Текст книги "Молчащий"
Автор книги: Анна Неркаги
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Мать Алёшки бросила на старушку быстрый ревнивый взгляд и побежала к своему чуму, смешно семеня короткими ножками.
Алёшка с удивлением посмотрел ей вслед. Мать вышла
из чума с молодым румянцем на щеках. После смерти отца Алёшка ни разу не видел её такой. Сияя от гордости, женщина поднесла Анико кисы, настоящие, длинные. Она, оказывается, тайно от всех тоже готовила подарок гостье.
Алёшка растерянно замигал.
Он никогда не видел мать за этой работой. Ох и много хитрости у женщин, если дело касается счастья их детей! Видно, не зря намекала вчера, что за невесткой можно не ездить далеко.
И Окне, жена Пассы, подала свою сумочку, которой все залюбовались.
Анико складывала подарки на нарту, и даже чуткий Пасса не мог бы сказать, что она не рада им. Только Алёшка, сидевший рядом, замечал в глазах девушки растерянность, которую не могла скрыть улыбка.
Потом пили чай.
Анико развеселилась, а когда мужчины устроили гонки на упряжках, переживала и кричала вместе с ребятишками и женщинами.
Победил в гонках Алёшка. Он специально тренировал для соревнования своих оленей, и разленившимся, ожиревшим быкам Себеруя и Пассы было трудно тягаться с Алёшкиными, поджарыми, мускулистыми.
После гонок женщины варили мясо. Пасса с Себеруем завели разговор, интересный и понятный только им: сколько оленей сдать осенью на мясо, какие телята в мать пошли, какие в отца, где лучше ягель.
Анико хотела помочь женщинам, но ей сказали, что она замарает пальто. Походила, поиграла с ребятами, а потом села на нарту, задумалась и не заметила, как подошёл Алёшка.
– Ты меня не узнаёшь?
– Нет. Лицо вроде знакомое, но не помню.
– Алёшка я, Лаптандер. В Белоярске в интернате вместе жили. Ты тогда меньше была, а сейчас...
– Да, сейчас совсем не та. Скажи, что мне делать с этим богатством?
Алёшка не стал притворяться, что не понимает. Он сел рядом и как можно спокойней сказал:
– Это твоё дело.
Помолчали.
– А если я отца с собой возьму? – неожиданно спросила Анико.
– Ну, то совсем смех. Всю тундру рассмешишь. – Алёшка в подтверждение своих слов слегка улыбнулся. – Твой отец всё равно что олень, в стайку не загонишь.
– Почему?
– Будто сама не знаешь. Грамотная ведь.
– И грамотные часто не всё понимают.
– Он всю жизнь прожил в горах. Ему здесь каждый камень и дерево знакомы. Он с ними, как с людьми, за руку здоровается. – Алёшка говорил медленно, спокойно, но по румянцу на щеках видно было, как он волнуется. – Твоему отцу не так просто взять и переехать. Он без чума, оленей и Пассы жить не сможет, тем более в душном городе.
Анико сорвала сухую травинку, повертела её в руке.
– Но ведь привыкла я к городу.
– Даже слишком, – Алёшка усмехнулся. – Тебя, как и других наших парней и девушек, испортил интернат.
– Ты что, против образования? – растерялась Анико, изумлённо рассматривая парня.
– Почему против? – обиделся Алёшка. – Интернат – это хорошо. Но вспомни, много ли молодых вернулось после интерната в тундру. А те, кто вернулся, что они принесли? И грамоте толком не научились, и ремесло своих отцов позабыли. Вот и получаются из нас не тундровые жители, не городские, смесь какая-то...
– Не все же такие, – рассердилась Анико, – а если человек хочет по-настоящему учиться...
Я не о них, – поморщился Алёшка. – Тундра будет всегда, значит, кто-то должен ухаживать за оленями, ловить песцов. Почему бы в интернате вместе со стихами Пушкина не давать уроки охоты, ловкости, выдержки? Ведь есть же профессии оленевода, рыбака, охотника. Вот и учили бы их по науке этому. Они бы вернулись в родное стойбище и сделали жизнь лучше...
Анико бросила травинку и с удивлением посмотрела на Алёшку. Тот перехватил её взгляд, смутился.
– Ну, ладно об этом. Что ты собираешься делать?
Анико пожала плечами, отвернулась.
– Я не знаю, Алёшка. Отца не могу обидеть, но и остаться жить, как вы, не могу.
– Почему?
– Шить, варить, готовить дрова я научусь, но, Алёшка, пойми, ты увидел в оленях и в кочеваниях смысл, а я не вижу... Может, только к старости.
– Хорошо! Я тебя понимаю. А отец? А род? Забываешь,
что ты единственная из рода Ного? Сможешь ли ты там, в городе, продолжить его, не потерять честь Ного? Ведь отцу будет тяжело умирать, зная, что вместе с ним уйдёт и его род. Ты не смотри, что он сейчас бодро ходит...
– Но я буду приезжать к нему.
– А ему не это надо. Ему вся твоя душа нужна, а не осколочек её.
– Что же, ради него я должна повторить судьбу матери?
– Значит, ты хочешь жить в благоустроенной квартире, а другие ненецкие женщины пусть сидят у очага? Ты же грамотная, вот и сделай их жизнь лучше.
Анико испуганно взглянула на парня. Лицо Алёшки побледнело, на лбу вздулась жила, а глаза его смотрели недобро и хмуро.
– Что я могу сделать? – хотела, чтобы вопрос прозвучал твёрдо, а получилось жалко и невнятно.
– Вот когда ты на собственной шкуре почувствуешь всю тяжесть жизни женщины, тогда будешь знать, что делать. – Алёшка говорил всё с тем же недобрым выражением лица. – Ну ладно, хватит об этом. – Поднялся. – Ему было неприятно, что разговор получился таким грубым, и теперь он хотел успокоиться.
Анико растерялась до слёз. Хорошо, что Алёшка ушёл и не видел её лица. Она не ожидала таких слов, колких, неприятных, страшных. И от кого? От какого-то пастуха, парня в малице.
А что, если все они – и папа, и Пасса, и эти добрые женщины – думают о ней так же, только молчат? Как быть? Как утешить себя, а главное – оправдать? Где-то в глубине души Анико начала сознавать, что парень прав, но как... как бросить всё: институт, театр, кино, танцы, споры с товарищами об искусстве, об интересном и ярком будущем? Как забыть шумные, горячие улицы города, любимые места, где не раз так хорошо думалось и мечталось, и добровольно отдать себя мёрзлой тишине, затеряться в белом просторе снегов, надеть ягушку, жить при керосиновой лампе и... состариться?!
еберуй сидит лицом к закату. Тёплые струйки солнца бегут по глубоким морщинам, а старому ненцу в лёгкой дремоте думается, что это маленькая дочь гладит его по лицу мягкими пальчиками.
Огромное солнце хотя и ласковое, но одинокого человека уже никаким теплом не согреешь.
Себеруй понял, что дочь уедет. После ужина он совсем случайно через открытый полог двери увидел, как Анико складывала свои вещи, не обращая внимания на подарки женщин стойбища. Они лежали на постели забытой кучкой.
Уже в первый вечер, в момент встречи, вместе с радостью приютился страх, но Себеруй пытался обмануть себя, а временами действительно верил, что всё будет хорошо, родная дочь не бросит на старости лет. Но теперь он знал – Анико торопится обратно. Там, на Большой земле, за много километров её ждёт что-то более родное и близкое, чем отец и его горе. Придётся доживать последние дни одному. Он ведь в большой посёлок поехать не может. Жена и дочь здесь. Здесь было счастье.
Буро осторожно подошёл к хозяину, лёг и некоторое время тоже смотрел на солнце, потом подполз к ногам Се-беруя, лизнул кончики кисов. Он всегда делал так, чтобы хозяин не сердился за беспокойство.
Себеруй, наклонившись, провёл рукой по шее собаки и опять задумался...
Анико проснулась от страха. Ей приснился сон. Мать защищала её от кого-то. Анико не поняла, от кого именно, мать размахивала руками, что-то гневно кричала, загораживая дочь. А лица у неё не было.
Торопливо откинув полог, Анико быстро накинула пальто. Долго пила воду, искала глазами отца. Его не было. Ягуш-ка, которой он всегда укрывался, лежала на постели так же, как положила её Анико вчера. «Где он? Что с ним?»
Испугавшись ещё больше, выскочила наружу, обошла вокруг чума и увидела отца на нарте.
Сделав несколько шагов, Анико услышала голос, спокойный и доверчивый, будто отец говорил с самым близким человеком.
– Буро, мы опять останемся одни.
Анико чуть подалась назад. Ей подумалось, что отец лишился рассудка. Против него сидела собака и внимательно смотрела на хозяина. Ни она, ни отец не заметили Анико.
– Не плачь, – сказал Себеруй тихим и ласковым шёпотом. – Мы будем жить тихо, никому не будем мешать. Ты знаешь, я шить научился. Сам себе кисы и малицу буду чинить. Пусть у тебя ум походит: мать Пассы уйдёт в другой мир, и никто не захочет заниматься нашими кисами. Вот смотри... —
Он наклонился и показал на ногу. В кисах была дырочка, из которой торчала солома, её обычно подкладывают под чижи. – Завтра я дырочку зашью. Ты только никому не говори.
Буро понюхал солому и фыркнул.
– Хорошо, хорошо, не смотри на меня так. – Себеруй помолчал и продолжал успокаивающим тоном: – Малица у меня хорошая, да новая ещё есть, хозяйка сшила. А ты хорошо следи за оленями, чтобы на нас никто плохо не смотрел и не думал, что Себеруй с Буро не работают.
Анико не выдержала:
– Папа!
Себеруй резко обернулся. Подбежав к нему, Анико обхватила голову отца, задыхаясь от слёз:
– Не говори так, не говори с собакой. – Она гладила, как во сне, его руки, волосы и всё повторяла срывающимся голосом: – Не говори. Посмотри на меня. Я вернусь, папа, а пока отпусти меня. Не могу остаться. Я должна понять. – Она спрятала лицо в сорочке малицы, говорила быстро: – Жди меня. Я разберусь в себе и буду с тобой, а? Ты веришь мне? Веришь?
Себеруй только кивал и вытирал ей слёзы ладонью. Да, он готов отпустить её хоть навсегда, потому что теперь знает: у него есть дочь, есть на земле его кровинка, остался его корень, не погиб, не завял.
– Иди, дочь, но будь хорошим человеком. А если вернёшься – всё будет твоим. Умру я, тебя твои родные места всегда примут.
Он поцеловал Анико в голову, поднялся и сказал:
– Подожди меня тут.
Вернувшись, положил на нарту что-то завёрнутое в красную тряпку. Глаза его смотрели строго и странно, будто перед ним была не девушка, а такой же мудрый, проживший трудную жизнь человек. Он развернул тряпку, опустился на колени и долго стоял, нагнув голову. Потом поднялся, кивком подозвал к себе дочь и показал глазами на нарту. Там сидел маленький человечек в белоснежной малице. Затаив дыхание, Анико смотрела в его светлые глаза и не решалась отвести взгляд.
– Встань на колени, – тихо и ласково попросил отец.
Анико послушно опустилась, чувствуя на плече тепло
отцовской руки.
– Ты осталась одна из рода Ного. Смотри, это его хозяин. Говори с ним.
– О чём? – испуганно спросила Анико, чувствуя: совершает что-то важное, святое, мудрое.
– Попроси его. Пусть он будет добр к тебе. – Голос отца слышался откуда-то издалека, а светлые впадины глаз хозяина рода, казалось, то увеличивались, то уменьшались, будто он внимательно всматривался в девушку. – Я уже просил его. Теперь ты. Не бойся. Он будет с тобой и с тем, кто станет твоим мужем. Проси. Он мудр, хотя не уберёг твоих маму и сестрёнку.
Анико склонила голову, закрыла глаза. В этот миг она верила, что от Идола, спокойно смотревшего на неё, зависела её судьба, судьба рода и её детей. Она верила, и уже это было просьбой, чтобы он был добр к ней, к людям, особенно к её одинокому отцу.
Отец тронул её за плечо.
Анико поднялась. Глаза её смотрели строго, так же, как и у отца минуту назад. Лицо побледнело.
Себеруй взял Идола и, подойдя к дочери, остановился.
– Помни, он всегда должен жить. Не важно где: в чуме или в деревянном доме, но жить.
Анико ничего не сказала, с широко открытыми глазами и сердцем, полным любви к жизни, к отцу, к земле предков, взяла Идола и несколько минут стояла неподвижно, понимая, что приняла сейчас душу отца, матери, деда и всех, кто жил на земле до неё. Не Идола отец передал ей, а право, святой долг жить на родной земле и быть человеком.
аступил вечер, бледный, словно страдающий малокровием, но он всегда вызывал у Павла Леднё-ва радостное и грустное ожидание, потому что за ним приходила белолицая, голубоглазая ночь.
Павел встал из-за стола и, потянувшись, вышел на крыльцо. Он любил всё, что встречало его на улице в эти часы: солнце, которое спрячется только на миг, прошлогоднюю траву, выглядывающую из-под высокого крыльца, и даже снег, тающий днём, а сейчас покрытый коркой льда. Но больше всего Павел любил вечернюю тишину, когда можно сесть на крыльцо и затаив дыхание слушать первых птиц, прилетевших домой, шёпот трав и кустарников, радующихся весне.
Беспокойный ветер шумно вздыхал в лицо,
отгоняя усталость. А Павел сильно уставал. Последние два месяца он записывал на магнитофон легенды, сказки, загадки своих друзей и пытался делать переводы. Иван Макси-мыч радовался его увлечению и часто говорил:
– Ты хорошо задумал, Павлуша. Любой ненецкий парень умеет стрелять, а вот рассказать сказку, записать её не всякий может.
Они любили просыпаться ночью, ставили чайник, и за чашкой чая Иван Максимыч говорил о себе.
В войну Ивана Максимыча на фронт не взяли, потому что он плохо видел. Пошёл ловить рыбу. Для страны она была нужна не меньше, чем хлеб и снаряды. Работал с бригадой, часто болели спина и руки, но ещё сильней болела душа. Он знал, что будет, если фашист победит. Придёт старая жизнь, да и придёт ли вообще жизнь на Север, если в тундре начнут хозяйничать враги?
Бригада ловила рыбу в любую погоду.
После войны из-за нездоровья перешёл в школу печи топить, а потом, женившись, приехал в Лаборовую. Жена внезапно умерла, так и не подарив сына. И вот уже скоро десять лет Иван Максимыч, как шутит он сам, является головой в сельском Совете. Устал, конечно, старик. Быть головой – дело серьёзное, ответственное.
Павел вернулся и, стараясь не греметь, затопил печь. Пока закипал чай, решил задокументировать образцы пород.
Скрипнула половица, из-за занавески показалась сонная физиономия Ивана Максимыча. Он проворчал нарочито недовольным голосом:
– Ложись-ка спать. Утро скоро. Подождут твои камни. Ты тут сигареты не видел? Маюсь всю ночь. Не берёт меня, лешего, сон.
– Ночи белые, потому и не спится. – Павел подал пачку сигарет.
– Да, ночи красивые.
Иван Максимыч закурил и сел за стол. Лицо его оживилось, морщинки повеселели. Прихлопнув пятернёй жидкие, но ершистые волосы, он озорно глянул на Павла.
– Лежал и думал думы.
– О чём? – Павел устроился поудобней на своём стуле.
– Смотрю я на тебя и размышляю: кто ты такой?
– Геолог.
– Я не о том. Почему у тебя так душа лежит к ненцам?
Павел растерялся от такого вопроса: Павел Максимыч
знает, что ненец спас его от смерти. Значит, не об этом спрашивает, что-то другое имеет в виду.
– Не знаю, Иван Максимыч. Нравятся они мне. Иной раз и уезжать не хочется.
– А ты не уезжай. – Широкое, бледное лицо старика засветилось лукавой улыбкой. – Дались тебе эти камни. Что в них: ни души, ни понятия. Другое дело олень – живой, умный, всё понимает. Оставайся. Будешь заместо меня, ты ненцам больше поможешь...
– Ну что вы, Иван Максимыч!
– Молчи, дай слово скажу. Должен я когда-то кому-то умное и нужное слово сказать? Ты будешь тут начальником. Многое сделаешь. Меня вон, старика плешивого, – для большей достоверности Иван Максимыч наклонил голову перед Павлом, – никто в районе не слушает. Грамоты не хватает. А не хочешь заместо меня, всё равно иди к нам. Я тебе своей рукой чум поставлю, свет проведу, а оленей ненцы дадут. Каждый по штуке, и то уже стадо большое будет. Женишься потом. Вон к старику Себерую дочь приехала. Грамотная. Чем не пара? Будете жить, а главное – начнём помаленьку помогать ненцам, чтобы поняли они эту... как выразиться?
– Поняли необходимость жить культурнее. Так?
– Вот-вот.
Иван Максимыч замолчал. Видно, думал об этом не раз.
Павел тоже молчал. Такие мысли приходили ему в голову, но что-то мешало пропустить их в сердце и окончательно принять.
– Я тебе, Иван Максимыч, пока ничего не скажу.
– Понимаю, Павлуша. – А увидев, что Павел как-то виновато опустил глаза, торопливо добавил: – Не думай, что обижаюсь, я в самом деле понимаю. Но и ты пойми – нужен ты нам.
Павел так и не уснул в ту ночь, смотрел, как за окном одиноко встречала утро старая лиственница, и жалел её.
А почему бы действительно не отойти от привычного и дать душе побольше хлопотной работы, к которой лежит сердце? Остаться тут года на три, постараться изменить образ жизни в стойбищах ненцев. Собрать разбросанных по тундре комсомольцев, оживить комсомольскую организацию, построить новый клуб вместо этой развалины, наконец – собрать хорошую библиотеку, пустить в жизнь записанные яробцы, ставить концерты. Районное начальство должно поддержать всё это.
Нынешняя его работа... О, тут совсем просто. Рядовых инженеров до чёртиков. И если на одного станет меньше, от этого геология не пострадает. «Миссионерство какое-то», – усмехнулся Павел, но уже почувствовал, что мысль остаться в тундре не кажется нелепой.
Накинул шубу и вышел. Остановился у лиственницы, опустился на пенёк, где неделю назад сидела Анико.
Как хорошо иногда ночью не уснуть. Приходят мысли не обычные, не дневные, а сокровенные; как здорово осознать вдруг, что ты стал немного взрослей, искренней, добрей.
Иван Максимыч тоже не спал, думал о Павле.
Здесь, на Севере, часто встречалась, наезжая, гниль человеческая: скупали за бесценок шкурки, кисы, и вся беда заключалась в том, что нередко многие местные жители судили о всех, кто не был ненцем, по ним.
Но Павел не интересовался мехами, зато каждый раз, уезжая домой, набивал рюкзак всякими пустяками: табакерками, ненецкими медными украшениями, камнями – и даже детские куклы ухитрялся брать с собой. Ненцы удивлялись, а потом, когда ближе узнали Павла, приносили ему в подарок шкурки, но Павел отказывался, говорил, что сам научится ловить песца.
Иван Максимыч вспомнил Анико, как она чуть ли не с отвращением стряхивала с пальто шерстинки, которых всегда много в доме – люди заходят в малицах, кисах. А Павел нет. Ни разу не приметил Иван Максимыч в нём брезгливости; со всяким ненцем Павел находил о чём поговорить, а начал сказки записывать – так его узнали и полюбили даже в самых дальних стойбищах.
Вот и три дня назад приехал к Ивану Максимычу старец лет под девяносто, древний Мендако.
– Что тебя заставило запрячь упряжку молодых лет? – спросил удивлённый Иван Максимыч, поддерживая под руки старика.
– Смерть поджидаю, – крикнул Мендако. Он плохо слышал, и ему казалось, что другие тоже на уши жалуются. – Люди до меня донесли слова о русском парне. Хочу вот на него поглядеть да отдать всё, что знаю.
– Да ведь у тебя и голос старый, – пошутил Иван Максимыч.
– Ничего, петь я могу. Пойдём.
Три дня Павел не принимал никого. Три дня из дальней комнаты дома слышался голос старца.
Уезжая, Мендако подарил Павлу из своей упряжки красивого белого быка. Павел не отказался. Это был особый подарок, подарок за радость, за добрую душу, как сказал Мендако, и не принять оленя означало крепко обидеть старика.
Иван Максимыч вспоминал всё это и не жалел, что от имени ненцев сказал приезжему русскому: «Ты нам нужен». Маленькому северному народу необходимы такие люди, как Павел, чтобы помочь ненцам сделать жизнь в тундре такой же благоустроенной, как на Большой земле.
лёшка проснулся внезапно. Этого с ним никогда не бывало. Недоумевая, лежал с открытыми глазами, пытаясь понять, что могло разбудить его. Осталось ощущение неуловимой тревоги, и оно не давало уснуть. Осторожно вытащил руку из-под головы братишки, посмотрел на часы: два.
Рядом зашевелилась мать, и Алёшка затаил дыхание.
– Не спишь ведь, я знаю, – прошептала мать.
– А что, ма?
– Почему не спишь? – Мать, видно, даже не вздремнула.
– Не могу, ма.
– Что случилось?
Обычно Алёшка от матери ничего не скрывал, но сейчас заколебался. Мать – человек старых взглядов, вряд ли она поймёт, что творится в его душе.
А сам чувствовал: что-то уходит от него с отъездом Анико. Уходит медленно и больно. Может, это надежда на любовь.
– Почему молчишь? – спросила мать, тревожно вглядываясь в лицо сына. Чёрные отцовские брови сдвинуты, рот по-дётски полуоткрыт.
– Спи, мама, у меня голова немного болит, – сказал Алёшка и отвернулся.
Мать поняла и решила, что лучше помолчать. Сын уже взрослый. Женщина в тундре искренне верит в силу и ум мужчины. К тому же видела, как вчера Алёшка что-то быстро говорил Анико. Жаль, что по-русски, она ничего не поняла. Только в глазах сына не было радости.
Что случилось? Разве Себеруй не отдаст свою дочь Алёшке? Он и красив, и ловок, и оленей много...
А Алёшка вспомнил интернат, как он не решался послать Анико записку и она на вечере танцевала с другим, потом с ним же пошла гулять. Алёшка сжимал в руке помятую записку и клялся побить своего соперника. После отбоя дождался его в дверях, но ударить не смог.
И сейчас Алёшка не может победить то, что отнимает у него Анико, теперь уже навсегда. Соперником была жизнь. Анико уехала. Все говорили, что она приедет обратно, но Алёшка знал, что вернуться оттуда, с Большой земли, не так-то просто, тем более ей. Вернуться для неё – это начать всё с нуля.
В ночь после отъезда Анико волк напал на стадо важенок с оленятами. Алёшка дежурил у быков. Двух малышей волк зарезал и оставил, будто в насмешку, нетронутыми. Зато у важенки была съедена вся задняя часть.
Себеруй весь день молчал, и Пасса с Алёшкой ничего не говорили ему, оба уже знали по следам, что это снова Хромой Дьявол.
Женщины не пускали детей на улицу, не разрешали им громко разговаривать. Собаки сердито фыркали, настороженно и немного трусливо поднимали уши, рычали, будто видели недалеко тень страшного волка.
На немую просьбу Алёшки Пасса ответил коротко:
– Не надо. Он не велел. Сегодня будешь караулить важенок. Возьми ещё Буро в помощь Икче.
Вечером, собираясь уезжать на дежурство, Алёшка не мог дозваться Буро. Подошёл к Себерую.
Старик устало поднял голову, и Алёшка увидел, что волосы его, спадающие на лоб из-под капюшона малицы, стали белыми со странной голубизной. Он испуганно посмотрел вокруг: нет ли близко Пассы? Молодое сердце ещё не привыкло к жестокости жизни и к тому, что она за одну ночь способна так изменить человека. А Себеруй смотрел на парня и не мог понять, что хотят от него.
– Дедушка, – Алёшка пришёл в себя и сильно потряс Себеруя за плечо.
– Что? – Глаза Себеруя начали смотреть осмысленно, и он, облизав сухие, запёкшиеся губы, ещё раз спросил: – Что?
– Ты не видел Буро?
– Только что тут был. Я видел.
– Я тоже, – соврал Алёшка. – Но сейчас его нет.
– Буро, Буро, – позвал Себеруй.
Буро не появлялся. Сходили в чум. Его не оказалось и там. Суп, который налил ему хозяин ещё утром, стоял нетронутым. Никто не мог точно сказать, когда в последний раз видели Буро.
...Буро только к вечеру набрёл на след волка. Он не сомневался, что это тот, кого он искал. Запах этого волка навсегда запомнился собаке с того дня, как в чуме не стало доброй и ласковой хозяйки. Шаг собаки прешёл в упругий бег, не медленный и не быстрый. В небольшом лесочке Буро поймал зайчиху, хорошо пообедал и побежал опять. И чем сильней чувствовал запах волка, тем быстрее бежал, а когда запах уже рвал ноздри, Буро помчался изо всех сил, больше не принюхиваясь.
Недалеко от зимника у трёх скал они встретились. Хромой Дьявол почуял опасность поздно и ощутил внутри холод, когда перед ним появилась огромная бурая собака.
С минуту собака и волк осматривали друг друга, и каждый, казалось, взвешивал свои шансы.
Хромой Дьявол начал драку с тоской, Буро – с твёрдой уверенностью. Худая уродливая фигура волка не внушала страха, наоборот, усиливала ненависть и злобу. Рванулись друг к другу молча, не хитря и не прячась. Катались по земле, которая постепенно окрашивалась их кровью. Глухое рычание, лязг зубов, взвизгивание, и больше ничего. Это была жестокая схватка двух кровей, двух жизней.
Голова Хромого. Дьявола болталась из стороны в сторону, ударяясь о камни. В широко раскрытых глазах полыхала боль. Но это была боль тела, а в сердце – глухая тоска по уходящей жизни.
Хромой Дьявол закрыл глаза. Смерть! Вот она и пришла. Так нелепо и глупо, за кусок мяса и глоток крови.
Буро, устав, перестал трепать умирающего и схватил разгорячённой пастью обжигающий комок снега. Но злость не проходила, шерсть на загривке поднималась, а оскаленная морда вздрагивала.
Хромой Дьявол любил жизнь, кровь, любил рассветы и тёмные ночи, когда был хозяином жизни и грозой стад. Любил когда-то своих волчат, логово. И даже теперь он, слабый, больной и несчастный, не хотел умирать.
Буро подошёл было к нему и вдруг остановился... понял, что враг побеждён. Повернулся и, не оглядываясь, трусцой побежал по зимнику. Хромой Дьявол долго не чувствовал ничего, кроме страшной усталости. Зло и голод для него сейчас не существовали.
Прошло время. Тщательно зализав раны, Хромой Дьявол поднялся. Осмотрелся, обнюхал поле боя. Вид и запах собственной крови привели его в позднюю ярость. Впервые за годы одиночества Хромой Дьявол вступил в драку и понял: от него ушло всё – сила, ловкость, нюх. Но злость есть, осталась, живёт ещё ненависть к людям. Хитрость, жестокость, ум – вот что должно заменить ушедшее.
Хромой Дьявол завыл с тоскливой угрозой.
ыла ли уверена Анико в том, что вернётся к отцу? Нет. Впервые в жизни она испытывала ужасное состояние, когда нужно угодить себе и другим.
Угодить сейчас себе – это означает, что потом, через несколько лет, надо будет стоять над могилой отца, чувствовать себя подлой, плакать, зная, что в его смерти виновата и ты. Есть одна такая могила, так зачем вторая?
Пока нет вертолёта, надо найти решение, и не какое-нибудь, а твёрдое, единственное. Анико несколько раз ловила себя на мысли, что она всё время как бы пробует жить, пробует любить, рассуждать, все подготавливаясь к тому моменту, когда начнётся настоящая жизнь, без проб и колебаний, и поэтому решение многих серьёзных вопросов перекладывает на спину времени, так же, как ленивая женщина всё складывает и складывает нестираное бельё в кучу.
Одиночество отца, его боль никак нельзя куда-то отложить, спрятать.
Павел уехал в стойбище по какому-то делу, и Анико, измученная своими мыслями, весь день ходила по посёлку бледная и усталая.
Иван Максимыч догадался, почему она здесь. Ну что же. Время другое, люди другие. Дети уходят от родителей, уходят от земли, от традиций и часто уходят от долга, – это вот обидней всего.
Анико влючила магнитофон, чтобы послушать весёлую музыку и немного отвлечься, но вместо музыки сначала раздался смех, потом голос Павла по-ненецки попросил тишины, а второй голос, усердно закашлявшись, протяжно запел, нанизывая слова на протяжную грустную мелодию.
Это был яробц. Анико отвыкла от них и убрала плёнку. Поставила другую. И тут то же...
– Зачем ему эти песни, Иван Максимыч?
Иван Максимыч сидел у окна, поджидал бригадира девятого стада с пастухами. Он всегда следил за тем, как обслуживают оленеводов в магазине, в пекарне, помогал загружать нарты и укреплять на них мешки, ящики, канистры с керосином и бензином.
– Павлуша любит ненецкие сказки и яробцы. Собирает их.
– Зачем они ему? Он же русский?
– При чём тут русский или не русский? Я тебе скажу: не всякий ненец – ненец. – Иван Максимыч прикрылся газетой.
Анико замолчала. Лицо её вспыхнуло, и Иван Максимыч понял, что сказал слишком резко.
Нашёл старые записи Павла «с криками и гиканьем», как он называл современную эстраду, и принёс.
– Вот, дочка, тут песни хорошие.
Анико поглядела на него и, боясь заплакать, быстро сказала:
– Не надо. Я пойду на улицу.
На следующий день утром Анико зашла на почту спросить, будет ли на днях почтовый.
– Нет, уже был. – Радист торопливо заполнял квитанции и отвечал не поднимая головы.
– А когда будет ещё?
– Только в середине мая. Таня! – крикнул он кому-то. – На, отнеси продавцу.
Анико вышла на крыльцо, присела на детские саночки.
Над горами тяжело громоздились облака. «Где-то там отец. Что он теперь делает?»
Анико представила его сидящим на нарте, перед Буро, и снова зашевелилась жалость. «Как он будет жить один со своим прошлым и ожиданием?»
Кто-то тихо тронул за плечо. Анико обернулась и увидела девушку в длинной малице. С улыбкой на полных губах та радостно ждала, когда её узнают.
Что-то знакомое было в этом лице, в скромной улыбке, глазах.
– Не узнаёшь?
– Нет. – «Неудобно как. Люди узнают, а тут ничего не помнишь, будто последние годы были прожиты на другой планете».
– Ты не можешь меня не помнить. Из одного класса мы. Болела, наверное, вот и памяти нет. Ира я. Лаптандер.
«Пусть я болела. Так будет лучше».
– Извини, Ира, я правда болела.
– А я удивилась, думаю, почему не узнаёт... Понравилось у отца?
– Да, – неуверенно сказала Анико.
– Хорошо, что ты есть у него, а то у нас в стойбище недавно старушка совсем одна осталась, так её и пожалеть некому. Мы к себе взяли...
– А ты где живёшь? – быстро перебила Анико.
– Я же закончила медучилище в Салехарде, направили в посёлок работ ать. Я отказалась, попросилась сюда, фельдшером в стада.
– Как?
Ира улыбнулась: совсем, мол, человек ничего не понимает.
– Очень просто. Я обслуживаю четыре стойбища, да и из стад тоже ездят.
– Я никогда не слышала, что есть такие медики в тундре.
– Нас совсем немного, но мы с девчонками из училища переписываемся, тоже агитируем их, чтобы шли работать в стада. Сестрёнка моя, Пана, может, помнишь, там же учится.
–■ И живёшь в чуме?
– А где же ещё?.. А ты?
– Институт заканчиваю. Геолог. И много у тебя работы?
– Хватает. Ты знаешь, извини меня, я пойду в магазин, а то мои без меня много спирту наберут. Отучаю пить. Если хочешь, пойдём со мной.
– Пошли.
В магазине народу было много. Ира отошла к родителям, а Анико, внимательно оглядев прилавки и полки, наблюдала с удивлением за ней. В классе была самая тихая и незаметная, говорила мало, училась не блестяще. Анико обращалась к ней, только когда надо было срочно оформить стенную газету. Ира хорошо рисовала и соглашалась легко.
И вдруг она тут. Ира, которая никогда не была председателем совета дружины, а став комсомолкой, не села, как Анико, за стол секретаря комсомольской организации, вдруг стала опорой своему народу? Стала лечить его и заботиться о нём?
А она? Чем занялась она, всеми тогда уважаемая и почи-
таемая Анико Ного? Построением какого-то гнилого сарая, имя которому – личное благополучие? Можно подумать, что Анико хотела жить только для себя. Неужели это правда?.. Ну хорошо, вернётся она сюда, но тут даже толком помыться негде. А институт? Три года учёбы не шутка. Нет. Что-то не так. Зря переполох подняла в душе. Надо жить, и всё, а уж как, это пусть решает каждый.
Крепко и утешительно сказано, и всё-таки в душе остался осадок. И чтобы он не стал гуще, Анико нашла взглядом продавца и тихо удивилась: он был очень красив.
Большие глаза его блестели, но холодно и как-то пусто. А когда смотрели на покупателя, в них появлялось нехорошее, злое выражение.