355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Неркаги » Молчащий » Текст книги (страница 2)
Молчащий
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:23

Текст книги "Молчащий"


Автор книги: Анна Неркаги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

– Пусть мать говорит. У неё язык полегче, а я не могу.

Вану отошёл и горько ему было от слов молодого соседа.

Вот такие у нас времена: хочешь с теплым огнём человеку в душу войти, а он возьмёт и увидит вместо огня в твоих ру-

ках палку. Парень не жил ещё, а повёл себя так, будто в гости пригласил, до полога чума довёл, а как надо входить, обратно завернул.

И выходит – будем греться каждый у своего огня, не разжигая общих, а ведь именно около этих огней и согревались для жизни в дни его молодости. Из маленьких прокопченных котелков и котелочков наполнялся большой котёл, не давший умереть от голода многим и многим семьям.

Скаредничают люди около огней. Варят над ними сытные котлы, отгоняя прочь замерзающих, не сумевших сохранить в непогодину жизни своего стола. А старые ненцы ещё совсем недавно говорили: не можешь несчастного согреть огнём, куска мяса нет, табак кончился, ни понюшки малой – не казни себя, у тебя есть слово доброе, по силе равное огню, по сытости куску мяса и доброй понюшке по крепости.

Как ребёнок встал на ноги, начинал понимать, зачем на небе солнце, его учили признавать и понимать эти заповеди. А чему научили наших детей? Таиться, подобно хищному зверю. Жизнь не охота, и в ней повадки зверя вроде ни к чему.

Долго не мог успокоиться Вану. За что бы он ни взялся, вставало перед ним лицо молодого соседа. Не нужно быть особенно чутким и мудрым, чтобы многое понимать. Почему еле стоит соседний чум, когда-то сильный, как дерево с крепкими здоровыми корнями? И почему собственные сыновья, приезжающие летом, кажутся больными странной, птичьей болезнью: крылья есть, оперение целое, а летать не могут. Берёт сын в руки аркан, а толком ни собрать, ни бросить не может. Топор возьмёт – сразу отберёшь, кажется, вместо дерева он возьмёт и оттяпает себе обе ноги.

Вечером вторично собрался совет стариков, и его решение было веским – женить.

И сейчас Алёшка вспоминал, как упорно следовали они своему решению. Его самого ни о чем не спрашивали, будто не человека женили, а сводили ради породистого щенка кобеля и сучку. Он не пытался их остановить, понимая, что так поступали ненцы всегда. Не вчера родился этот закон и не сегодня ему умереть. Ползти, карабкаться, спотыкаться, но идти вперёд. Нарта жизни, скрипя, кренясь, натыкаясь на дорожные камни и валуны, должна двигаться вперёд. Вот почему у огня сидит девушка-женщина. Она даст жизнь огню и чуму. Ну что ж... Люди стойбища поступили мудро. А что должен делать он?

За спиной у сородичей прожитая жизнь. А у него? И ничего, одна дурь. Выходит, запутался, словно лиса в своих же следах, и попал в круг – не перепрыгнуть, не выскочить. Куда, собственно, прыгать? Зачем?

Тихо приоткрылся полог, и тенью вошла мать. Лицо её спокойно. Подойдя к нему, она наклонилась и ласково попросила:

– Встань, я сделаю вам постель.

«Постель? Ах, да... – захотелось нехорошо, злобно выругаться. – Постель... тут какая-то гадкая тайна, будто это важно. Постель, как постель, камней не чувствуется и гвоздей, торчащих вверх острием, не видно. Что её особо делать?» – с раздражением думал Алёшка, не поднимаясь, а ласковость лица и голоса матери показалась ему показной, хитрой.

Он резко вскочил и почувствовал, что не знает, куда себя девать. Покорно стоять и ждать, когда мать закончит стелить постель – могилу его любви? Дождаться, захлебнуться в своем отчаянии? Сейчас же, немедленно всем доказать, что нет, нет и нет... не загнать силой в постель, он только сейчас понял, как необъяснимо дорога ему его несуразная любовь к далёкой женщине. И мать – как её сердце не сочувствует ему... Обида и слёзы сжали горло. Он схватил ковш, зачерпнув холодной, со льдом воды, стал пить крупными глотками, чувствуя, как внутри рождается уверенная злая сила. Пока мать старательно застилает эту паучью постель, он сумеет защитить себя и своё чувство. Наступил час проверить себя. Легко думать, рассуждать о любви и верности, а как быть, когда рядом на готовую постель кладут женщину. Верно, жизнь могуча и сильна, а я перед ней слепой и глупый щенок. Но я хочу в постели и в жизни ту женщину, которую хочу сам! Хочу и люблю!

Осторожно положив на место ковш, едва сдерживая грубое желание швырнуть его, Алёшка прошагал мимо невесты и вышел. Если бы мать оглянулась и увидела лицо сына, руки её остановились бы сами собой. Дух радости мешал ей понять и лицо, и душу сына...

Много в жизни ночей, а эта ночь одна... Птица прилетает на родное озеро, жмётся теплым бочком к знакомой болотной кочке и начинает вить гнёздышко. А гнездо любви? Как мрачно и непрочно делают их люди. Торопливо, жадно, порой постыдно, не заботясь о любви, – мол, вытерпит, живуча. Но нет. Любовь бежит, забирая свою прекрасную душу и оставляя тощий скелет. Почему бы людям не поучиться делать гнёзда любви у птиц небесных? Птичка-женщина всю себя общиплет, лучшие и тёплые пёрышки у себя пообрывает и лишь потом избранника позовёт для любви. Хотя и среди птиц есть дурные, например, гагара. Кочку моховую полохматит, ямку в ней наскоро потопчет – вот и всё гнездо. А потом у озера горько плачет, если ветер разнёс её нехитрое жильё, если муж гагара клюнет её в злобе, если хищник разроет незащищённую хитростью кочку.

Пусть не гагарьим гнездом сделают руки и сердце постель сына. Пусть верность орла и нежность белой лебеди поселятся в нем. Злой ветер зависти не развеет, и падальный ворон не прилетит, счастье сына не расклюёт. Чтоб не плакал сын одинокой гагарой, когда наступит осень жизни.

За светлой своей молитвой не заметила женщина, как приготовила постель. Невинно, дыша радостью желанья, лежала у изголовья подушка, и не белая, а чёрная, как зимняя ночь, шкура быка ждала непомятой шерстью. Такое же меховое одеяло, мягкое, послушное, ожидало, когда нетерпеливые руки прикроют им наготу любви.

Скромно отвела мать глаза от постели, подошла к девушке и протянула ей руку. Та положила ей на ладонь горячие дрожащие пальцы. Женщина уложила её, слегка прикрыв одеялом. Её накроет сам мужчина. Опустила новый ситцевый полог, оставив половину со стороны сына приоткрытой.

Теперь надо ждать сына. В ожидании она подсела к огню и привычными руками развела его. Теперь они не сироты, и собачья смерть не грозит. Одинокая и постыдная старость не согнет спины, и одиночество души не ожидает. Там, где дети, нет смерти. Вот почему, покупая женщину, мужчина покупает жизнь.

Но сын не возвращался. Боясь выглянуть и никого не увидеть, мать продолжала сидеть у огня, хотя тот давно потух и только среди угольев не уснул глазок огня, откуда-то из-под серой кучи золы высвечивался тонкий, как надежда старой женщины, лучик...

...Стойбище осталось позади и скоро скрылось за густым лесом. Алёшка устало прислонился спиной к большому камню, заросшему коричневым шершавым мхом, и сразу почувствовал, что дальше идти не может. Да и куда? Зачем? Ведь и эта коротенькая дорога была нелепой. Как выскочил из чума, так и понёсся, куда посмотрели глаза и понесли ноги. И вся прожитая жизнь показалась Алёшке тоже обидно нелепой. Как родился, пошёл, куда ноги понесли, глаза посмотрели, и заблудился. Что ищет человек в дороге жизни? Счастье?! А оно, как лиса, – только увидишь, не успеешь за ружьё схватиться, а у неё уж хвост мелькнул за ближайшим кустом. И пока ты в этот хвост целишься, она уже на горе и издалека мехом поблескивает. Бесполезно гнаться за ней даже на самой быстрой и сильной упряжке – себя обманешь, оленей загонишь. И эту немудрёную истину почему он не понял раньше? Потерял, не догнал он свою лису, а ведь только с ней, с той, ушедшей от своей земли, и хотелось жизнь прожить. А она глазами пообещала, словно лиса хвостом поманила.

Отстегнув тугой пояс, он лег лицом вниз, устало со всхлипом вдохнул в себя крепкий запах багульника. Неостывшая за короткую ночь трава была тёплой, не колола щёк и шеи, а только нежно щекотала, будто это не мертвая, пережившая зиму трава, а пальцы любимой ласкали лицо. Пальцы любимой и шёлковая брачная постель... В одну ночь две матери постелили ему постель любви. На которую ему прилечь? Ему, в двадцать шесть лет не познавшему женщину? Которую мать ему послушать? Ту, что осталась в чуме и добрыми усталыми руками заботливо вырыла ему яму-постель, веря всей душой, что ему будет хорошо в ней. Или эту, на груди которой он лежит и которая тоже обманывает его. Ведь это не руки любимой, а всего лишь пожухлая седая трава, ожесточившаяся за зимние холода, и стоит только наклониться ниже, она сделает ему больно.

Как быть? Убежав, как сопливый мальчишка от женщины, убежал ли он от себя? За что ухватиться в жизни, как обмануть себя? Может, то, что случилось, не так страшно и не нужно истерично бежать куда-то.

Счастье-лиса – хитрый зверь, не всякий умелый охотник его ловит, ни в капкан, ни пулей, но живут же всё-таки, дни идут, и никто не стонет от боли, как он. Пойти обратно и взять женщину, которую нашли, купили, привезли и уложили люди. Может, они и в самом деле знают такое, чего не знает он.

Перевернувшись лицом к небу, Алёшка стал пристально смотреть на цветные облака, блестевшие, как яркие, радужные сукна, небрежно разбросанные мастерицей-ненкой. Глаза устали быстро. Он закрыл их. Смотреть в небо – всё равно, что пытаться увидеть что-то в дне завтрашнем. А зачем ему завтра, если он не знает, как жить сегодня, как посмотреть в глаза матери и сородичам. И ведь не в сторонке ему жить, а опять вместе, не сиртей в темноте сопки. Он всего лишь капля воды в реке, а ей ли, капельке, не знать, как сильно, неповоротимо течение, и ей ли, маленькой, править бегом вод.

И всё же... Крохотная чистая капелька надежды в душе человека может родить океан. Что если поверить опять... поверить, как не раз уже делал? Поверить, что всё хорошо и умно на земле, а значит, и в его, Алёшкиной, жизни. Сколько лет верил тихонько, никому не доверяясь, оживал и был счастлив своей верой? Почему же должен перестать ждать в эту весну? Может, человек тем и жив, что может верить во что-то вновь и вновь?

Нет реки без начала, нет цветка без корня, и не может его чувство умереть за вечер и ночь. Надо ждать. Матери сказать: как привезли женщину, так и отвезите её обратно. Никто не тронул её, цела и невредима.

С земли Алёшка поднялся легко. Высокий, стройный, с сильными разлетающимися плечами, он выглядел так, что не сломить его, не согнуть людской мудрости. У него своя мудрость и свой бог – любовь.

этко не ожидал, что свадьба молодого соседа так взволнует его. Словно сова в ожидании неосторожной мыши, просидел он на своей постели до самого утра. Понюхивая понюшку за понюшкой, изо всей силы старался подавить в себе нехорошую обиду. Не люди, а ветер жизни снес с лица земли его чум, обида-червь в душу заползет, а обратно не выползет.

Семь лет прошло, и каждый день этих долгих семи лет лишь добавил седины и боли.

Ночью тихо, без жалобы и даже, может быть, без мучительной боли умерла его собака. Утром, ещё в темноте, нашарив рядом с собой тело собаки, старик весь помертвел, и долго сердце его не могло понять и принять этой смерти. Дрожащими пальцами он ощупывал большую отяжелевшую голову друга, с полуобнаженными зубами. Пёс был холоден. Старик тихо всхлипнул. Уходили из жиз-

ни остатки, последние крохи его счастья, и все по одной дороге, в сторону вечной ночи. Пора уходить и самому, пока не стал обузой для себя и людей. Жизнь прожита. Уйти нужно вовремя и тихо, не пугая людей. Смерть наклонится над ним, как мать над ребёнком. В начале жизни над рожденным наклоняется Яминя, определяя ему судьбу, высматривая в ещё чистом лице следы рока или величия. И улыбнется Яминя или усмехнётся.

Эти мысли поглотили в нём обиду. Он не прав. Нельзя, съевши свою похлёбку, лезть ложкой в чужой котёл. Приподняв табакерку, старик тряхнул её, посмотрел на свет и покачал головой.

– Мало табачку, – прошептал он тихо и ещё раз покачал головой, – плохо.

– Почему не спишь? – раздался шёпот по ту сторону огня, и Вану, освободив себя от лежащих на нем ягушек, быстро надел легкую малицу и подсел к ногам друга.

– Так и сидел? Не уснул?

– Умру, тогда сон пригодится. Я думал.

– Но ведь ты жив. Посмотри, – он глянул наверх. В чум заглядывало небо, живое, голубое. Потом кивнул на приоткрытый полог двери. С улицы ручейком текли в чум тихие шорохи травы, посвист и нехитрые песенки маленьких птиц, затеявших разговоры на ближайших кустах. Собаки негромко, дружелюбно перебрехивались друг с другом. Утренний мир был душевно чист и тёпел.

– Слышишь, везде жизнь.

Пэтко покорно послушал, даже капюшон малицы откинул, а потом, будто друг хотел обмануть его, как глупого ребенка, блестящей звенящей игрушкой, улыбнулся, дрогнув усами, и покачал головой.

– Э... Э... Это не наша жизнь. Ты помнишь старого Таха-ну? Он жил один в своём маленьком чумике. Старость, говорил он, только тогда жизнь, когда тебя любят дети. А если нет, старость – гроб, которому второпях забыли крышку прибить.

– Страшные слова ты говоришь.

– Я жалею, что их не слышит моя дочь. А грудь земли так широка и не моими гнилыми ногами её мерить, а то бы сам пошёл к ней.

На это Вану ничего не ответил. Он взял табакерку из рук друга, сел с ним рядом на его скудную постель. Сколько раз он так садился, согревая теплом плеча и не играя силой слова.

– Ты знаешь, о чем плачет гагара? – вдруг спросил Пэтко.

– Нет, – опешил Вану.

– Гагара плачет о былом. Но когда она среди ясного дня начинает выть на берегу, то раздражает людей своим унылым страшным плачем.

Глаза старика оживились. Он выпрямил согнутую спину и, глядя перед собой потеплевшими глазами, продолжал:

– Когда земля стояла по-старому, и всё живое подчинялось одному закону – закону солнца, жила на берегу озера семья гагары. Гагара-отец, мать гагара и дети. Старик гагара был богат, оленей и нарт у него – не сосчитать глазу. Часто, широко расставив ноги, стоял старик гагара среди своих оленей и не только лицо, а и бока его раздувались от жира и гордости.

Дети гагары ничем не занимались. С утра до ночи купались в озере, брызгая друг друга водой и громко кричали: ка-ка, ка-ка.

И каждый вечер, как только солнце уходило с неба, старик гагара ловил оленя, и семья начинала пировать. У растерзанной кое-как туши дети дрались из-за сладких кусков жира, вырывали друг у друга перья, когтями царапали глаза матери, чтоб она не смела подходить к мясу, пока они не насытятся. К утру от оленя не оставалось и капли крови.

А солнце, выйдя утром на небо, думало: «Как честно живут гагары, крови не льют, своим трудом живут». И снова росли стада гагар.

Отец гагара дни стоял в своём стаде, будто карауля его от хищников, а на самом деле жадными кровавыми глазами искал заранее жертву. Так жили гагары, не догадываясь, что кто-то видит их ночные пиры. А о них знал последний луч солнца, тайный луч. Он не торопился, как его братья, в золотой чум. Уходя, оглядывался. Видел, как злобно сверкают глаза птиц. Не выдержал тайный луч и рассказал солнцу злую правду жизни гагар. Рассердилось солнце, невыносимым жаром дохнуло, растопило землю, обратив её в раскалённый уголь. В страхе покатились гагары к воде, как к спасению. Тысячные стада оленей, обезумевших от жары, топтали своих хозяев, ломая им кости. Заплакали гагары и остались в воде навеки. И от страха перед солнцем плачут гагары на берегу.

Прошлое темно, и кто знает – в давней давности, может, и человек не признавал законов труда и добра, жил гагарой и

его манит к себе тёмное кровавое прошлое. Тоска заливает душу, и он плачет на берегу жизни совсем как гагара.

– Я не жил гагарой и не хочу... не хочу, чтоб плач мой был плачем гагары. Скажи мне... что делать, чтоб мой плач об ушедшем не раздражал людей?

Вану не сразу ответил. Он сидел, опустив голову, и ему слышался жуткий вой гагары, жирной птицы с острым, как нож, клювом. Ни дети, ни взрослые не любили ее криков, когда среди солнечного дня она вдруг начинала ныть и тяготить душу.

И почему-то подумалось о птицах вообще. О чистоте и серьёзности их мира, близкого к небу. Ведь не одна гагара птица. Пустые осенние гнёзда, из которых вылетели птицы, и к которым не прилетают по зорям матери и отцы-птицы, не вызывают тяжёлых, неотвязчивых мыслей о драмах, как покинутые человеческие жилища. Ни мусора, ни следов нечистот, только цветы, листья жёлто-красные, хвоинки-травинки, принесённые ветром, покоятся в них, и вместе с ними земля хранит здесь грусть свою, надежду, а самой ранней весной в них первым просыпается луч солнца.

Вану был уверен: не будет на земле птичьих гнёзд, этих маленьких святынь, не станет и человеческих. И не кто-нибудь, а именно человек в ответе за судьбы больших и маленьких гнёзд, и своих, и птичьих.

Частая седина давно посыпала склоненную голову Вану и ему можно не торопиться со словом. Поймёт друг Пэтко его молчание. И когда он поднял голову, в глазах его была печаль, суровая, как правда.

– Если кто назовёт твой плач гагарьим, у того я сам вырву язык.

Вану поднялся и пошёл на свою половину. Хорошо волноваться и радоваться, исповедью перед собой омыть душу. На смену плохим мыслям приходят добрые, мысли не каждого дня, часа и, к сожалению, не каждой души.

наступлением теплых дней мать Алёшки убирала печку-буржуйку. Она берет много дров, и тепло от неё не такое, как от огня. Будто живёшь с человеком, а лица его не видишь, дыхание не чувствуешь и голос слышишь издалека.

Огонь, получивший волю, горел бойко, дышал и не мог надышаться, весело поглядывая на

свою хозяйку. Золотые нити красного солнца свисали из отверстия сверху и, смешиваясь с дымом, дрожали, как осенние паутины.

Велика у радости сила. Проснувшись поутру, женщина улыбнулась, быстро разожгла огонь. Хотелось тепла, и чем больше, тем лучше. Пока молодая сноха убирала постель, она заварила чайник, протёрла чистой тряпкой чашки, нарезала солёной рыбы. Всё делала быстро, сноровисто и просто. Сегодня особое утро. Детям нужен праздник. И слово. Её, матери, слово. Она сама поставила столик, расставила чашки, наполнив их, села.

Дождавшись, когда сын возьмёт в руки блюдце с чаем, она от волнения поправила огонь, хотя он в этом не нуждался. Но уж так заведено между ними. Кто поможет ей в трудном слове, как не он. Перед святым его лицом и говорить легче.

– Дети... – и тут же замолкла, потому что как только она сказала первое слово, огонь рядом цыкнул. Какая-то дремавшая головешка вспыхнула в нём и погасла со вздохом. Женщина удивленно обернулась...

О чем предупреждает огонь, призывая молчать? Всё хорошо. В том, что случилось, нет плохого, не цыкать, а радоваться надо. И не поверила женщина своему огню.

– Дети, – повторила она ещё раз и всё же опять смолкла, но ненадолго. – Теперь вам жить. Чум хороший ещё. На нюках больших дыр нет, а маленькие... Они чуму нужны. В них смотрит солнце. Сын, твои братья разошлись, как заячьи дети. Чум им не нужен. Он твой.

Алёшка не ответил. Зачем эти слова? Чум есть чум, и какой бы он ни был, жить нужно. Норы человеку не полагается. И что особенно хорошего в нем? Таких много, и все они с дырами и без дыр. Но мать, словно угадав его мысли, упрямо и ласково продолжала:

– Хороший чум. Крепкий. Отец его ставил.

Цепко и радостно потянулись к этим словам живые воспоминания, но женщина легко оттолкнула их. Не время сейчас вспоминать, время говорить.

– Ты, сноха, помни. Муж придёт с охоты – в чуме у тебя должно быть тепло. Муж придёт без добычи – в чуме обязательно должно быть тепло.

Она замолчала, давая понять снохе первую заповедь, какую женщина, жена, мать должна выполнять. Это её главная работа на земле.

Молодые сидели, опустив головы, почти забыв о чае и еде. Слова проходили не только мимо ушей, но и мимо сознания. Уходили, как осенние листья, уносимые течением. Они не трогали их душ. Оба думали о прошедшей ночи, пустой для обоих. В ней не было не только любви, простой жалости друг к другу.

А старая женщина смотрела на случившееся из мира, где ценности уже определены, когда человеку ясно, что жизнь было бы правильней начинать не с начала, а с конца. Она говорила тихо, проникновенно, чутким ухом прислушиваясь к шёпоту огня за спиной.

– Оленей-кормильцев вам хватит. Не очень их много, но и не мало. Мы с отцом начинали жить, и у нас был один передовой на двоих. Но свой чум мы и тогда перевозили сами. Нужно самому себе быть головой. Очень важно – нести свой огонь вперёд. Отец всегда этим гордился. Его гордость я тебе передаю.

Мать в улор посмотрела на Алёшку, и он смешался под её взглядом, понимая, что жизнь началась так, что отцовскую гордость в таком виде, в каком сохранила мать, ему не поднять, не по силёнкам такая ноша.

Он отставил от себя пустую чашку, хотел откинуться на подушки и опять почувствовал себя как ночью. Во всём лишний, чужой. Серьёзная радость матери не для него. Хотелось уйти от разговора, устало закрыть глаза и молчать, а вместо этого он сказал:

– Ты говоришь, мать, так, будто сама умираешь.

– Жизнь теперь в ваших руках. Поэтому я так говорю. Я же буду, как эта... – и она указала глазами на маленькую старушку, сидящую на подушке. Сколько Алёшка себя помнил, она всегда восседала тут, невозмутимо спокойная, равнодушная к радости чума и к его горю. И невозможно поверить, что она добра и мудра. Что не было Алёшки, а она была, что не будет Алёшки, а она будет. Эта седая старушонка с нелепым лицом из меха, со множеством ягушек, одетых одна на другую.

Стало тяжело и обидно. Какой длинной и прекрасной кажется жизнь, пока её не начнёшь жить. Он тихо вздохнул. А мать не заметила его вздоха. Она вспомнила ночь, когда не дождавшись сына, испуганная, растерянная отошла от погасшего уже огня, прилегла на свою постель и не смогла уснуть. Те же мысли обступили её: 26-летний сын не хочет жениться. Разве так бывало раньше?! Люди хватались за

жизнь, любую, голодную, бедную, лишь бы жить, не боялись любой работы. А теперешние дети?..

Алёшка вернулся под самое утро. Не открывая глаз, не подглядывая за ним, она почувствовала, что он пришёл ещё злее, чем ушёл. Не скрываясь, прошёл на свою постель и как был одет, так и упал. Сапог не скинул и полог не опустил. Нет, не хозяин это и не мужчина. Это играющий человек, таких всегда боялись ненцы. Но это её сын, в навязанной им игре она, мать, должна быть сильней.

Вот почему она не заметила его вздоха и продолжила, обращаясь уже к снохе:

– Девочка, ты мне теперь дочь. Одевай мужа сама, руки у тебя хорошие, я это вижу. Ты из тех женщин, которые берут работу один раз, не два и не три. И ещё скажу. Не пытайся смотреть дальше мужа. Жизнь – длинное кочевье, и дорогу в ней всегда выбирает мужчина.

Алёшка откинулся назад и, прикрыв веками неспокойные глаза, ждал, когда мать кончит говорить и уберет стол. Перешагнуть же через отцовский стол он не решился.

Если жизнь – кочевье, то что же любовь? И почему болит душа любовью? Почему тоскливо? Всегда тоскливо днем, ночью, утром. Почему ему нужна только та женщина? Что, она лучше этой, слаще? Нет.

Быстро убрав со стола остывший суп и посуду, желая остаться как можно скорей одна, женщина попросила сноху пособирать в лесу валежник, и когда шаги детей смолкли, растерянно остановилась посреди чума, чувствуя, что должна что-то сделать сейчас же.

В давние времена, если в чуме был больной и не знали, как лечить его, искали шамана. А кто поможет теперь? Времена другие, вместе с бубнами шаманы спрятали силу свою, нелегкое умение глядеть человеку в душу, а из тела изгонять болезнь.

Кто поможет? Женщина посмотрела на огонь, чувствуя, что он сохранил силу и святость. Нужен разговор с огнём. Может, рановато, вроде ещё и не время. Ей всегда хотелось подготовиться, насторожить душу для такого разговора, чтобы не краснеть перед лицом Великого Огня. Не растерянным ребёнком лепетать, но и не шамкать беззубым ртом. Слово к огню – слово души. Первое и последнее, и оно даётся лишь раз в жизни, как рождение и как смерть.

И не всякий решается со словом, как не всякий торопится со смертью. Огонь не человек, которому можно признаться в грехе, он простит, можно обмануть и поверит, можно похвалить и в ответ услышать льстивый смех. Торопливый разговор с Огнём может обернуться горем, а может и счастьем.

Женщина шагнула к Огню... и ноги у неё подкосились. Но теперь отойти, не обратившись, означало пренебрежение и неверие. Тревожным взглядом окинула она огневище. Жив ли где уголёк? Развести огонь для разговора – это не разбудить его для того, чтоб чаю вскипятить.

Отделив из серой золы уголёк, притаённо вспыхивающий с одного боку, она оставила его в серёдке, словно живое горящее сердце, и осторожно подтолкнула к нему два звонких уголька. И они все трое, коснувшись друг друга, мгновенно занялись голубеньким пламенем. Несмелая чистая улыбка тронула губы женщины. Неужели примет?..

Сухие ломкие ветки сушняка загорелись без дыма. Стараясь не торопиться, не суетиться, женщина подложила тонких смолистых поленьев. Ровно загудело высокое пламя. Покорно сложив на коленях вмиг онемевшие руки, села женщина на место, откуда началась её жизнь и где, придёт время, и оборвётся.

– Со словом пришла, – негромко сказала. Но твёрдо сказала, ибо знала, что сомневаться ни в душе, ни в голосе уже нельзя.

– Последний раз я разожгла тебя. Последний раз мои руки коснулись твоего тела, а глаза искали взгляда.

Зорко следя за пламенем, женщина, сдерживая дрожь в руках, зная, что нельзя уже подложить поленьев. Огонь сам знает. Дальше его дело. Он может потухнуть, когда есть ещё дрова, а может и гореть, если даже не останется ни одного уголька. Его воля.

Не поднимая головы, лишь чувствуя на лице своём тепло и свет, женщина продолжила, окрепнув душой:

– Я не уроню слёзы на лицо твоё. Не пожалуюсь, и не прокляну. Руки другой женщины будут беречь тебя. Вот почему я тут... но не только поэтому, – торопливо поправилась она и сменила позу. Она стала на колени, ещё ниже склонив голову. Огонь ей не чета.

– Я преклоняюсь перед тобой.

– Слышу! – ответил Огонь. Но это был не тот огонь, который загорался по утрам по воле рук старой женщины. Великий корень жизни. Ему поклонялись самые гордые, горячие головы, во все века вымаливая для себя не только тепло и благополучие. Непостижимо велика власть Огня над человеком, и робкой просьбой, не капризом и не угрозой стал звучать тихий печальный голос женщины, боясь перейти на отчаяние и боль.

– Когда со стороны нетающих льдов придёт Великий Холод, чтобы испытать сына моего, не покинь его.

Жарким всполохом ответило пламя.

– Когда дурной человек сядет за стол сына моего и, насытившись, плюнет в лицо тебе, умоляю, не перенеси свой гнев на сына моего.

Ровно горел Огонь. Много исповедей, молитв, радостей, прощаний и смертей видел и принял Огонь. Он слушал и старую женщину.

– Когда жестокий холод жизни превратит в лёд сердце моего сына, не пожалей силы своей, растопи тот лёд.

Поднимающимся новым всполохом ответил Огонь, поленья горели не сверху, как обычно, а чистым внутренним огнем, от которого идёт огонь золотой, редкостный по цвету.

– Если сын мой, обезумев, наступит на сердце твое, прости его. Когда сын моего сына подсядет к тебе, прими его.

Так просила старая женщина-мать, с каждой новой просьбой всё ниже наклоняя в сединах старости голову и тишая голосом, успокаиваясь больной душой. Огонь горел. Поленья прогорели, он всё горел, и было странно видеть пламя без корня. Но сила его и воля его.

Благодарно улыбнулась женщина чуду, и радость, заполнив её, билась в каждом толчке крови. Её слово было принято. Не упало в землю холодным камнем, не вороном в небо поднялось, а в Великую душу принято. И тогда, смяв дрожащую на губах улыбку, она подняла опущенную голову и, твердея голосом, сказала жёстко:

– Если сын мой пожелает смерти тебе... сожги его! – и после долго молчала, лишь по склоненным худеньким плечам прошла судорога, будто последняя просьба причинила ей невидимую острую боль.

егкий голубенький дымок еле заметным дыхани-I I ем струился над обоими чумами, и, глядя на них, Пэтко вспомнил, как после похорон, вернувшись Яг в стойбище, он искал его над своим чумом, и как из-за полога, приоткрытого собаками, на него пахнуло холодом, смутной тишиной и вот теперешним одиночеством.

Сегодня Пэтко никуда не поехал, и куда ехать. Прошли, ушли дни, когда тихая, мерная езда, встречный ветер да знакомые до боли места приносили успокоение. Когда друг спрашивал его, куда он ездил, он не сразу мог сказать, по каким местам проехал. Все выходило, что путь у него один – в прошлое, а эта дорога такая, сколько ни езди, ей нет конца. До сегодняшнего утра Пэтко был спокоен за свою старость, знал – у него есть угол, не на улице спал. Был огонь, хотя и чужой, но щедрый на тепло, нужно только дожить до смерти, тихо, не досаждая людям, не напоминать без причины о себе и о своём горе.

Но сегодня он ничего не мог поделать с собой. Пришло стадо, но не принесло ни капли утешения; Пэтко не поднялся с нарт, как бывало, не походил с арканом, как бы выбирая оленей на упряжку. Когда Алёшка и Вану уехали по своим делам, он сел на нарту и просидел полдня, не решаясь зайти в чум и попить чаю.

От долгого сидения спину заломило и очень хотелось горячего чая. Но зайти в чум он не решился. Сам не зная, зачем, стал ходить меж нарт, то и дело наклоняясь и подбирая то постромки, то упряжь, стыдясь признаться себе, поглядывая на полог: не позовёт ли женщина чаю попить. Но уже темнело, а женщина будто уснула. Очертания далёких гор стали расплываться, небо налилось тяжёлыми тучами, словно усталостью, и хотело только одного – уснуть.

Быстро вечерело и становилось всё тревожней, казалось, не только люди, а и все живое отрекается от него. Будучи мальчиком, он во время кочевания оставался один после ар-гишей и долго смотрел, как они скрываются, уползают дальше и дальше, ребёнком ему это было хотя и страшно, но весело. Весело потому, что он знал: пусть уходят, он всё равно догонит их на своей лёгкой нарточке, запряжённой двумя старыми, но прыткими быками. Страшно потому, что боялся заблудиться. Сейчас не аргиши, сама жизнь уходила от него, и уже нельзя было, как в детстве, погнаться и догнать.

Когда совсем стемнело, сильно захотелось к огню. Не в силах больше сидеть, он быстро поднялся и опять, как днем, стал ходить меж нарт, но теперь взгляд его цепко останавливался на ненужных брошенных вещах. Попался кусок оленьей шкуры, его выбросили, он не нужен. Половинки сломанного хорея, хорошего, берёзового, но их уже нельзя склеить – и они останутся земле, когда чумы скочуют...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю