогой заклад, за которым она придёт. Придёт, где бы ни была, чем бы ни увлеклась. Нигде, ни на каком конце земли ей не будет покоя, потому что жить можно без ноги, без глаз, без руки, но не без души.

Сказав свои слова, вырвавшиеся невольно, Илне почувствовала себя легко, тело, словно наэлектризованное, приятно дрожало, и она, виновато улыбнувшись Алёшке, положила свою голову на его локоть и только после этого спросила:

– Можно? – и закрыла глаза. Ей хотелось спать. Она устала, как женщина, испившая свою первую ночь любви. И он понял её. Боясь пошевелиться, тоже закрыл глаза и удивился, как до этой минуты любовь его выражалась такими мизерными желаниями, как быть рядом, видеть, говорить. Теперь же он знал– она вся принадлежит ему. И сейчас, и через час, и через год, через десять лет, навсегда.

Когда совсем засветлело, Алёшка осторожно освободил локоть, и когда он приподнялся, стараясь не разбудить её, сердце его ёкнуло, как бы предвидя впереди для себя что-то тяжёлое. Он не поверил ему. Не в силах отойти и уйти совсем, уйти по своей воле он несколько мгновений стоял неподвижно. Тянуло обратно с такой же силой, как несколько часов назад хотелось уйти от неё, ставшей теперь такой родной, нужной не только ему, а всей его жизни.

Илне спала. Лицо спокойно и чисто. В нём нет ничего ночного, лукавого, так не нравившегося ему. Пережитое душевное волнение и её слова, такие необычные – всё теперь уместилось в еле заметной свежей морщинке меж тёмных бровей. Это было лицо уже не девушки, но женщины, истомившейся любовью, победившей себя, прокалённой самым сильным огнём его любви, Алёшки, а значит, навеки принадлежащей ему. Теперь она будет ненавидеть любовную игру, не пойдёт на неё. Эта женщина принадлежала ему, хотя он не тронул её и пальцем.

Прошло много лет. Неужели ни тело, ни душа её, обещавшие ему себя, не напомнили ей ни разу ту ночь? Ведь она – та ночь, должна мучить её? Болел же он ею. Сердце болит непрерывно. Столько лет. Болит не по-мужски, задыхаясь в немолодой тоске. Ведь она тогда поняла, хотя он не сказал ни одного слова, не объяснил своё поведение. Неужели всё, чем волнуется человеческое сердце, ложь, всего лишь дешёвенькая ложь и нельзя верить себе даже в самые искренние минуты жизни?

тарая женщина не спала совсем. Вещее сердце подсказывало ей, что ночи пусты, как и её надежда возродить жизнь чума. Сын обманывает – тяжело и подло... И у ней нет сил... Укрывшись с головой, она тихо плакала. А как хотелось отдохнуть. Всю жизнь, как умер муж, мечтала, когда вырастут дети, она отдохнёт. Как именно? Женщина не знала, но бремя тяжких жизненных забот должно было когда-то упасть с плеч. Как становится легко, когда бросишь на землю вязанку дров, которую ты нёс долго, не решаясь передохнуть.

По лицу женщины струились усталые слёзы, а в чуме стояла обманчивая тишина. Обманчивая тишина замерла и за пологом. Тишина обнимала мир. Мир, не знающий, что он безнадёжно болен.

ва коротеньких аргиша медленно ползли по дороге в стойбище, то поднимаясь на возвышенности, то снова теряясь. Вану, заслонясь ладонью от солнца, старался угадать, кто так рано захотел присоединиться к ним, ведь только под лето аргиши сходятся, подобно маленьким ручейкам, спешащим в большую реку.

Странные аргиши, кто бы это? И оленей свободных мало, едет человек не богатый. Хорошенько приглядевшись, Вану заметил рядом с грузовыми нартами грудных телят.

Когда аргиши остановились, стало понятно, почему оленята не заходили вперёд, как это бывает во время кочевий. Худые большеглазые оленихи были запряжены в грузовые нарты, дышали тяжело, и если бы не упряжь, большинство из них тут же и упало бы на землю.

Вану отвернулся. Не обязательно пялить глаза на людскую беду. А что пришла беда, в этом не было сомнения. Он подошёл к первой нарте, хозяин которой сидел, не выпуская из рук хорея, будто не был уверен, что долгий, мучительный для него и оленей путь окончен. Так ведут себя люди, которые ищут приют.

Вану узнал его сразу, хотя в последние годы не приходилось вцдеть. Сэротэтто Хасава давно был не молод, теперь же годы сделали его стариком.

– Здравствуй. Как дорога? – спросил Вану.

Приезжий кашлянул простуженно и положил на снег хорей.

– Снег мокрый, еле добрался. Можно оленей отпрячь?

– Конечно, конечно.

Больше не говорили. Хасава стал отпрягать упряжку. Вану молча помогал ему и думал: «Этот человек жил во многих стойбищах, как сирота, напуганный холодом и голодом, жался к людям

сильным, зажиточным, которые никогда не запрягут олених в аргиши. Но нигде не мог укрепиться, высохшим листком, гонимым ветром, застревал то у одного куста, то у другого, но остановиться не мог. Видимо, сильно хотел сюда ехать, если на глазах всей тундры привёл свои жалкие аргиши».

Распрягая, Вану незаметно гладил спутанную под упряжью весеннюю шерсть, оленихи отходили не сразу. Худые, ребристые бока их не могли успокоиться, а в глазах всепо-нимающая, человеческая печаль. Второй аргиш, состоящий из трёх неполно нагруженных нарт, распрягла дочь Хасавы, от роду немая, но крепкая, плотная, с выразительными и быстрыми глазами. Теперь она сидела на земле, устало прислонившись спиной к нарте.

После горячей чашки Хасава снял малицу, и сердце Вану сжалось от тревоги. Старая потрёпанная рубашка, плохонькие кисы с тряпичными повязками, взъерошенные волосы. Хасава походил на общипанную ястребом куропатку. Он то и дело одёргивал короткую рубашку, но она снова лезла вверх, так что старик с досады махнул рукой. Вану тронул жену за плечо:

– Сходи, принеси нам.

Женщина вышла. Хасава пил чай молча, дочь его хлеб и еду брала осторожно, боязливо, забывая о чашке, смотрела перед собой. Пальцы её начинали быстро двигаться, страх, что не поймут её немого разговора, заставлял опомниться и снова браться за чай.

Женщина принесла бутылку спирта. Выпили по одной, Хасава облегчённо вздохнул, ему стало тепло и спокойно. Вану не торопил гостя, чувствуя, что неспроста приехал Хасава именно в его стойбище. Он знал, ненец очень редко просит помощи у другого – во всём надо полагаться только на себя. Советы, как жить, обижали иных сильней, чем удар.

Выпили вторую чарку, и старик повернул вверх дном свою чашку на блюдце. Взял поданную Вану табакерку, понюхал щепоть, покачал головой, словно удивился крепости табака, и только после сказал:

– Ты видел, я на оленихах к тебе приехал? Как они эту дорогу перенесли, не понимаю и, наверное, никогда не пойму.

– Они теперь отдохнут, – осторожно вставил Вану.

– Конечно, но забудут ли? Если ты меня выгонишь, ни у меня, ни у моих оленей нет сил. Мы тут умрём.

– Я не хочу, чтобы моё чумовище стало для тебя могилой. Другие теперь времена.

– Время другое... – Хасава опустил голову, и по одному этому Вану понял, именно со Временем в чём-то не согласен старик. Он налил третью рюмку, но Хасава остановил его.

– Не надо, мне и так хорошо. Если ты скажешь, я поставлю свой чум рядом с твоим.

Помогая старику, Вану всё больше убеждался, что у того серьёзные основания повздорить со Временем, а у Того – к человеку тоже свои претензии. Шесты чума со множеством трещин были непрочными, кривыми, изъеденными дымом и старостью. Нюки, покрывающие их, залатаны, как земля частыми проталинами. Нарты, на которых лежит нехитрое добро, тихо и старчески поскрипывают от каждого прикосновения к ним.

Что случилось? Ведь не так давно о Хасаве ходили добрые слова. Приезжающие от него говорили, что попили в чуме Сэротэтто крепкий чай, отведали жирного мяса и услышали доброе слово.

Подбирая и аккуратненько укладывая упряжь, Вану тщательно отряхивал её от снега, и почему-то раздражало, что весна медлила, как никогда. Снег раза два стаял, а потом снова падал, мокрый, грязный, неприятный. Прошлогодняя трава, жалко и уныло выглядывающая из-под липкого снега, вызвала щемящую незнакомую тоску. Было жалко землю, ошеломлённую внезапно вернувшимися холодами. Жалко и себя. А отчего? Нарты полны добра, олени здоровы, и сородичи не последнего оленя запрягают, и не собак, как в давние годы. Песец зимой не обходит капканы стороной, нигде нет видимой глазу беды. Так что же? Откуда тревога? Как ухитрился Хасава поссориться со Временем, и какие могут быть отношения между маленьким человеком и никому не подвластным Временем?

Так думал Вану, глядя на маленький чумик, ставший третьим в его небольшом стойбище. Потом придут ещё люди, но ненадолго, до первых прохладных дней осени, тогда снова отделятся и будут кочевать. А этот устал, ему не стронуться без помощи, и может случиться, что он сядет до конца своих дней, как камень, пристывший к земле.

тех пор, как маленький чум Хасавы встал рядом с другими, не проходило и вечера, чтобы три старика не сходились вместе. За нехитрыми поделками и просто за понюшкой табаку они засижива-

лись допоздна, тихо переговариваясь, замолкая и снова оживляя затухающий разговор. Их лица теплились светлой печалью, то вдруг осенялись тревогой, и тогда, траурно опустив седые головы, они подолгу сидели молча.

Есть что-то привлекательное, непостижимое для молодого ума в разговорах старых людей, как в шелесте листьев, поскрипывании усталых, но крепких, ещё не изъеденных червями и ветрами деревьев. Старые деревья и старые люди... Из всего, что живёт на Земле, самыми близкими человеку кажутся старые деревья. Толстая кора их с одной стороны опалена и вызолочена полуденным солнцем, покрыта глубокими морщинами, тепла и шершава, богата ягелем, травами и маленькими необычными цветами.

Люблю старые деревья. Всегда хочется встать перед ними на колени и бесконечно благодарить их за чувство, которое горчит, тревожит, но радует сильней. Люблю за то, что внизу у ствола можно найти сухие жёлтые листья, сладко напоминающие о прошедшем лете. Люблю за прожитие лета, за тайну жизни, что хранят от нас, за шёпот листьев, который, как хочешь понимай, за песню иль плач, за исповедь иль повесть.

Старые деревья кажутся старыми людьми. Но ещё сильней хочется быть уверенным – старые деревья могут помнить... и, может, именно они помнят Золотое Слово правды, забытое некогда людьми.

Подобно деревьям, три человека шелестели-говорили о прошлом, вспоминая такие древности, когда на Земле не было их дедов и прадедов, прапрадедов, но, как дерево вечности, как высокое солнце, жило и сияло Золотое Слово правды. Отзвук-отблеск его сохранился в полузабытых, по-луутерянных песнях-ярабцах, в коротеньких словах-правдах, поистрёпанных, пообшарпанных косноязычием многих поколений.

Золотое Слово правды... Что это? Песня? Молитва? Бог?! В один из вечеров старики говорили об этом. Глядя, как полыхает огнём закат, словно кто невидимый разжёг Великий костёр на краю Земли, за золотой громадой гор, Вану сказал:

– От деда я слышал: там у золото-красного огня каждый день сидит Золотое Слово правды. Сидит, набираясь своей вечной силы...

– Я тоже слышал, но другое. Живёт оно там, куда мы, люди, не можем и умом добраться. Там медный чум... Чум из красной меди, и из открытого полога смотрит оно на людей.

Но мы, люди, забыли его Великое имя, не говорим с ним и голоса его не слышим.

Так говорил Хасава, чуть полузакрыв беспокойные глаза и не находя места рукам. Уже несколько вечеров он больше молчал, но старики видели, ему хочется сказать особое слово, и сейчас, не перебивая, они слушали с вниманием.

– Да, высоко Золотое Слово правды... Есть у меня в сердце заноза, хочу вынуть её, да сил мало.

– Слово сказать силы много не надо. Слово не камень, – тихо сказал Вану, протягивая табакерку, понимая, что понюшка табаку да слово – родные братья, один без другого не живут.

– Как сказать... Есть слова камня тяжелей и ножа больней. Давно я приехал, а молчу... Но хватит... Солнце не легло, а в моём чуме ещё не потух огонь.

Хасава поднялся и пошёл к своему чуму, давая понять, что можно следовать за ним и за чашкой чаю услышать слово.

В чуме стоял полумрак. В передней части, на ящике коптила керосиновая лампа, освещавшая нутро бедного жилища слабым мерцанием. Немая, как только вошли гости, бросилась к огню, подбросив в него сухих веток, хотя он и так горел бойко и жарко. Хасава с изменившимся, бледным лицом, спокойный, несуетливый, начал освобождать рядом постель по старинному обычаю, уступая почётное место гостям.

Немая поставила низенький коренастенький столик, ничем не покрытый, но сияющий чистотой, как в давние времена, когда не было моды покрывать лицо стола клеёнкой.

Пока шли нехитрые приготовления к чаю, Вану, откинувшись назад, на подушки, огляделся. Изнутри маленький чумик выглядел ещё бедней, чем снаружи. Свободная половина, через огонь, оставалась пустой, и там ничего, кроме подтаивающего снега. На проталинке, поджав под себя лапы, лежала собака, глядя прижмуренными глазами в огонь. В передней части большой чугунный котёл, рядом таз и деревянный ящик старинной работы, по углам отделанный железным узором, и больше ничего.

Постельные шкуры, старые, но тщательно вычищенные и выбитые, три большие пузатые подушки с выцветшими наволочками, холщовый мешок, два-три узла – и вся постель. И хотя всё это было чисто и аккуратно, Вану опять с обидой подумал про себя: нет, что-то не то. Он знал, Хасава жил крепко, небогато, но всё же не так. Надо хорошо послушать, сердцем больше слушать...

Хасава взял чашку последним, не нужно смотреть на стол, чтобы видеть, как бедно угощение. Хорошо, что есть главное – чай и хлеб, и он не опозорил лица своего стола. Молчали гости, молчал и хозяин, но молчать можно в тундре, когда ты один, и поэтому, поставив на стол пустую чашку, Хасава сказал:

– Чаем вас согреваю, чем бы другим, покрепче.

– Та еда, о которой ты говоришь, не всегда бывает, и не всегда она греет сердце. Нам хватит тепла огня и чая.

– Ты сказал слово-правду. Эта еда сердца не греет... Видели, на чём я приехал?

– Ты приехал, как человек.

– Я чум поставил, и сами видите, как живу. Лица не могу поднять. Я – мышь, пригласившая в гости орлов.

– Зачем так говоришь? – возразил Вану.

– Мы все под одним солнцем.

Немая при последних словах отца насторожилась, пальцы начали быстро двигаться, будто она сказала только ей понятную фразу.

– Что я... скулю побитой собакой? – поругал себя старик. – Пока я ехал, понял: святы наши олени, а мы... жестоки.

– Твоё слово – правда. Без оленя ненец камнем земным станет.

– Ребёнок рождается в страданиях матери, а истина – в страданиях души, – сказал Хасава и замолчал. Он понимал, сидящим всё понятно, они без слов примут его и оставшихся оленей. Рядом с ними будет спокойно, как дереву в густом лесу, ветер не погнёт, и тяжёлый снег не обломает сучьев.

Но истина, как рождённое дитя, должна жить... Хоть раз в жизни надо всего себя вывернуть, как прохудившуюся малицу, чтобы были видны все дыры, потёртости, не жалеть себя. Да и что жалеть? То, что осталось, не сберечь от людского языка и суда. И он сказал:

– Мы говорили о Золотом Слове. Я стал беден и много думал. Пришло время, когда Золотое Слово правды люди разорвали, как вороны рвут найденную падаль. Каждому досталось по кусочку... Стало много маленьких грязненьких человеческих правд... А есть то... выше чего нельзя человеку быть. А теперь я спою вам ярабц, спою свою жизнь, – с горькой усмешкой проговорил Хасава и откинулся назад. – Спою, как есть, без красного слова, и если моё лицо покроется кровью стыда, я знаю, вы не осудите. Если мой го-

лос начнёт вилять, как провинившаяся собака под палкой, вы и тогда ничего не скажете.

Старики молчали: не всегда и не всякий поёт свою жизнь – кому голоса не хватает, кому – силы, а спеть свою жизнь не пьяную песню исполнить, да и песня души, как клич сильной птицы, не всегда отличается красотой.

Хасава подождал, пока гости понюхают табачку, устроился поудобней и сказал дочери:

– Дочь, поддерживай огонь, я буду говорить.

Спел-рассказал Хасава следующее:

– Оленёнок малый не сразу становится на ножки, так и сердце человека умнеет не враз.

Немного лет назад мой чум был не таким, каким сейчас увидели ваши глаза. Была жива моя жена, а хорошая женщина ухаживает за чумом не меньше, чем за мужем. Месяц Малой темноты в год, о котором хочу сказать, был добрым, снегу выпало чуть-чуть, полозья нарт скользили, как по мылу. Олени наши поправлялись на глазах, и, глядя, как они резвятся от сытости, сам был готов прыгать и резвиться. Я был доволен: не хуже других живу, в капканы мои попадались песцы не чёрные, а белые, как у всех. Вернувшись домой с охоты, я аккуратно поднимал упряжь с земли, – собаки не попортят, не намокнет, и, как говорила мать, олени будут здоровы, расти будут, не уменьшаться.

Я не считал оленей. Сами знаете, большим грехом это среди ненцев считается. Знал: и голодным не буду, и не последнюю упряжку запрягу, если в день Вороны к соседу поеду. Каждого оленя знал «в лицо», слышал мысли Тонконогого, знал, какую дорогу выдержит Старший сын. Догадывался, кто хитёр – лямку не тянет, а просто делает вид. Знал каждому цену, но любил всех: и ленивых, и хитрых, и быстрых на ногу. А сейчас я спрошу: на что человеку сердце, если оно не чует беды?!

Вы помните Чёрных Волков? Месяц Большой темноты появился на небе серебристым рогом молодого бычка, а моё сердце не почуяло беды.

Однажды под вечер залаяли собачки, одинаково вещающие добро и зло, встречающие и друга, и врага. Жена моя вышла и принесла недобрую весть. Вылка приехал и с ним Чёрный Волк – человек, несущий смерть. Я услышал эти слова, но моё сердце не дрогнуло. Одну луну назад, подсчитав все расходы, я забил десять телят и отвёз в посёлок. Я

посмотрел на вошедшего открыто и смело, его язык понимаю плохо, но глазами мог сказать, что рад гостю.

Когда чай пили, говорили о волках, приходящих в ночи, и если хозяин не в стаде* хорошенько хозяйничающих в нём, но этот волк уважает нас, и мы не сердимся на него, понимаем – все хотят кушать.

Чёрный Волк понял и улыбнулся. Когда я говорил, смотрел в его глаза, пытаясь увидеть в них кровавый огонь, ведь глаза хищника, выходящего на охоту, пылают кровью.

Но я не увидел в них ничего, кроме усталости. Он был, как охотник, весь день ездивший по следу хитрого зверя, унесшего с собой хороший капкан. И пожалел его. Я велел жене принести из нарты-вандея бутылку спирта. Выпили маленько. Вылка, привезший его, чаю попил и тут же уснул.

Жена ещё не убрала стол, когда он взглянул на меня. И в нашем чуме стало холодно вдруг, будто ветер открыл и не закрыл полог.

– Нужно мясо... – сказал он твёрдо и громко.

Я кивнул жене, она достала бумагу наших десяти забитых телят. Я показал её, он прочитал, убрал сильной рукой в сторону:

– Мало. Ещё надо.

Я покачал головой:

– Нет. Не могу.

– Можешь, – спокойно и сильно сказал Волк, будто не я, а он хозяин моих оленей. Я снова покачал головой, и был готов качать всю ночь, потому что знал: в этот год я не могу, на следующий – да, а сейчас, хоть убей, не могу.

Но он коротко бросил: «Можешь!». Так сказал, что я не посмел качать головой. Обозлённый, вспухший от своей злой силы, встал и начал говорить. Я не понимал ничего, и всё же несколько слов хорошо знакомы, я много раз слышал их, и не только я, вся тундра знает: совхоз, план, закон.

Долго ходить в чуме нельзя – тесно, поняв это, Волк снова сел рядом, и я очень хорошо видел его глаза – большие, колючие. Он говорил, а я думал: «В каждый год в месяц Большой темноты загадочный «план» не одну слезу выжал из глаз людей». Он говорил, а мне было страшно. Страшней, чем если бы меня окружала ночью стая настоящих волков.

Как сказать ему, что лишний олень, если он и есть, дорог мне, как моя жизнь. У меня нет слов, которые я мог бы бросить ему в глаза так, как он мне «закон» и «план».

Наконец он коротко спросил:

– Сколько?

– ?!

– Сколько можешь?

– Я десять уже отвёз, – я показал ему на пальцах десять и махнул рукой в сторону посёлка. Я хитрил, но он меня понял.

– Мало.

Я снова осмелился покачать головой, и тогда... он начал кричать, будто я ребёнок, нагадивший в свои единственные штанишки. Он кричал, а я думал: «Лишние олени... Разве они есть?». Я принялся мысленно считать оленей. Я никогда не делал этого. Сами знаете, оленей не любят считать. Может прийти время беды, когда глаз невольно сделает это. Больше смерти боюсь такого времени.

О многом я думал, глядя перед собой. А он всё кричал. Глаза его налились кровью, щёки горели, но я его не слушал. Мне было больно от своих мыслей, они давили мне горло, как петли, и когда он снова спросил меня, я лишь отчаянно замотал головой.

И тогда он сошёл с ума, он не стал кричать, а почернел лицом, как большой чёрный котёл, и зашипел мне в лицо, будто из него начал выходить воздух. Я запомнил его слово. Он сказал мне:

– Бездельник ты! Лентяй! Двадцать! Ты забьёшь ещё двадцать! – крикнул он мне. – А если нет, я всё твоё стадо угоню. Понятно?!

Я поднял голову. Прямо в лицо мне смотрело дуло короткого чёрного ружья. Когда он вытащил его, я не заметил. Волосатые большие пальцы Волка дрожали. Я заплакал, но так, что он не увидел моих слёз. Волк есть волк.

Жена и дочь сидели над шитьём, но я видел, что и они плакали. Я пошёл и пригнал оленей к чуму. «Он всё-таки человек, не волк, – думал я, – увидит сам, что у меня мало, и скажет: «Ладно. Давай, сколько можешь, тебе нужно, понимаю, и нам тоже очень нужно». Но он молчал.

Как тень ходил я меж своих оленей, а он, как тень моей тени, за мной. Я ходил меж оленей и плакал, иным ещё мог смотреть в глаза, а иным уже не мог.

– ...Дочери на ягушку не забьём, пусть ходит в старой, не богачи мы, сами не будем зимой мяса есть, как-нибудь перебьёмся.

Всю ночь я убивал. Вылка помогал мне. Рука моя часто дрожала, и Вылка говорил: «Иди сядь. Я сам». Чуть свет наш печальный караван приехал в посёлок. Я молчал, казалось, стоит открыть рот, и я закричу нехорошим звериным рыком. В посёлке Волк хвалил меня, хлопал по плечу, а мне хотелось собственными руками вырвать изо рта его поганый язык и его жестокое слепое сердце из груди. А потом...

Получив деньги за двадцать туш, Хасава не уехал в чум ни на этот, ни на второй день... Первый сильный буран, пробушевал три дня, и он не заметил и его. Он забыл счёт бутылкам, времени и людям, которые выпивали с ним, уезжали и приезжали новые. Разум покинул его. Олени в упряжке стояли некормленные, а на седьмой день, голодные, замёрзшие, испугавшись в темноте собаки, запутались и затоптали насмерть троих. Люди еле распутали окоченевшие трупы животных, сняли кое-как шкуры и сдали в торгпункт. Сказали об этом Хасаве, он только рассмеялся, потрясая пачкой денег.

В тот же день люди, приехавшие со стороны его чума, принесли новое горе. Стая волков во время бурана напала на стадо Хасавы, зарезав за ночь десять оленей. Стадо прибежало в ужасе к чуму и, не найдя там защиты, стремительно понеслось дальше. Жена Хасавы в надежде остановить обезумевших оленей выскочила в чём была и побежала за стадом. И её до сих пор нет...

Когда смысл этих слов дошёл до сознания Хасавы, он заплакал...

– Я недолго искал. Снег уже укрыл её, и только полы плохонькой ягушки торчали из сугроба. А вот оленей нашёл не сразу. От тоски я выл волком, натыкался на трупы моих оленей, растерзанных, погубленных. Как бы смеясь надо мною, жестокий буран скрыл следы животных. Слёзы на моих глазах высыхали и вновь выступали. Наконец, я напал на след. Волки, их было десять, убивали и снова гнали, и снег был окрашен кровью моих оленей. Лучше бы это была моя кровь. К вечеру я кое-как собрал небольшие кучки, и вот, когда я сосчитал... Не считайте оленей ни в беде, ни в радости. Ни богатый, ни нищий – не считай! У Бога все они сосчитаны.

Снег той зимы давно растаял, я всё ещё грудью ощущаю его холод: так много раз я падал на снег и плакал.

Хасава резко сел, будто со спины ему снова подул холод той зимы. Глаза его влажно сверкнули в весенних сумерках чума. Старики молча понюхали табачку и ни единым вздохом не нарушили своего молчания.

– Лето кое-как прожили. Я ловил рыбу. В жаркие ночи пели комары, и мне не спалось. Я состарился, устал, со страхом думал о зиме и о жизни. Теперь сердце моё научилось не только вздрагивать, но и болеть. И оно не ошиблось – пришёл октябрь, с гор Урала приехал человек, у которого паслись летом мои олени. Болезнь унесла десять голов. Поближе к зиме мой любимый передовой в расщелинах камней сломал ногу, и вместе с этой смертью ко мне пришёл неотвязный страх. Я всего стал бояться. Долго никуда не мог выехать, боялся, что вдруг потеряю дорогу, не доберусь до капканов иль ещё какой другой важный путь потеряю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю